Можно было подумать, что тетя Клава нарочно выискивает нам работу, мне и Шуре, лишь бы платить нам деньги! И опять я бесхарактерный, опять на поводу у другого. Правда, Шуру не сравнить с Колькой Мухой. Не ширмач он, не хитрец, не оглоед. Сколько Шура книг прочитал! Далеко мне до него. Шура старше меня, он кончил семь групп и все-все знает! Шура не заносится, не важничает, не требует, чтоб я служил ему – он как бы сам не чувствует своего двойного старшинства надо мной. И мне это приятно. Хорошо, если тебя не подчиняют, а сам подчиняешься, и это тебя не унижает, а радует. И я, знать, не лопух, если вижу в Шуре ум.
Я не устаю обо всем расспрашивать у Шуры – и сколько людей в Херсоне, и какой дом самый высокий, и почему его отца заслали в Соловки. Много у меня накопилось вопросов таких, про которые в книге не вычитаешь и не задашь учителю на уроке. А Шура – тот все знает! Отец все спрашивал у попа, а я – у поповского сына…
Дело мое простое: я лезу на стремянку, достаю книгу, вслух читаю автора и название, а Шурка записывает в тетрадь. То, что мы делаем, называется «ката-лог». Чудна́я тетя Клава, и дела, которые она выдумывает, тоже такие же чудные. Кому теперь до книг? Все есть хотят. А скоро зима, отец Петр, родитель тети Клавы, пророчит что-то несуразное, сам с собой разговаривает, озлел совсем старикан. «Не слушайте его! – машет рукой тетя Клава. – Старэ шо малэ! Да и у партейцев хлебные карточки!»
Книги – толстые, профессорские, большинство старых, в слепых и мрачных шпалеровых переплетах с кожаной спинкой. Не книги, а какие-то темные гробики! Черные с желтыми прожилками – мраморные переплеты. Приходится открывать каждый переплет, чтоб прочитать автора и название. Руки устают от таких толстых книг. От них пахнет мышами и пылью, сыростью и тленом. Шура нетерпелив, он все меня подгоняет, раздражается, что читаю и работаю медленно. Он вообще не любит все, что делается медленно. Я не обижаюсь на Шуру – по сути ему несладко живется на свете.
– Людвиг Фей-ер-бах… сущ-ность…
– Ну что ты как пьяный пономарь тянешь! Фейербах, «Сущность христианства», что ли? Так и говори, грамотей! Или скажешь – в школе не проходили? А работа над собой?.. А повышение уровня?..
Я не успеваю ответить, Шура сверяется с каким-то мятым листком бумаги, который достает из кармана, прячет листок опять в карман и велит мне «муру эту» отложить в сторону – во-он туда.
Я полагаю, что Шура знает, что делает. Туда он откладывает и другую «муру». Все на стеллажах перемешалось: книги отца Петра, бывшего попа, книги тети Клавиного мужа, профессора Пинчука, книги самой тети Клавы и даже заляпанные чернилами многострадальные учебники за первый и второй год обучения, принадлежащие Алке. Заметил я, «ка-та-ло-гом» Шура любит заниматься, когда тетя Клава уходит в «свой приют», когда отец Петр спит, а Алка играет на дворе с козой или с девочками в классы.
– Мы тут наведем большевистский порядок! Всякую гнилую интеллигенцию и буржуазных романистов, поповщину и ре-ак-ци-онеров – к ногтю! – торжественно вскинув руку, возглашает Шура. Кому это подражает Шура? Не товарищу Полянской ли? Он все чаще сверяется с мятым листком в кармане, все больше растет стопа «муры». Я ничуть не сомневаюсь, что это именно скушные, старорежимные, пустяшные книги. Старье, радость для мышей. Я убежден, что для новой жизни нужны только новые книги! Старые книги в чем-то схожи с отцом Петром.
Одни фамилии чего стоят. Ме-реж-ков-ский… Шо-пен-гауэр… Роз-анов… Бер-дяев… Со-ловьев… Леон-тьев. И что меня совсем удивило – есть тут даже женщины-писательницы! До сих пор я полагал, что писательство – чисто мужское занятие. А вот надо же: то Чар-ская, а то еще – Вер-биц-кая! Ни одной фамилии такой нет даже в хрестоматии. Шура к книгам, написанным женщинами, относится усмешливо; листает страницы, снисходительно улыбается, точно как в разговоре с тетей Клавой. Образование тети Клавы Шура и в грош не ставит. «Видишь ли, – говорит он мне, – есть дуры простые и дуры образованные». При этом Шура даже мне показал в книге: «Образование развивает все способности человека. В том числе глупость». Самое удивительное, что это была книга Чехова! А в школе нам из Чехова задавали заучивать наизусть совсем-совсем другое: про красоту одежды, лица и мыслей в человеке и тому подобное. Я уже не знал, какой он, Чехов, на самом деле. И при всем при том Шура любит тетю Клаву «за доброе сердце».
