Читать книгу «Нежелание славы» онлайн полностью📖 — Александра Карповича Ливанова — MyBook.
image

Задумавшийся читатель

В разговорах о классиках, да и не только о классиках, никто не обходится без слова: «художественность»…

У иного читателя, особенно из молодых, может сложиться впечатление, как о чем-то общем для всех, о неизменном для всех свойстве, которое, впрочем, он сам еще не научился различать! И конечно, за него принимается нечто яркое, лезущее в глаза, «красочность», не гармоничное подчас, а то и просто нарочитое: наивное (от незрелости художника) – или, наоборот, весьма изощренное, чем формально нередко прикрывается бессодержательность, от эгоистичной стилистики – до субъективизма отражения действительности…

Во всяком случае – подлинную художественность, в той простоте, которую может родить только большая полнота содержания, эту простоту подобный читатель уж никак не сочтет: художественностью!..

Между тем – у каждого художника «своя» художественность, которая как бы незримо питается, неосознанно уходит корнями в художественность классики. Самоцельность изобразительности, претензии на «полную ее независимость», на «совершенную оригинальность» – на деле есть и отсутствие «своей» художественности, рожденной содержанием: утрату чувства корней в классике…

Попробуем это показать на примере… Молодому читателю, с его «молодым» пониманием художественности, например, трудно придется с текстом Булгакова! Вооружившись, скажем, карандашом и блокнотом, чтобы «выписывать образные места», он вскоре может оказаться в недоумении… Сколько, скажем, «такого» у Артема Веселого, у Юрия Олеши, у… Фазиля Искандера, наконец! Этот читатель, впрочем, уже понял, что дело не только в «описаниях природы», в пейзажах природы, как его учили в школе, где «высший и недосягаемый», конечно был Тургенев, а, скажем, к Достоевскому, Чехову она «снисходила», понял, что «словесные пейзажи» бывают и не только в «описаниях природы»…

И вот он недоумевает над страницей Булгакова. Что же здесь выписывать? Ни пылающего заката над черной рощей, ни клубящего мана над речной излукой, причудливо размывшего контуры привычной реальности… Разве остановит его, скажем, такое место в «Беге»? «Съежившись на высоком табурете, сидит Роман Валерианович Хлудов. Человек этот лицом бел, как кость, волосы у него черные, причесаны на вечный неразрушимый офицерский пробор. Хлудов курнос, как Павел, брит, как актер; кажется моложе всех окружающих, но глаза у него старые…».

Что это – «портрет Хлудова»? Разумеется. И внешний, и даже внутренний… Но вместе с тем это и портрет – внешний и внутренний, более, чем психологичный, пожалуй, трагедийно-психологичный – самого времени! Обреченного в своей трагедийной неизбежности – уйти, во имя нового времени, которое, вместе с автором, не глумится, не трунит саркастически, а грустно-сочувствующе, с пониманием, сопровождает уход этого, недавно еще столь уверенного, законченного в форме, времени. Из этой уверенной формы («присяга трону», «честь дворянина», «долг офицера», «святая Русь» – и т.д., и т.д.) – ушло, точно вытекло, вместе с кровью народа вымыто, содержание! Этот «высокий табурет» – при «съежившемся» генерале генштабисте, обреченном командующем обреченной белой армии – точно памятник белому!.. Сколько подтекста в проходных вроде словах: «лицом бел, как кость»! Ведь и армия белая, и дворянская «кость белая» – и вместе с тем, как потом будем еще (люди моего поколения) петь два десятилетия, это и та самая «кость», которая «тлеет в Замостье»… «Черные волосы», – Печорин – черноволос, Вронский – черноволос, наконец, у Чехова, в «Трех сестрах» Соленый – черноволос, «как Лермонтов», как любит подчеркивать этот завистливый, одиозный офицер… Черноволос и Николаев в куприновском «Поединке», этот офицер-карьерист, подло убивший неприспособленного ни к службе, ни, кажется, к самой жизни, прапорщика (светловолосого!) Ромашова…

От «классического офицерства», равно, как ныне, от белого его завершения, остался лишь этот – «вечный неразрушимый офицерский пробор»!.. Как много сказано и последними двумя словами: «глаза старые»… Они слишком много успели увидеть. Глаза почти духовно прозрели – в то время как рассудок еще не прояснился. Но, благодаря этим «старым глазам» – опыту пережитого – потом прозреет и рассудок. И совесть русского человека. Преступление будет осуждено и наказано – еще прежде, чем Хлудов вернется на родину во имя ее суда и наказания за преступление против народа…

«Курнос, как Павел», «брит, как актер» – это тоже не просто: литературность. Ведь речь о пьесе, это та «театральная изобразительность», тот «театральный портрет», который должен помочь и постановщику, и актеру верно строить внешнюю форму образа! И как ходульно-напыщена честь белого офицерства, показушная верность мнимому долгу в этом материальном образе – «высоком табурете»!

