Марк Лоллиевич Питовранов, – четко произнес Никитин, – что ж ты такой неотзывчивый. А я выпью. Я бы хотел… Но никак! Не берет. Не могу забыть, как она… – он повел рукой в сторону комнаты, где вечным сном спала его единоутробная сестра. – Кроткая она. И жжет у меня, и жжет, – Евгений Михайлович коснулся левой стороны груди. – Я докторше сказал… она вот только что… убралась… злая баба… пить надо меньше… И лейтенант… засранец молодой… туда же. А как я могу… все это… вынести…» Они стояли в маленькой прихожей. Из нее налево коридор в два шага длиной вел в кухню. Марк видел распахнутое настежь окно, верхушку росшего во дворе тополя, стол с серой пластиковой столешницей, бутылку на ней, кажется, «Хортица», рюмку и тарелку с хлебом и колбасой. В комнату такой же коридор – только с овальным зеркалом, сейчас скрытым наброшенным на него черным платком, и вешалкой, на крючках которой два пальто – темно-синее с нейлоновым верхом и серое, в черную крапинку, с вытертым мехом на воротнике, поношенная куртка с капюшоном, зонтик в чехле, два шарфа, зимний, шерстяной, и летний, похоже из шелка, розовое с голубым, и связка ключей, четыре, пятый от домофона и еще маленький, должно быть, от почтового ящика, что вызывало размышления, зачем одинокой женщине четыре ключа, положим, два от входной двери, а еще два? от кого ждала она писем? или газету она выписывала? «Вечерку»? «Известия»? «Учительскую»? и все это, и вдобавок рыжая меховая шапка на полке и там же шляпка из прошлого века, все это было скромно до бедности, но бедности благородной, стыдливой и непорочной, словно выросший в тени неяркий цветок. «Не будешь?» Евгений Михайлович спрашивал безо всякой надежды, с тоской вдруг оказавшегося в одиночестве человека. «Не могу, – сказал Марк. – И вам не надо. У вас тяжелые дни». «А! – отмахнулся Евгений Михайлович. – Страна советов. Жены моей с меня вот так, – он провел пальцем по шее. – Пока не приехала… А будут два покойника, тебе же лучше». Он двинулся в сторону кухни, но Марк придержал его за руку. «Паспорт нужен. Ее… И справку. От врача». Телефон зазвонил на кухне. «В такую рань, – пробормотал Никитин. – Жена. Вот, – с укором обратился он к Марку, – ее помянешь, и на тебе… Мила, – сказал он в трубку, – не спится? – Помолчав, Евгений Михайлович усмехнулся и с ядом в голосе произнес: – Опоздал “Ритуал”. “Вечность” первая. – Он положил трубку и обернулся к Марку. – Из твоей стаи». «Паспорт, – повторил Марк. – И справка. Две справки». Вздрагивающей рукой Никитин наполнил рюмку, перекривился, выпил и, понюхав ржаную горбушку, невнятно проговорил, что все там. У нее. На столике. Телефон зазвонил снова, он, не глядя, нашарил трубку, крикнул: «Да!» и почти сразу теперь уже с некоторым торжеством объявил: «Мимо. Как мимо? Просто. Кто не успел, тот опоздал». Марк открывал дверь в комнату, где лежало бездыханное тело Антонины Васильевны, как снова раздался звонок, и Евгений Михайлович с остервенением закричал, чтобы его оставили, наконец, в покое. Марк переступил порог и закрыл за собой дверь.
Что он увидел.
Покинутое Антониной Васильевной, накрытое белой простыней тело на низком раскладном диване.
Провисший проволочный карниз со светло-желтыми занавесками, сквозь которые пробивался и заливал комнату беспощадный солнечный свет.
