«Поэта рождает прилив идеального начала народной идеи, он творит во имя ее».
Такова одна из формул поэта и поэзии у Блока. В слове Блока никогда не было отвлеченной, внешней литературности. Даже за ранней символичной образностью всегда стояла жизненная мысль. И для раннего Блока-символиста – символизм был лишь формой, а не сущностью его творчества. Жизненное содержание, а не «смена формы», и привело Блока к реализму революции и к содержанию «Двенадцати». Блок, самый видный, самый авторитетный представитель поэзии символизма был в сущности – случаен в русском символизме. Революционная стихия между Февралем и Октябрем – вот та отрезвляющая мощь и суровая, и идеальная, которая родила «другого Блока» – поэта революции. Он и вправду мог казаться многим – «другим Блоком». Проделав редкостно сложный путь литературно-философских и идейно-художнических исканий, Блок – и это удивительно – оставался всегда цельным. И как человеческая, и как творческая личность!.. Именно потому, что всегда – призванием поэта, а не интеллектуальными коллизиями – следовал этому: «приливу идеального начала народной идеи»! Надо хорошо прочувствовать и коренное переплетение, и единично-суверенное значение слов, их соборный, их дифференцированный, и отдельный смысл: «идея – идеал – идеология – идеализм…». На сталкивающихся смысловых волнах этих слов и обретается непотопляемая вечная ладья жизни.
«Творит во имя ее» – также не рассудочный выбор. И если уж говорить обязательно о выборе – то скорей всего призвание выбирает поэта, его во имя, которым он следует всей своей творческой волей, всей силой несгибаемой личности – как мощному приливу!..
Блоковская формула поэта и поэзии поможет нам взглянуть вглубь истории, в пушкинское время, выделить там основные моменты этого же, вечно-неизменного в сущностях своих (но переменного в конкретностях событийной формы) «прилива идеального начала народной идеи».
Рождение поэта – тайна тайных, и все же, как у Блока, у каждого великого поэта, здесь немало сказано о живой, реальной природе в этой вечной тайне…
Не мало сказал нам Пушкин – прежде всего своим творчеством – о таинствах поэта и поэзии.
Он бы сказал нам еще больше, если б жизнь его успела приблизиться ко времени «творческих итогов», к «обозрению пройденного пути». В сравнении с Пушкиным – судьба Блока подарила четыре года, четыре шага к такому осмыслению. В поэзии много удивительного – и вот еще одно удивление. Блок, в итоговых раздумьях подобного рода, неизменно говорит не столько о себе, сколько о Пушкине, как бы пытаясь додумать, сформулировать, оставить нам ответы по поводу поэта и поэзии, которые всегда занимали и Пушкина (стоит лишь вспомнить хотя бы одни эти стихи: «Поэт», «Поэту», «Поэт и толпа», «Пророк», «Памятник»!..). О Пушкине – как о себе, или наоборот, о себе, но с мыслью о Пушкине говорит Блок и в «завещании» своем, в знаменитой речи «О назначении поэта». Блок и смерть Пушкина видит не в дантесовской пуле – в том, что кончилась культурная эпоха Пушкина, иссякла для его творчества приливная мощь «идеального начала народной идеи»… Для Блока это непреложные истины – сколько бы здесь ни спорили историки и исследователи!..
