Читать книгу «Психопомп» онлайн полностью📖 — Александра Иосифовича Нежного — MyBook.

Опять чужая строка всплыла. Откуда? Кто? Строку помню. Да, мне бы очень хотелось, однако проклятое рацио засушило сердце. Нужна вера, а где ее взять? У верующего есть, по крайней мере, надежда на прописку в небесном доме, меня же Петр прогонит взашей. Нечестивый, поди прочь. Отойди от дверей, не то дам пиз…ей. Горб у тебя вырос – твоих многочисленных грехов постыдный итог. И поплелся, рыдая, повторяя стократ: не видать тебе рая, провинившийся брат, не гулять тебе в кущах, не вкушать от плодов – как и всем, кто при жизни был почти уже мертв. Что для человека лучше всего? Какого блага ему пожелать для себя – в той вечности, которая предшествует жизни и в которой он обитал, дух бесплотный, прообраз, частичка вечно сущего? Ответим. Но не пугайтесь, ради Бога, не пугайтесь, как умолял Германн старую графиню, этого наиправдивейшего ответа – не быть; не родиться; не жить. А если уж, прорек мудрец, ты появился на свет, дитя случая и нужды, умри как можно скорее. И во всех случаях воздержись от продолжения своего рода.

Безмолвно стоял рядом его сын единственный, Марк, и своими темно-серыми, материнскими глазами с укором смотрел на отца. «Сейчас, – покивал ему Лоллий, – еще… А знаешь ли, – с внезапным воодушевлением сказал он, – что между жизнью и страданием рука ставит знак равенства. Мужественная рука, – и сухим перстом он начертал в воздухе, – А… вот оно А… равно В. Вот оно… латинское, само собой… У меня в школе учитель математики… Натан». «Папа, – прервал его Марк, – ты можешь меня выслушать?»

7.