Трехстворчатый шкаф с зеркалом, наполовину закрытым темносерым платьем. Одна створка распахнута. На верхней полке старые конверты с вложенными в них письмами. Милая Тоня, как давно я тебя не видел. Дорогая Тоня, поздравляю тебя с днем рождения, желаю столько счастья, сколько можешь унести. Хочу тебе сказать, Тоня, что я женился на девушке, которую знал с детства. Прости. Дорогая Антонина Васильевна, поздравляем Вас с юбилеем и желаем долгих лет жизни, здоровья и благополучия. Картонная коробка с бумагами. Медаль: колодка, затянутая тканью скромной расцветки – серой, белой, тремя скорее морковными, чем красными, полосами на белом фоне, и собственно медаль с серпом и молотом поверх слов «СССР», лучей, лавровой (оливковой?) ветви и надписи: «Ветеран труда». Далее – пузырьки: нафтизин, корвалол, касторовое масло; упаковка растворимого аспирина, ну-рофен, валокордин в сине-белой коробочке, баночка аскорбинки. Еще ниже – альбомы и папки с фотографиями. Одна рядом с альбомом. Тоня-первокурсница с лицом, исполненным такой мягкой, милой, женственной красоты, что от взгляда на него щемит сердце. Косы уложены вкруг головы. Всю жизнь медленными движениями руки с гребнем она задумчиво расчесывала их – пока они не принялись стремительно исчезать, превращая ее в старого мальчика. Химия. Поздно. На последней полке рядом с парой туфель, по виду или совсем еще не ношенных, или приберегаемых для редких выходов – может быть, в театр или в гости, а может быть, на торжественный вечер: приглашаем Вас, уважаемая А. В. Игумнова, на торжественный вечер по случаю пятидесятилетия нашего института, – колода карт, которые она иногда раскладывает, безропотно вглядываясь в свое будущее. Кого ждешь, скажи? Короля бубен? Как это было бы славно – разделить с благородным, заботливым человеком свое одиночество. Однако в соседстве с королем выглядывает трефовая дама с ворохом неприятностей, а вслед за ней бубновая девятка, означающая скверные отношения, косые взгляды, сплетни и жизненные невзгоды. Не следует испытывать судьбу тому, кого она избрала своей жертвой.
Бумажные иконки на стене с отставшими вверху бледно-зелеными обоями с поблекшими золотыми цветами – три штуки: Благовещение, взятая в рамку и за стеклом; Мария с Младенцем, поменьше, тоже в рамке, но без стекла, Младенец пухлый, со складочками на ножках, крупный, с большим лбом и пристальным болезненным взглядом недетских глаз; седой, с залысинами старец с морщинами на лбу и сложенными для благословения тонкими пальцами правой руки – Николай Угодник. Чуть поодаль еще икона, скорее всего, позапрошлого века, потемневшая, справа в нижнем углу краска и олифа отлетели, обнажив белую основу, – «Успение». Богородица спит в гробу, Ее Сын рядом с плотно спеленатым новорожденным на руках – Ее душой.
Стоящие друг на друге темно-коричневые книжные полки чехословацкого производства, пять штук. Верхняя отведена под химию: «Основы неорганической химии», «Общая химия», «Химия для 11 класса», «Основы органической химии» и так далее. Ниже – Куприн, шесть томов, Чехов, десять томов, Лев Толстой, двенадцать томов, бумажный переплет в бумажных, рваных суперобложках, двухтомник Пушкина, «Не хлебом единым» Дудинцева, «Рассказы советских писателей», затрепанная «Двенадцать стульев», «Новый Завет для детей», «Житие преподобной Марии Египетской» с закладкой на странице, где сказано было, как старец Зосима и лев погребли преподобную и как потом лев, тихий, словно ягненок, удалился в пустыню, а Зосима – в свою обитель.
Тумбочка; на ней выкрашенная под бронзу гипсовая фигура нагой девы, склонившейся над цветком, в лепестках которого виден старый патрон для лампочки.
Одр.
Журнальный столик на трех ножках, четвертая закатилась под него, а на темной лакированной поверхности паспорт Антонины Васильевны, справка о смерти и полицейский протокол.