– Шура, ты сказал, чтобы быстрей работать!.. А сам читаешь.
– Молчи знай… Вон послушай, что пишет эта мадам. Это один ее герой говорит так: «Мы переживаем эпоху освобождения плоти… Я люблю тело женщины и ощущения, которые оно мне дает…» Кто-то подчеркнул! Это, наверно, отец Петр. Шалун, видать, был! Насчет прекрасного пола не промах… А теперь кавалер наш с расстегнутой прорехой разгуливает. Похотливая дамочка. Э-по-ха!
Шура прямо заливается от смеха. По-моему, и в этих строках нет ничего смешного. Почему-то я краснею и отворачиваюсь, чтоб Шура не видел моего лица.
– Клади и эту мадам к старорежимникам! Мы наведем большевистский порядок! Тетя Клава нам спасибо скажет! Читай дальше, что там еще? Толстого не трогай!.. Пересчитай по корешкам сколько томов – и мы его чохом заприходуем. И пусть себе граф стоит. Сохой-Андревной вдовам мужицким клин пахал. Человек! Мужика – у земли, у природы, у хлеба – почитал! Симпатичный старикан… Говорил о смирении, а глянь какое непокорство в лице, в глазах, в бороде!
Со всеми писателями у Шуры – свойские отношения. Ко всем он насмешливо-снисходителен. Эти – «дамочки», эти – «немчура», граф Толстой – «за мужика», и вообще чуть ли не рабоче-крестьянского происхождения, а вовсе не граф даже!
Толстого держал я на примете давно, еще с тех пор как прочитал в «Родной речи» про собаку Бульку. Была и у меня в детстве собака – Жучка. У Жучки были такие глаза, что и поныне их помню, очень тоскливые глаза. Словно говорила мне: «Я тебя понимаю, но ты, человек, меня не можешь понять…» Никогда не думал, чтоб граф столько написал! Целая полка – и все «сочинения графа Толстого»!
Мне по душе терпимость Шуры к Толстому. Ведь его обожает тетя Клава, то и дело поминает его, что сказал, что написал. Видно, и вправду «симпатичный старикан» и не такой уж «старорежимный». Я смотрю на портрет Толстого. Борода – стрелецкая, волосы – вихрем, лицо – гордое, задумчивое – непреклонное, а взгляд такой, будто тебя под рентгеном видит насквозь!
Какую-то книгу из стопки «старорежимных» и «контриков» Шура возвращает на полку. Усомнился, решил проверить.
– Слушай и думай! Беды мучат – уму учат… Книгу люби, как душу, но тряси, как грушу. Откроем наугад: «Отыди, злочестивый! Не крест животворящий в руке твоей. Почто благословенный град наш продаешь иноземцам? Не пастырь ты, а изменник царской багрянице. Кто бы со мной поскорбел? Тело изнемогло, болезнует дух. Воздали мне злом за добро, ненавистью за любовь». Хорошо, правда? Да, правда – всегда хороша! К ней полезешь уздой, она сзади ударит!.. А писал это – знаешь кто? – царь Иван Грозный. Писал владыке Пимену. Что ж, ведь страдал грозный царь? И одинок был, и себя не щадил, не токмо – людей… Русскую землю и русских людей воедино хотел собрать. Разве это – старорежимное? Ставь на полку!.. Не все полезно, что в рот полезло!
Много, очень много книг в доме тети Клавы. Теперь я точно знаю, что означает: профессор. Это книги и еще раз книги!.. И все, видно, профессор читал. Во многих, вижу, подчеркнутые строки, пометки на полях. Я узнаю его неразборчивый мелко-бисерный почерк. Шура мне рассказывает по большому секрету, что профессор Пинчук, отец Алки, «вовсе не бросил тетю Клаву». Он с нею развелся для виду. Чтоб ему место дали преподавателя в институте. Он преподает теперь в Екатеринославе, готовит учителей. А на праздники украдкой приезжает в гости к Алке. И это все из-за того, что тетя Клава – дочь попа. Все из-за отца Петра! Неужели он для кого-то может быть опасным, этот чудаковатый старикашка? Ведь он даже в жару ходит в валенках и башлыке и все боится простудиться…
– Ну хватит, от работы кони дохнут! Пойдем в город, погуляем. Заодно отнесем эту… старорежимщину…
Шура тщательно увязывает старорежимщину. Четыре стопки! Те стопки, что потяжелей, Шура честно придвигает себе. Колька Муха сделал бы наоборот. Мы запираем дом, кладем ключ под условленный камень невдалеке от дверей и со связками книг в руках идем в город. Коза смотрит нам вслед, словно ей невдомек, – зачем это люди так много возятся с бумагами, то в виде книг и тетрадей, то в виде газет? Ей доподлинно известно, что бумага этого внимания не стоит. Сколько раз пробовала – куда как не вкусно…
Мысли козы о гастрономической неполноценности бумаги Шуру не интересуют. Он почему-то оглядывается налево-направо, прежде чем юркнуть в калитку и меня потянуть за собой. Мы идем теми рядами Привоза, где разбитные и горластые бабы торгуют кучками угля, бутылками керосина, маленькими и аккуратными вязанками дров. Полешко к полешку, а вокруг вязанки, похожей на бочоночек, проволочный обруч. Торговки спрашивают нас – не продадим ли мы им книги на растопку. «Двугривенный получите, пацаны!» Две порции мороженого! Я, загоревшись, взглядываю на Шуру. Шура качает головой. Неужели эти книги стоят больше? Как-то не похоже на расчетливого Шуру – чтоб он и вдруг упустил свою выгоду. «Молчи знай!» Молчу… Как утиль книги потянут не больше двух пятаков. А тут целый двугривенный упускаем! Шура, хмыкнув, смотрит на меня эдаким бесом. «Надо знать конъюн-ктуру рынка!.. Не читал ты, видно, политэкономистов!»
Пусть – не читал, пусть не знаю такие мудреные слова, но с Шурой мне хорошо. Даже когда он скоморошничает или прижуливает малость. Хорошо мне с ним и весело. В детдом бы его!..
К удивлению своему, мы прошли и мимо ларька, где принимают утиль. «Молчи знай!» Молчу. Лоток ларька откинут – между подвешенным позеленевшим самоваром и таким же позеленевшим медным тазом торчит лохматая, тоже кажется медная, голова старика.
Самовар и таз без околичностей оповещают всех о том, что хозяин ларька утильсырья питает слабость именно к медной утвари. А пока он пересчитывает медную кассу в плоской жестяной, потемневшей от времени баночке. Пятаки и семишники – от прислеповатости – подносит так близко к лицу, что кажется, он их нюхает. Видать, скудость медной кассы старик надеется поправить медной вальяжностью самоваров. Но обыватели уже давно все самовары снесли в утиль. Не до них, не до чаев. Умолкла и забыта разудалая нэповская песенка, некая песенная ода молодому и ликующему мещанскому благополучию – «У самовара я и моя Маша». Не до песен Во всяком случае – не до таких.
Старик отрывается от своей кассы и раздумчиво смотрит вслед уплывающим от него связкам книг. Видно, не соблазн мы и наши книги. Медная голова опять поникает к пятакам и семишникам.
Мы идем кривыми улочками, все круче ниспадающими к Забалке. У какого-то домика с высокой черепичной крышей и с перекошенными, но кокетливыми – по сердечку вырезано в середине – ставнями, Шура останавливается. Ставни наискосок перечеркнуты широкими железными полосами. «Здесь!» – говорит он. Почему же ставни закрыты? «Дома, дома хозяин. Прикидывается дохлым, – говорит Шура. – Где сена клок, где вилы в бок… Боится – как бы кто не дунул».
Кольцом от калитки стучит он три раза кряду и один раз отдельно. И сразу открывается калитка, и сразу нас осыпает, точно на колядках зерном, вежливый и частый говорок. Перед нами пятится, забегает вперед суматошливый краснолицый и пухлощекий человечек в толстовке и котелке. Он ниже на голову Шуры! Он так размахивает маленькими ручками, что кажется, вот-вот улетит. Человечек – или гном из сказки? – все время, улыбается, щечки у него еще больше краснеют, а волосы под котелком – совершенно седые. Человечек пронзительно тараторит, называет нас «молодые люди» и «уважаемые гости», предлагает чай с вареньем из дыни, тут же забывает про чай – и опять тараторит безостановочно, точно скворушка на пригреве. Сравнение приходит на ум не случайно – в полумраке комнат на стенах, по всем углам торчат птицы. Именно торчат, потому что это чучела. Слышал я, что есть любители птиц. Ради этой любви лишают птиц сперва свободы, затем и жизни. Нет, это не любители птиц, а любители чучел! А то бы еще скелетиками птичьими украшали бы свои комнаты!.. Неужели погубил столько красивых птиц, чтоб утыкать чучелами стены? Или, может, он даже торгаш чучелами? Продавец птиц, продавец чучел…
Кто он, этот гномик в котелке? Человечек так быстро развязал узелки, над которыми мы с Шурой основательно потрудились, что кажется – перед нами и впрямь сказочный гномик, наделенный сверхъестественной колдовской силой. Чем, однако, кончится вся эта сказка?