Если бы Лоллия спросили, сколько сейчас лет его единственному сыну, то, прежде чем ответить, он бы задумался. Достоверно, бесспорно и вообще не подлежит обсуждению: Марк родился во втором законном браке Лоллия, с Ксенией Андреевной в девичестве Кондратьевой, чьи родители – отец, глубокомысленный и весьма достойный человек, между прочим, профессор и автор преизрядного по величине толкования марксистко-ленинской философии, и мать, поклонявшаяся мужу, как господу Богу, – были решительно против этого союза, поскольку знали о слабости Лоллия по части женского пола. Лоллий был мало сказать – удивлен; он был обескуражен, когда Андрей Владимирович Кондратьев пригласил его в свой кабинет и, попыхивая трубкой, обратился к нему с такими словами. «Молодой человек! Впрочем. Пардон, сударь мой. Вам, кажется, сорок?» «Тридцать девять… еще не исполнилось… скоро», – пролепетал Лоллий, вдруг ощутивший себя кроликом перед удавом. «Прелестно. Ксении двадцать три. Вас не смущает?» «Ну, как сказать… Я, конечно, думал. Но, с другой стороны… Бывает разница куда больше. Вот, к примеру, Гете…» «Пардон. Я не очень сведущ в литературе. “Фауст”, да, конечно… Остановись, мгновенье. – Скосив глаза, Кондратьев чиркнул спичкой, оживил трубку и окутался благовонным дымом. Курил “Амфору”, зверь марксистский, учуял Лоллий. – Насколько я помню, он так и не женился на этой… молоденькой… Она ему во внучки годилась». «Ульрика», – шепнул Лоллий. «Не имеет значения. Я полагаю, ему указали на… как бы поточнее… ну да. На неуместность его матримониальных намерений. Может быть, на некоторую даже безнравственность. Юное создание в объятиях старого селадона! Похоть, сударь мой. Что ж, – как приговор, изрек Андрей Владимирович, – писатель… Понятия нравственности… нормы… Этические ценности, наконец. Звезды надо мной, и моральный закон в сердце. Это вечно, сударь, вечно! Если желаете, я даже допускаю ошибку со стороны Маркса… Крен мысли… гениальной мысли!., но в данном случае… неоправданное вторжение производственных отношений в область, где казуальные связи… – Он пошевелил пальцами левой руки (в правой была трубка), что в данном случае могло означать лишь признание неопределимости человеческой сущности. – Э-э… не действуют. Скорее заповеди, чем логика. Скорее дважды два – пять, чем безупречные четыре. Да, сударь мой, вечно. Но не для касты… э-э… людей творчества, – брезгливо выговорил он. – Вы, кажется, тоже принадлежите?» Надо было ответить с достойной твердостью, да, мол, я член Союза писателей, автор, ну и так далее, но вместо этого Лоллий смутился и неуверенно кивнул. «Не читал», – высказался Андрей Владимирович и, осмотрев трубку, специальной ложечкой выгрузил ее содержимое в пепельницу. Однако, покуда профессор совершал священнодействия очищения и набивания, он и не думал молчать. С более или менее длительными промежутками между словами – когда, к примеру, он внимательно изучал чрево трубки, продувал отсоединенный от нее мундштук, а потом снова совокуплял его с ней – он сообщал, что по естественному чувству ответственности за судьбу единственной дочери вынужден был навести кое-какие справки. Лоллий у него как на ладони. «Правда?» – с кривой усмешкой осведомился Лоллий. «И не сомневайтесь», – отрезал Андрей Владимирович. И живописными чертами обрисовал не только историю первого брака и развода Лоллия во всех ее невыносимых именно сегодня подробностях, как то: обращения супруги в административные и общественные органы вплоть до Комитета государственной безопасности и МГК КПСС, товарищам Семичастному и Демичеву, с указаниями на гнилую антисоветскую сущность гражданина Питовранова, которому не место в советской печати… «Едва выпутался», – с нескрываемым сожалением отметил Кондратьев. «Вот была сука», – не выдержал Лоллий. «Не надо… э-э… доводить… э-э… до остервенения», – промолвил профессор и упомянул далее молодую особу, сотрудницу отдела писем городской газеты, два года бившуюся, дабы вырваться из унизительного для нее конкубината (у Лоллия брови полезли вверх: откуда? он и сам почти забыл), но напрасно, напрасно, разбивалась она, образно говоря, в кровь, как уловленная и помещенная в клетку несчастная птица, – равнодушен был ее соблазнитель; вслед за ней – замужняя женщина, обольщенная, склоненная к измене и готовая порвать брачные узы, но куда там! и след простыл сулившего златые горы любовника; еще девица в очках, принужденная к медицинскому вмешательству в ужасных целях; еще… Отвратителен этот перечень униженных и оскорбленных – и он далеко не исчерпан приведенными выше примерами. Хвала Создателю, что в нем пока нет Ксении! «Вы будто сыщика наняли», – пробурчал Лоллий. «Пришлось, – вновь окутавшись дымом, отвечал профессор, – предпринять известные усилия. Я не вправе вручать дочь… э-э… можно было бы назвать вещи своими именами, но я не хочу…» Лоллий вдруг обозлился, осмелился и перебил. Это все в прошлом. Быльем поросло. Вас копнуть, еще неизвестно. У всякого моралиста свои скелеты. «Но-но, – остановил его Андрей Владимирович. – Извольте, сударь мой, не переходить… Непристойные намеки. Впрочем, в вашем духе. Судить других, исходя из собственного опыта». «Слушайте, – вздохнул Лоллий, – о чем мы… Я есть тот, кто я есть. Но спросите Ксению. Если она вот на столько, – он свел большой и указательный пальцы, оставив между ними крошечный просвет, – поколеблется… Клянусь, вы меня больше не увидите…» «Но я надеюсь…» – промолвил профессор и несколько мгновений, отложив трубку, буровил Лоллия пронзительным взором. Лоллий и глазом не моргнул. «Надейтесь», – дерзко ответил он, усугубив тревоги отцовского сердца.

Новообретенный тесть на свадьбе своей дочери был невесел, как человек, вынужденный смириться с превосходящей его возможности силой судьбы. Однако со временем он свыкся с тем, что отдал любимую дочь не юноше в расцвете лет, а мужчине, в делах любви прошедшему и Крым, и Рим, и среди друзей и знакомых отзывался об этом браке даже с одобрением, а по поводу разницы в летах отмахивался и говорил, что бывало и не такое. О Гете он, правда, не упоминал. Молодое семейство он навещал с удовольствием (слово «молодые» Андрей Владимирович поначалу произносил с плохо скрытой насмешкой, поглядывая, само собой, в сторону зятя) и всякий раз, будто показывая фокус, извлекал из внутреннего кармана бутылку «Столичной», от которой уделял всем: зятю и себе по вместительной рюмке, Ксении – две капли, а сватье – маме Лоллия – наполнял ее изящную, как балерина, хрустальную рюмочку на тонкой ножке.