Лапидарность в характеристике Хлудова, как нам кажется, вся уходит корнями в классику. Здесь и многозначная простота, и краткость Пушкина, которые надо уметь расшифровать. Главным образом двойным опытом, и личным, и что еще важнее – пушкинским! Здесь и гротеск, вроде бы ненасмешливая язвительность Гоголя, его, вроде бы рассеянное, внимание к предметно-внешней детали, за которой – человек, мир его души посреди мира людей. Здесь и Толстой с его «плотским зрением», и Чехов с его проницательной, умной наблюдательностью, редкостно художническим рисунком!

Даже это – «кажется моложе всех окружающих»… То есть, генерал – не по годам, что говорит о талантливости Хлудова (таким был и Слащовъ – генерал в тридцать лет! – прообраз Хлудова). То есть, та двойственность образа, когда годы моложе опыта пережитого! То же свойство – художническое, подобно тому, как образ есть концентрация содержания в предельных средствах (словах)…

Итак, вернемся к тому молодому читателю. Его «недоумение» по поводу, скажем, булгаковского текста, его неброско-зримой образности – благодатно. Он задумался – и это главное! Ведь художественность слова, – в отличие от его информационно-служебной, логически-обиходной роли – прямо не сообщает нам знания. Оно «всего-то» побуждает задуматься. И как часто это и приносит единственно-подлинное знание!

Все – из пережитого

Еще одно, видать, знамение нашего литературного времени: размывка грани между литературоведением и прозой. Писатели-прозаики пишут «литературоведческие романы», литературоведы – «писательские», художественные эссе! А там – и вообще «работы», вообще «исследования», которые похожи и на то, и на другое, ни на что не похожи (в жанровом отношении). Но все это издается литературно-художественными издательствами. И все это охотно читается, кажется, даже куда с большей охотой, чем «чистые романы»: есть здесь – «доподлинность».

Жажда доподлинности растет по мере усложняющегося времени, роста демократии и гражданской зрелости, как у писателя, так и у читателя, побуждает искать подобающую тему, вопросы-ответы в ее ретро…

Причем, с года на год, доля такой литературы – о литературе – в литературе – растет!.. В сущности, это некий корректив, пассивный, молчаливый, но корректив современной прозы, ее «романтистике-беллетристике», отсутствию к ней доверия и уважения. Скажем, читатель покупает и охотней читает тысячную «работу» о Пушкине, или, скажем десятую «работу» о Булгакове, не желая и ведать ее жанр, чем станет читать новую повесть или роман неизвестного современника (разве что у того «скандальная», слегка все же, известность!) в толстом журнале. Подожду, мол, пусть еще «заявит себя»!.. Словно и вправду писателю надлежит «заявить о себе» каким-то другим способом, помимо писательского! Обычно это «заявить себя» – больше или меньше осознанно – означает пресловутую «смелость»… Пусть вся-то смелость идет не дальше, чем микроскопическая критика чего-нибудь официального, даже изжившего себя официального, не дальше дозволенного редакторами, главредакторами, редколлегиями, главлитами, высшими «кураторами-прокураторами» и т.д., и т.д. – все одно: «смелость», все одно обывательский шумок, и, стало быть: «Еще не читали?» «Прочитайте!» «Ах, читали? Ну и как?» «Здорово!» «То-то ж!..»

…Читатель стал массовым, но бывает ли массовым – зрелый читательский вкус?.. Кончится ли когда-нибудь читатель-обыватель? Его высокомерно-пренебрежительное суждение о литературе связано с тем, что он «вышеобразован», по счастью «занят серьезным делом». Но судить ему надо – как-никак литература – культура (чего, впрочем, не в пример даже обывателю-читателю, не хочет понять министерство культуры, начисто отстранившее «свою культуру», – от литературы!), ненароком «можно отстать»! «Отстать» обыватель боится… И жужжит, и жужжит… Особенно тут активны современные «дамы» – вышеобразованные, эмансипированные, никак «не отстающие», все читающие, и в журналах, и затем в книгах, и, наконец, все читающие по поводу прочитанного, спешащие упредить собеседника «А вы читали?..» Благо, если речь о детективах («документальных!») Юлиана Семенова, или о фантастике («научной»!) Еремея Парнова, где – как говорится-таким «дамам» обоего пола и карты в руки.