Раздвижной стол посреди комнаты, без скатерти, с такой же темной блестящей поверхностью.
Он взял паспорт, положил в него справку и протокол, шагнул к дивану и откинул простыню. В белом платке, неумелыми руками большим узлом завязанном под подбородком, в ситцевой ночной рубашке с голубенькими цветочками, с плотно закрытыми глазами, ввалившимися желтыми щеками и запавшим ртом, она присела на краешек стула за стол (там было два стула с неудобными прямыми спинками, один в торце, а другой сбоку, на этот) и принялась отвечать кому-то, а кому – она еще не должна была знать, известно ли ей, что с ней случилось? Да, виновато шепнула она. Я умерла. Кажется. Но, может быть, это сон такой у меня случился глубокий? Вы проверьте. Можно скальпелем, он в тумбочке, на верхней полке, там скальпель, ножницы, колбочка со спиртом и вата. Взять ватку, смочить спиртом, протереть руку возле плеча, куда делают укол, и там надрезать. Я почувствую и проснусь. Не ошибитесь, я вас очень прошу. Как я буду под землей, когда проснусь? Я мертва? Это правда? Но ведь много случаев, я читала, и на работе рассказывали, одну женщину положили в гроб, опустили в могилу и стали закапывать, но, слава Богу, могильщик услышал, что она кричит. И еще был случай, я читала, в морге мужчина… Я мертва? Но вот на иконе, вы взгляните, Христос держит на руках душу Своей мамы, она, то есть душа, спелената, как ребеночек, о чем я всегда мечтала, но так сложилось, поймите меня, этот человек не мог оставить семью, там дети, двое детей, жена болела, он исключительно порядочный человек и сказал мне очень честно, сразу, Тоня, он сказал, я не могу оставить семью, я его любила и хотела ребеночка, но, знаете ли, я виновата, должно быть, я подумала, как я буду одна, никого больше я не смогла полюбить, и не полюбила никого, и долго я жалела, что не решилась на одинокое материнство, хотя у нас много матерей-одиночек, это плохо, конечно, без отца, но если бы я как следует подумала и преодолела все страхи, и еще он как в высшей степени порядочный человек не оставил бы меня совсем и ребеночка, он бы непременно помогал, но я даже не знаю, как сказать, ему было бы очень трудно, потому что он не русский и не из России, он немец из ГДР, и я думала, сколько препятствий, он вряд ли бы смог нас навещать, и что бы я делала одна? так если Христос держит ее душу, а это изображено очень много лет назад, и с тех пор никто не опроверг, то, значит, она, то есть душа, отлетела, и, значит, Его мама умерла, не понимаю, почему на это своевременно не обратили внимания, а говорят, она лишь уснула очень глубоким сном, но спящий человек не расстается со своей душой, ведь это было бы ужасно, когда ты уснешь, и душа твоя улетает от тебя, никто бы не спал от страха, так я, может быть, еще не рассталась с моей душой, и тогда я всего лишь сплю, вот вы о чем хорошенько подумайте и все проверьте. Я мертва? Не может быть. И это все?!
Была ли справедлива к ней жизнь?
Странный вопрос. Будто сама жизнь не чревата несправедливостью; а если со всей откровенностью, то не является ли она сама по себе ужасающей несправедливостью хотя бы потому, что завершается смертью.