Достойно удивления, сколь быстро бабушка (бабушка к той поре еще не родившегося Марка) и профессор обрели общий язык. Несмотря на многочисленные и многообразные между ними различия – образование, воспитание, деятельность и проч., и проч., они согласно отзывались на большинство событий мимотекущей жизни. Боже, как давно это было! И можно ли вспомнить всё с неоспоримой точностью, чтобы с уверенностью честного свидетеля подтвердить, да, именно так и было? Вряд ли. И те годы, и другие, и давние, и очень давние, и недавние – словно слетевшие по осени листья, они мало-помалу стали частью земли, как до них растворились в ней прошлогодние и позапрошлогодние, и упавшие с ветки пять, десять, сто и тысячу лет назад, и там, в безднах вечности, все вместе они образуют былое, которое мы тщимся постичь. В наших воспоминаниях даже о временах и событиях совсем недавних всегда больше вспоминающего, чем вспоминаемого. Любая история в этом смысле недостоверна, но, вспоминая о посиделках на маленькой кухне, где четыре человека едва умещались за столом, к приходу Андрея Владимировича покрытым скатертью мягкого серого цвета с бледно-розовой кружевной вставкой в центре, где время от времени холодильник вдруг начинал сотрясаться и гудеть и где вечно капала из крана вода, Лоллий думал, что, каким бы сомнениям ни подвергать достоверность былого, из него не вычеркнешь мук, какие он претерпевал из-за проклятого крана. Силясь закрутить его до отказа, он срывал резьбу вентиля, и вода уже не капала, а неудержимо хлестала мощной струей; мало что соображая, пытался заменить прокладку, осыпал проклятьями поганый дом, сраных слесарей, власть районную, городскую и кремлевскую, швырял позаимствованный у соседей газовый ключ и в бессилии грозил кулаками требующему побелки потолку – и попутно выслушивал от родной матери, что руки у него, к несчастью, растут не из того места. А Ксения обожаемая? Воочию наблюдавшая его титаническую борьбу, его усилия, его, можно сказать, битву – духа с косной материей, просвещенного разума с кое-где уже тронутым ржавчиной железом, тонкого душевного устройства с безжалостным примитивизмом, – она смеялась до слез над словами бабушки, сравнить которые можно было лишь со все разъедающей серной кислотой.

Однако. Он с трепетом ожидал превращения матери в глыбу льда, какой она становилась, встречая появлявшихся на более или менее длительное время возлюбленных Лоллия, с иными из которых успевала крупно поскандалить и, высказав затем сыну свое о них мнение, прибавляла с презрением: «Эх, дур-р-рак!» Ксения между тем счастливо избежала общей участи – возможно, потому, что сразу была представлена невестой (хотя, впрочем, и ее предшественницы, по крайней мере на первых порах, вели себя так, словно они посланы Лоллию Небом до гробовой доски), но, скорее всего, крепостная стена, возведенная вокруг себя бабушкой, не устояла перед мягким светом темно-серых глаз новой подруги сына. Он и мечтать об этом не смел. Но как все теперь опустело.

Эта квартира лучше той. Та была маленькая, двадцать семь и восемь, а в этой три комнаты, семьдесят шесть метров. Слезы кипят. Пусть бабушка была непримирима в своих воззрениях, и Андрей Владимирович пусть пел в один с ней голос, и пусть Лоллий всегда оказывался в меньшинстве при благоразумно помалкивающей Ксении – ерунда это все, Господи Ты Боже мой. Яйца выеденного не стоит. О чем, собственно, шла речь в их семейных застольях? О чем они препирались – да так, что после яростных перепалок на день или даже на два прекращали общение? Отчего бабушка безусловно верила всему, что каждый день читала в «Правде», слушала по радио и видела по телевизору? Почему она всего лишь сухо смеялась, когда Лоллий взывал к ней проникновенными словами: «Мама моя! Посмотри на меня, как я стражду! С кляпом во рту ты меня лишь однажды представь. Но чтенье твое составляет одна только “Правда”. А в этой газете едва ли не каждое слово из лжи»? «С кляпом во рту? – презрительно переспрашивала бабушка, Андрей же Владимирович в знак согласия молча кивал. – А что ты такое можешь высказать, что тебе надо заткнуть рот?» У Лоллия начинали гореть щеки. Он взглядывал на Ксению. Она отвечала сочувственным взглядом и накрывала его ладонь своей. Но не становилось легче на душе, уязвленной намеком на никчемность его творчества.

Он пытался сопротивляться. Позвольте. А разве не лежит у него в ящике стола роман о мальчике в больнице, о близости смерти, о вере и неверии? И повесть о человеческой низости? Кто их издаст? Какой Китайский проезд пропустит? Вступал Андрей Владимирович. Да-да. Мы читали. Было любопытно. Вам следует попробовать себя в детективном жанре. Супруга с интересом. Тем более… э-э… муж дочери. Зять. Родственник. С чудесной – поклон в сторону мамы. Она расцвела. Но… Реализм, революционная диалектика, прометеевское стремление к свободе… Карл Маркс, да. Крупные типы в типических условиях. Дорогой… э-э… сударь… мой дорогой. Не взыщите. Однако. Что мы видим? Мы видим… э-э… бледные тени. И еще. Откуда эти затхлые… религиозные идейки? Совершенно лишнее! Совершенно. Где в нашей жизни? Этого нет! Вольтер, если не ошибаюсь… Раздавите гадину! Замолчи! Не к Лоллию относилось, мрачно глядевшему в стол, а к дочери, открывшей было рот. В нашей семье никогда. И у вас. Взгляд на маму, кивнувшую седой головой. Не нуждаемся в опиуме. Человек… «Это звучит гордо», – усмехнувшись, пробормотал Лоллий. «Лукьян! – одернула его отвергнувшая “Лоллия” мама. – Не перебивай!» «Ну, ну, Анна Александровна, – мягко промолвил профессор. – У нас не поле Куликово».

Он извлек трубку, то есть сначала достал из кармана замшевый мешочек, вытащил из него круглую жестяную коробочку с табаком, затем трубку, но тут же хлопнул себя по лбу и признался, что забыл о запрете на курение в этом доме. Ему позволено, объявила мама. Приятный обонянию запах, тогда как от сигарет – тут она указала на Лоллия, в ту пору еще не бросившего курить, – одна вонь. «Древность, – отвлекся Андрей Владимирович, набивая трубку. – Наша благородная древность. У нас был Пересвет. А у них, у татар, то есть? Кто-нибудь помнит?» «Челубей, – буркнул Лоллий. – Он проткнул Пересвета, а Пересвет – его. Боевая ничья. У Пересвета был брат – Ослябя. И тот монах, и этот. Оба монахи. Оба погибли, оба святые и оба похоронены в Симонове. Завод “Динамо” на их костях. Наше скотское отношение к нашей благородной древности». Андрей Владимирович выпустил облако сизого дыма и промолвил, прибегнув к языку своего великого гуру. Zeit zu leben und Zeit zu sterben[22]. Иными словами, настало время их безусловной кончины, поскольку пришла другая эпоха. Не будем чистоплюями. Мы помним, разумеется. Но разве завод «Динамо», пышущий мощью и один за другим… сотнями! тысячами!., плодящий из могучих чресл электродвигатели, влекущие нас вперед, в будущее! – разве этот сгусток неимоверной силы не представляет собой наилучший из всех мыслимых памятник двум богатырям? Разве он не продолжает их подвиг? И разве они – Пересвет и этот… как его… брат родной… разве не сказали бы они, что зело добро? Еще одно облако плавно уплыло. Зело паскудно. «Лукьян!» – мама хлопнула по столу ладонью. Лоллий вздрогнул.

С детства трепетал от гневного блеска в ее глазах и объявлявшего ему приговор металлического голоса. Привязанный к стулу нитками, он должен был сидеть час, два, а то и три – до поры, пока мама не сочтет, что преступник отбыл свой срок, или же он сам, разрыдавшись, признается в содеянном. Не знаю более изощренного наказания. Казалось бы, проще простого порвать нитки и спрыгнуть со стула. Но это означало бы – так много лет спустя рассуждал Лоллий – открытый вызов божеству, о чем он, маленький, жалкий, перепуганный насмерть человечек, не смел и подумать. В сущности, это был прообраз человеческой жизни, ибо мало среди нас людей, достаточно отважных, чтобы порвать путы бесконечных условностей, ложного патриотизма, мнимого долженствования и послать желающих заполучить его душу, мысли и преданность на всем известные три буквы. Свободный человек – редкость; а тут перед нами всего-навсего робкий мальчик, трепещущий перед неумолимостью материнского суда. «Мамочка… Прости! Я поджег!» – кричал он, захлебываясь слезами. Кому объяснить? Кто поймет? Целых три дня он боролся с искушением узнать, что случится, если маленький, совсем маленький огонек вроде затухающей спички положить в корзину с приготовленными для последующего применения аккуратно нарезанными газетами, стоящую по правую руку от унитаза? Если вдруг загорится, всегда можно сказать, что Евгений Александрович, муж Доры Борисовны, любит курить, сидя на толчке; или папа… Он так и вопил сначала, сваливая заполыхавшие газеты то на Евгения Александровича, то на папу. Но страшными глазами глядела на него мама. «Врешь!» У него кружилась голова, холодело в животе, и он с отчаянием сознавал, что она видит его насквозь – видит его смятение и страх перед ожидающей его карой. Разве можно было не признаться? Храбрая Зоя – и та бы открыла врагу военную тайну.

1
...
...
15