Странно, что слух мой улавливает вполне земные звуки про рубли, копейки, про тот же утиль. В полумраке комната похожа на затхлую и тесную нору. Сколько тут мебели, шкафов, этажерок, столов и столиков! На стенах выцветшие гобелены и потрескавшиеся картины, в горшках какие-то пальмы или кактусы. Хочется скорей выбраться наружу, на свет, на воздух. Господи, неужели все-все это нужно одному маленькому, как гном, человечку? И еще какие-то поповские книги ему подавай!.. Жадность – страшный порок. Та же трусость перед жизнью?..
Маленький человечек размахивает своими ручками – он сам не знает, почему он берет у нас эти книги! Кому теперь до книг! Тем более – до таких! Их в утиль и то не возьмут. Он их берет у нас единственно из уважения к нам, молодым людям. Он понимает, и в цирк, и в кино, и мороженого хочется, он все понимает! Полный мелких зубов рот трепыхливого человечка изображает умиленность и тут же высказывается предположение, что, может, мы уже зазноб завели, амуры крутим – хэ-хэ-хэ!
Я думаю о том, что книги и верно в утиль не возьмут – не медные ведь; что Шура – жох, за деньги навязывает этому человечку с розовыми щечками никому не нужные старорежимные книги. Лучше мы их выкинем на городскую свалку, на которой уже вполовину засыпана огромная балка, давшая название всей Забалке. Может, нам следует пожалеть человечка, который из-за нас терпит убыток, который говорит так интеллигентно, у которого такой запас приветливости?
А Шура – тот тоже улыбается, но с какой-то брезгливой недоверчивостью. Точно хочет сказать: «Мели, верещи, тараторь! Изображай щегла, скворца, попугая. Знаю, ты не гном из сказки, не ожившая птица из чучела, не колдун! Меня не проведешь! Все выделываешь па, как цирковой конь в водовозке!»
– По полтине за штуку! – вдруг мрачно выстреливает Шура.
– Червонец – за все! Чохом!.. Я еще не знаю, найду ли я покупателя на эти книги! В Одессу, на билет потратиться надо. – Сверкая бегающими беспокойными глазками, заливается соловьем розовощекий человечек в толстовке и котелке. Он подходит к окну, зыркает во двор («Вас никто не видел, когда вошли?»), дернулся налево, направо. На дворе, кроме одинокой шелковицы, никого нет. Рой мух окутал эту шелковицу. В своей толстовке с перекрученным пояском, дергающимися плечиками и резкими движениями человечек мне теперь больше всего напоминает вон того белесого попугайчика, вздернуто и бодро сидящего на жердочке, к которому я уже успел присмотреться в сумерках комнаты. Человечек! Ты умрешь не с голоду, не от ножа блатного, не от пули на баррикаде – от жалкой и постыдной суетливости!..
Наконец Шура прячет в карман деньги, подает человечку свой мятый листок бумаги. Тот что-то вычеркивает, что-то вписывает, все он делает порывисто, точно черти за ним гонятся. Как дрожат у него руки! Может, он когда-то кур крал? Или этих птиц?
На Торговой улице Шура меня угощает мороженым. Я засмотрелся на машинку мороженицы. Такая жестяная штучка, размером с жестяную чернильницу. На дно ее кладут круглую, очень тонкую и хрупкую, вафлю, затем мороженое, сверху снова такую же решетчатую вафлю, потом это сооружение выталкивается снизу. Точно бутон вдруг распустился на глазах, став дневной розой. Нет, белой кувшинкой на нашем сельском пруду. Кувшинка, а-у!..
– Ловко работает, – ворчит Шура; в глазах его под серьезными прямыми бровями как всегда озорливые смешинки поигрывают: пойми, – сердится или шутит. – Не порция, а одна торичеллиева пустота. Глянь, сколько пустот… Точно Забалка в пещерах.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке
Другие проекты