«Прилив идеального начала народной идеи» живо чувствуется в годы вступления в литературу Пушкина. Историки это называют по-разному, по-другому. Чаще всего говорится о пробуждении национального самосознания нашего народа в войне и победе над Наполеоном. Народ себя почувствовал единым целым. Это особенно удивило дворян – больше тех, кто вельможной знатью осели в столицах, имевших весьма смутное представление о народе, о «грубых мужиках», меньше тех, кто, пусть и барами-офицерами, «благородиями» и «превосходительствами», прошли с боями весь боевой путь от Москвы до Парижа, кто открыл себе в солдате величие народной души. В этом чувстве национального единства народа – опять была заслуга народа, его великодушия, его независтливого сердца, его нежелание помнить зло, наконец, его надежда и на барское великодушие…
Знаменательно, что те, что вышли на Сенатскую площадь, чтоб осуществить надежды мужика (а он главным образом был тогда – «простым народом», был и «солдатом-защитником родины») – являлись в большинстве своем участниками войны против Наполеона, где им в лучших свойствах своих и открылся народ, открылся в солдатском мудром терпении, непоказном мужестве, великодушной жертвенности. Офицеры – из понятий дворянской чести – считали долгом своим всегда, в любых опасностях, быть впереди солдат-мужиков, солдаты же – из солдатских понятий («сам погибай – а командира спасай!») то и дело своей грудью закрывали дворян-офицеров… Не батальные идиллии – а соревнование в великодушии и мужестве, в подвиге и духовности…
Да и потом, уже в Париже – русский мужик в солдатском мундире, солдат-победитель Наполеона, остался в той же скромности, великодушии и уважительности к чужой жизни чужого народа. Не ахал завистливо ни на дворцы, ни на богатые магазины, ни на сытую, «чистую» жизнь французов, ни, наконец, на «осиные талии» их женщин… Казак спал прямо на улице, на дворцовых площадях, на булыге, подложив под голову седло. Были бы сено для коня да каша в котелке для него самого. Скорей бы домой, на родину, к своей земле, своей жене, своим детям. Ни победных грабежей, ни оргий, ни насилий… Лишь «тягучие» – как сама отдаленность от России, соразмерные одной, знать, тоске по родине – пески у ночных костров!..
А Михаил Орлов, будущий декабрист – в свою очередь поразил французов. Уже не рядовых, знать, власть предержащих, ждавших огромных контрибуций от России. «Мир! И больше – ничего!» – сказал Михаил Орлов «от имени своего императора»… А по сути от имени своего народа, душу которого сумел услышать в этой войне даже император Александр I. И не поэтому ли – потом, зная о тайных обществах в среде русского офицерства, о будущих декабристах, лишь фатально вздыхал, понимая это великодушие к народу служилого дворянства, сам, по возможности императорской, стараясь явить великодушие, так ничего по существу не предприняв против этих обществ…
Победа над Наполеоном – не знавшем до России поражений! Марш-освобождение Европы – от Москвы до Парижа! И возвращение – с миром – на родину!.. Поистине, велико было воодушевление русских людей, в то время, когда Пушкин, еще лицеистом, входил в литературу. И всеобщая надежда у народа, у лучших из бар – про освобождение крестьян. И не преувеличены ли толки про «республиканские идеи Европы»?
Разве все это и не есть те моменты, которые составляют «прилив идеального начала народной идеи»?..
Пушкин эту идею возвысил до уровня поэзии, он вернул ее образно-чувственным сознанием декабристам, всей мыслящей России!.. Вот что такое поэт в духовности народа, в истории народа… Среди тысяч определений – что же для нас Пушкин и его поэзия, поэтому правомерна будет и формула: Пушкин – это Россия, поэзия его – душа народа!
И знаменательно, что поэт и его творчество перед нами предстают именно на гребне прилива идеального начала народной идеи как: свобода, творчество, народное служение. Это – Пушкин!
В сущности, это же содержание народной идеи мы видим и на гребне прилива революционной стихии Октября: свобода, творчество, народное служение! На этот раз: Блок! Недаром современники называли Блока – «Пушкин нашей эпохи»!
Не знаю, кто основоположник узаконенной ныне науки «эстетика труда», но основоположником существенного отдела этой науки, «технической эстетики» считают чешского инженера Петра Тучны.
Нет, не буду излагать основы этой эстетики. Мне пришло в голову, что многое из того, что прежде было в обиходе, но прочно забыто, ныне поднимается из забвения, но уже на правах науки. Так, например, испокон веков в русском селе была она эта, «техническая эстетика». Казалось бы, немудрящий инструмент в хозяйстве крестьянина. Топор да пила, коса да лопата…
Топоры, например, бывали трех видов. Хозяйственный, колун и плотницкий. Первый – обычный топор, с ним ездили в лес по дрова, тесали, рубили… Колун – был в виде расчетливого клина, чурка от одного удара раскалывалась. Плотницкий – имел вид алебарды, с удлиненным лезвием, для затейливых работ: скажем, для выемки паза в венце для рубленого дома.
С удивлением отмечаю, что технический прогресс ныне свел все три вида топора – до единого, «просто топора». Топорная работа была тонкой работой мастера! Теперь это поистине «массовая топорная работа»!