Марк прикрыл лицо Антонины Васильевны и, тихо ступая, вышел из комнаты. Евгений Михайлович Никитин, единоутробный ее брат, сидел на кухне, за столом, со склоненной на грудь головой. Похоже было, он спал. В бутылке перед ним оставалось чуть на дне; и только сейчас Марк заметил под столом бутылку такой же «Хортицы», но опорожненную. Он осторожно покашлял. Кхе-кхе. Евгений Михайлович тотчас вскинул голову и взглянул на него безумными красными глазами. Ну, спросил он хриплым голосом, как она там? Но сразу же сморщился и махнул рукой. Чушь какая. Вчера была жива, а сегодня ее нет. Злобная чушь. Выдумка злобная. Я – выдумка, она – выдумка, и ты тоже, не надейся. Никитин коснулся нательного крестика. Он злобный шутник, я давно подозревал. С ней все хорошо, сказал Марк. Трясущейся рукой Евгений Михайлович взял бутылку и горлышком вниз довольно долго держал над рюмкой, пока из нее не упала последняя капля. Что ты несешь. Ты не поп и не в церкви. Не может там быть хорошо. И ты не втягивай меня… в пустые разговоры о пустом. Там пусто, там ничего, понимаешь? Никак. Он выпил и только с третьего раза попал вилкой в кружок колбасы, но не донес до рта, а с гримасой отвращения вернул на тарелку Глаза сейчас закрою, и все исчезнет. Евгений Михайлович действительно зажмурил глаза и для верности прикрыл их ладонью. Темнота, сообщил он. Ничего нет. Колбасы. Тебя нет. Я упразднил все. Неужели надо было создать Тоню только затем, чтобы ее уничтожить?! Ей хорошо, повторил Марк. Он стоял на пороге кухни с паспортом Антонины Васильевны и справкой о ее смерти. Ей лучше, чем здесь. Евгений Михайлович опустил руку, открыл глаза и с ненавистью взглянул на Марка. «Как ты смеешь мне лгать?! – бешено крикнул он, попытался встать, однако ноги уже не держали его, и он рухнул на стул. – Я тебя… Да ты кто?! Зачем?! Иди, откуда пришел. Иди, иди… – Тут в голову Никитину пришла ужасно понравившаяся ему мысль, и, смеясь хриплым смехом, он сообщил о ней Марку. – А знаешь… нет, ты представь! Вот сей момент… сию же минуту я беру трубку… вот, – неверной рукой он снял трубку, – и говорю… – он прижал трубку к уху. – Знаешь, что говорю? А мне и на хер не нужна ваша “Вечность”… и ваш этот… уполномоченный гробовщик! Он издевается, этот ваш Марк… как там… Лоллиевич… у него имя… от-вра-ти-тель-но-е, – по слогам, четко произнес Евгений Михайлович. – Не по душе… оно… мне. Обращусь в “Ритуал”. Пришлите, но не врага… утешителя мне пришлите. Утешить меня. И Тоню… – Он коротко прорыдал. – Она мне всегда… все мне… детям моим… а я… Я ее смерть проспал! – с отчаянием вымолвил он и, взявшись за голову, принялся качаться из стороны в сторону. – Я ей попить дал… она попросила… сок апельсиновый, она любит… и лег. Я рядом, на матрасе… Тоня, я ей сказал, ты меня позови… И уснул, негодяй я, сволочь, мерзавец! И не услышал. Заснул, она живая, а проснулся – мертвая. Тихо умерла. Жила тихо и…» Он извлек из кармана брюк платок, долго вытирал глаза, сморкался и горько жаловался на судьбу, отнявшую у него бесценного человека. «Но она же дура была! – вдруг повернулся он к Марку. – Абсолютно! Все признаки, что рак. Худела ужасно. Таяла! Тоня, ты худеешь. Отвечала, я пощусь. – Евгений Михайлович презрительно захохотал. – У тебя вся жизнь пост! Дура! Ослица! Мне хоть не ври! Что ты сделала, бедная моя, – сказал он с тоской, замолчал, но ненадолго. – Сколько, – отрывисто спросил Никитин, – сколько сейчас?» «Половина восьмого. Евгений Михайлович, нам надо…»
«Давай, – кивнул Евгений Михайлович, – выкладывай…» Марк вдохнул и выдохнул. «Сначала. Хороним или кремируем?» «А ты… ты как об этом думаешь?» «Антонина Васильевна, – сказал Марк, – выбрала бы погребение». «Да?» «Да», – твердо промолвил Марк.
О проекте
О подписке