Обретя массового читателя, мы, увы, утратили подлинного читателя, кого действительно стоило б послушать, потеряли «читателя-друга», которого растил, лелеял, помнил, для кого в сущности и писал Пушкин, а следуя ему в этом, затем и вся классика. Велик – безлик! – массовый читатель. Литература вся увязла в «проблемах (ХХ век оказался не столько решающим, сколько вопрошающим, сколько возвещающим о небывалых бедах, одна из которых: как снова обрести читателя-друга?..)».

Один лишь пример к тому – что же такое «массовый читатель». В дневниках Твардовского – поразительная запись. Ему, где-то на отдыхе, захотелось перечитать «Преступление и наказание», взял в библиотеке. По формуляру отметил, что за девять месяцев книгу никто не брал до него!..

Можно себе представить и другое. Что в это же время на книгу того же Юлиана Семенова – запись в очереди! С ограничением срока! Можно бы отнестись к этому как прихоти моды (которая меньше всего, впрочем, уместна в литературе), но, когда не читается Достоевский, а читается Семенов – или так: не читается Достоевский, потому что читается Семенов, здесь требуется вмешательство. Не библиотекарши – издательств!..

«Творческий путь Михаила Булгакова». Так названа книга Лидии Яновской. Чувствуется, автор потрудился в архивах, старалась быть документальной, не заботясь о жанре, «забыла» что пишет: литературоведенье, беллетристику, исследование, или эссе? Идет по «творческому пути», по биографии – и это хорошо, хотя местами автор перегружен материально, задыхается от внешних перипетий, хочет все охватить, отразить, поставить на место и поэтому о факте и хорошенько подумать некогда. Впрочем, написана книга живо, с самозабвенным писательским «я», с любовью к «предмету»…

И, конечно, фотографии! И, конечно, автографы! Как это дорого. Отец, мать, сестра и братья. Миша в гимназистской куртке и в фуражечке, маленький твердый козырек надо лбом, на околыше – симметричные дубовые листья, с молотком и ключом (кажется, это) в середине. Другие фотографии.

Господи, – пишут, пишут, все прекрасно, а глянешь на снимок, и душа комом к горлу: «Вот оно что…». Знать, по-настоящему лишь им дано воскресить время, дать нам в ощущение живой его образ! Какой документ, какое художество здесь может заменить глаз объектива!..

На семейной фотографии 1913 года (Дача в Буче). Миша в костюме. Коротко подстрижен, сосредоточенность и напряженно-спокойная мысль говорят одинаково и о присутствии, и о нездешности. Лицо резко обужено книзу, уступает место лбу, не очень вроде бы высокому, но умному, главное, «упорному»… Чувствуется, свои у Миши мысли, заботы, отдельные от семьи, от фотографа, от всей родни (кроме Миши, видимо, уже студента, на снимке еще двенадцать человек. Светятся живостью, приязнью, симпатией лица сестер в белых платьях!.. (Оля, Надя, Вера, Варя…).

Юный Миша Булгаков то похож, на юного же, Фадеева, то временами на Блока («страстно-бесстрастное лицо»), а то, когда в шутливо-лукавом настроении – на артиста Чиркова. Смотрю на лицо отца – на нем главная черта характера: «Не сдамся! Упрусь, в самую жизнь, вот этим могучим лбом своим – и не сдамся!.. На мне – большая семья – не сдамся!». Идея – «не завоевать», «а удержаться». У сестер Миши – лукавое, насмешливое, но приязненное доверие к жизни, женское терпеливое ожидание своей предопределенной судьбы… Лишь у Миши – в этой задумчивости, в твердом очерке бровей, в самой заостренности лица – словно прислушивается к своей внутренней жизни – во взгляде в себя: предопределенность (призвание) чего-то скорей познать, открыть, поведать людям! И вместе с тем – раннее, острое сознание своей личности, ее обремененности, пусть еще неясной, сверхзадачи. Словно уже видишь на этом лице – обязательство (призвание) – написать «Мастера и Маргариту»! К народу лежала извилистая дорога через газетчину, театр, шумное признание, шумную травлю… Дорога жизни, дорога творчества – точно реки: излуки и перекаты, плесы и стремнины – и все же неуклонный поток: к океану!

Любопытен почерк Булгакова. Он медленный, с прочными следами гимназически-наивной прописности, вьющийся, с волосными, неприметными для себя вроде, соединениями, с постоянным наклоном, сжимающийся, сдержанный… Не его «сдерживают» – он сам «сдерживает», своей подробностью и размеренностью. Строки похожи на неторопливые отвалы пашни. Писал, судя по всему, в общую тетрадь…

Главное, очень похож общей трудностью – эпичностью – на почерк Льва Толстого! За таким почерком мысли не следует поспешать – он сам следует ее хорошей, основательной, продуманности. Почерк – труженика! То есть, в нем – и труд, и трудность, ни попытки облегчить то и другое, и терпкая, напряженная неутомимость.

На форзаце – конец 12-й главы и начало 13-й («На Лысой Горе»): «Настал самый мучительный час…». Мы говорим о «Мастере и Маргарите».

Думается, «Мастер и Маргарита» могло и не быть, если бы творчеству Булгакову не встретились дьявольские преграды, причем, на самом, кажется, концентрированном уровне литература-драматургия, МХАТ и цензура, художественная требовательность Станиславского и идеологическая ожесточенность реперткомов и рапповской критики – все это с одной стороны, и редкостного, бойцовско-художнического упорства Булгакова, его несломной стойкости интеллигента, отстаивающего свои убеждения личности, художника, гражданина! Все-все, в этом романе во всяком случае, выросло из жизни, повседневности, творчества! Нет, не из Ренана, Штрауса, Феррара, не из Брокгауза и Ефрона, Греца, Тацита – из пережитого взял дьявола Булгаков. Он уже ухмыльчато брезжит в «Театральном романе». Он, кажется, лишь замечен Булгаковым, но еще не приковал к себе пристальное внимание. Он еще обманывает, вводит в заблуждение своей ухмылкой… Вот-вот Булгаков поймет, что, собственно, в нем-то главная сущность! Через него могут открыться подлинные, скрытые от «наземного», «бытового» взгляда связи – корни всему живому, всему мертвящему!.. Булгаков наконец нашел главный образ, достойный его творческому азарту, его жадности познания и изучения, его энергии – воплотить…

Насколько важнό для него образ-открытие – судить можно по тому, что Булгаков последнее время «забывает» о театре, для которого, казалось, родился, и занят только романом!..

Между тем Лидия Яновская (как, впрочем, большинство авторов подобных работ о Булгакове) «показывает» как к автору «Мастера и Маргариты» дьявол приходит… из изучаемой литературы!.. Там, где Булгаков «уточнял», там авторы работ о нем находят «истоки»! Выписки – их редкостное обилие – заслоняют внутреннее побуждение художника… Что-то принципиально-важное так ставится с ног на голову.

Мы, разумеется, признательны автору работы (Лидии Яновской) за многие страницы с булгаковскими выписками «О дьяволе», но с общей оценкой их значения как открытия образа и темы – для Булгакова – согласиться не можем. Главное у подлинного художника – не от «изучения»! В этом, может, одно из существенных отличий художника и ученого, писателя и систематизатора…

Становится очевидным, обретя силу чуть ли ни закона, что в нашем осложнившемся мире подлинное – то есть, не временное и модное, а длительное, непреложное – признание художник может обрести лишь ценой подвига против злых – дьявольских – сил жизни! И не важно, кто кого одолеет физически; дьявол силен – главное, выйти на поединок с ним, стоять до конца! Победа или поражение художника (чаще поражение – «дьявол силен!») как бы здесь не решающее. Главное – победа духа личности – духовная победа народа – которая потом становится и полной – «материальной» – победой народа!

И тогда наступает признание. Не ритуальная признательность, из цветов на могиле и юбилейных речей, из хороводов танцевальных ансамблей и праздничных сборищ – как духовная потребность. Ведь художник вышел на поединок с «сатаной нетворчества» (слова Достоевского) неспроста, не ради славы посмертной, а отстаивая человеческое содержание и духовное служение творчества. Ведь что такое сатана – как не бездуховная жизнь?

Страдальческая жизнь, таким образом, сам поединок с дьяволом продиктованы были неизбежностью, самой истинностью творчества! Люди (читатели) в такой жизни художника (поэта, писателя) обретают лишь лишнее доказательство истинности его творчества. И дань признательности – двойная: и творцу, и человеку, и произведениям, и большой духовной жизни!