К каждому топору выстрагивался свой особый черенок. Попрямей да подлинней – для колуна; у хозяйственного топора был он короче да пофигуристей, чем-то напоминая спину и круп лошади! Фигуристость была не самоцельной. Опущенный к низу конец черенка, например, не давал топору вырваться из руки, с таким черенком и удар был прицельней, и весь топор был «по руке». Насаживался топор на черенок не кой-как: поставленный на внутренний край лезвия и на конец черенка – топор, его выемкой край острия, должен был образовать определенный угол с плоскостью, на которую ставился.
Главным же было – искусство заточки топора! Неграмотные мужики тут чувствовали сталь, как ныне – не в обиду сказать – не чувствует этого инженер-технолог! Знали и вязкую, и жесткую калку, знали качество и достоинство точильных камней и оселков. А уж о косе, скажем, и не беремся рассказать – как мудро выбиралась она – и на звон, и на «дыхание», помимо клейма! – как отбивалась, затачивалась. Тут добивались не просто остроты, а еще некой волнистости лезвия. Насадить косу – тоже было – и наукой и искусством!
Да чего там, топор и коса – каждый мужик умел наточить, «направить» бритву (чего ныне не умеет и столичный мастер, то есть, и московский парикмахер знаменитый своей клиентурой).
Сколько утрачено мастерства, умелости, мудрого опыта! «Серый мужик», – был «серым» лишь в понимании ничего не умевшего (мысль – от мышцы! Ум – от умения!), заносчивого мещанина, а то и барина…
Мы далеки от намерения приуменьшить заслуги Петра Тучны, тем более, что занят он главным образом промышленным, заводским, инструментом, который, конечно, нуждается в эстетическом (целесообразном) уточнении.
Как-то Леонид Леонов в заметке, посвященной чешскому инженеру писал: «Хорошим инструментом больше наработаешь. Это процесс, благодаря которому самый труд становится не работой в низком корневом значении этого слова, а высоким творческим актом, источником вдохновенного, созидательного наслаждения… да, не побоимся этого слова – именно наслаждения!».
Трудно не согласиться с писателем, если хоть сколь-нибудь в жизни серьезно, главное, заинтересованно, занят был работой, где требуется инструмент! Да и сам – редкостно приметливый – народ говорит: «покажи инструмент свой – скажу каков ты мастер»…
…Помню в годы коллективизации, «великое переселение народов» («Страна Муравия» – об этом же… Думается, не из недогадливости, – чтоб не бросить недобрую тень на автора, никто не отметил глубокий и горестный смысл уже в названии поэты!.. Точно муравьи-труженики из разрытого роя, кто, страшась коллективного труда, после долгих лет личного, интимного чувства его, кто, спасаясь от голода, разбредались по всей стране крестьяне) на двор наш детдомовский пришли два крестьянина: распилить дров «за харчи».
Они были босые, в истлевшей рванине, обросшие и изможденные. И все же – великое новое время, его преобразующая власть! – ни капли унижения или подобострастия. Ни к поварихе, ставящей на стол тарелки с затирухой7, ни латыша-партийца Лемана, завдетдомом. Стыдились не их, не своей униженности: похоже, того, что вообще людей унижают…
Леман посмотрел, как бережно распеленали из мешковины пилу, как сверкнула она умелой заточкой и четкой разводкой, как легко вошел лезвием в бревно острый топор, вынутый из-за пояса старшего, видать, отца, – и сказал: «мастера»!
– Крестьяне мы… Сталбыть – мастера, – спокойно с достоинством ответил старший.
– А кровельные работы не сумеете?
– Все сумеем. На селе крестьянин – все сам делает. Никого не нанимает…
– Ладно! Ешьте!.. – спохватился завдетдомом наш. – Потом потолкуем насчет крыши! На всю – нового железа не хватит… В общем – потом! Ешьте!..
С детской непосредственностью смотрели мы на странных гостей. «Поповна» (действительно была дочерью поповской – Леман много вытерпел за то, что «держал возле детей служительницу культа») Клавдия Петровна, загребая руками, нас теснила к дверям интерната: заниматься. Не преминула довести до нас только-что сделанное наблюдение, превратив его в педагогическую сентенцию. На этот раз, кажется, непреложную.
– А заметили вы как колхозники ели? Голодные, а не накидываются на еду, как вы… С достоинством едят, не хватают, не торопятся – не хлебают. И над тарелкой не согнулись – ложку ко рту, а не наоборот…
– И вовсе они не «колхозники»! – огрызались мы, мстя за «воспитание»…
– Ну… мастера… Слышали? Раз деревенские – то мастера!
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке