Наденька была женщиной эфемерной, к поцелуям зовущей. Именно так определяли ее подруги. Вся утонченная, от лодыжек до запястий, Наденька любила все красивое и милое. Золотые колечки на своих тонких пальчиках, витые рамы эстампов на стенах своего будуара, длинные резные мундштуки, дымящиеся в ее кружевных перчатках. Все вокруг нее было таким же возвышенным и прекрасным, вплоть до тойтерьера Чарли, маленького, пучеглазого и дрожащего. Но даже в этой осиновой дрожи было что-то воздушное и легкое.
Тем более никому было не понятно, что связывало Наденьку с Шаповаловым. Мужчиной грубоватым, происхождения пролетарского, с большими ковшевидными ладонями, торчащими из рукавов мундира майора особого отдела.
– Валерочка, котик, налей мне шампанского, – улыбалась Наденька.
Шаповалов болезненно морщился, его коробило от этого «котика», но шампанское безропотно наливал.
– Валерочка, зайчик, твоя киса хочет в ресторан! – капризничала Наденька.
Шаповалова выворачивало наизнанку от всех этих зоологических эпитетов, но он вел ее в лучшие рестораны города.
Несколько раз он просил Наденьку не называть его котиком, зайчиком и прочими солнышками. Но Наденька пожимала плечами и мурлыкала:
– Малыш, ну что ты такое говоришь? Хочу цветочков! Купи мне розочки!
Шаповалов терпел. Но самое ужасное, что Наденька не унималась и тогда, когда рядом были сослуживцы по особому отделу.
Те, конечно, ничего не говорили, а только посмеивались в кулак и недоуменно переглядывались. Их жены были не такими. По большей части это были крепкие русские женщины, которые называли мужей по фамилиям. В лучшем случае по именам. Но не Петя там какой-то и не Коля, а непременно Петр или Николай.
Шаповалов никак не мог привыкнуть к уменьшительно-ласкательным эпитетам, которыми его щедро одаривала Наденька. И очень страдал.
Был сентябрь. Осень уже подернула листву деревьев рыжиной, но еще было довольно тепло. Шаповалов пил пиво с майором Афиногеновым в городском парке. Плыли облака, где-то играл духовой оркестр, продавщица Зина разливала в бокалы пенистый напиток.
– Шаповалов, я тебе давно сказать хотел как друг… – заговорил Афиногенов.
– Чего? – очнулся от раздумий Шаповалов и сдул с кружки пену.
– Сказать тебе хотел давно, говорю. Ты бы бабу свою научил нормально обращаться, а то весь отдел смеется, ей-богу! Мы особый отдел! Бойцы, так сказать, невидимого фронта! Вся страна у нас вот где! – Афиногенов сжал кулак. – А тут котик! Солнышко! Тьфу! Научил бы ее!
– Это как – научил? – сощурился Шаповалов.
– А так! По-русски! Выпорол бы один раз, она бы этих зайчиков навсегда забыла!
Шаповалов молча поставил кружку на стол и двинул Афиногенову в глаз.
Тот охнул и упал со стула прямо на заплеванный пол.
– Ты это… чего?! – заорал он, держась за подбитый глаз.
– Того! Не твое дело! Пусть зовет, как хочет. Я люблю ее, понял?
Шаповалов не спеша встал и вышел из пивной.
По дороге он купил розы. Он шел домой, туда, где ждала его Наденька. Эфемерная, к поцелуям зовущая женщина. Которую непонятно что объединяло с этим грубоватым человеком пролетарского происхождения.
Вероника очень страдала от непонимания. Непонимание исходило прежде всего от мужа. Егор Ильич был старше миниатюрной и точеной Вероники на десять лет, выше почти на полметра и тяжелее в два раза.
– Мой муж… нет, нет, он меня любит, что бы там ни было… И знаете, я достаточно благодарна, чтобы говорить о том, что он та самая каменная стена, о которой мечтает каждая женщина… Но…
– Да что «но»? – ждала пикантных подробностей Эллочка фон Шершнефф, ее многоопытная в межполовых отношениях подруга. – Секс? Неужели так плохо?
– Ну, что ты… Егор… Егор Ильич крепкий мужчина. Но, понимаешь, он приземлен! Он живет в каком-то мире из железа и кирпича! Представляешь, я прочитала ему вот это: «Когда веленьем сил, создавших все земное, поэт явился в мир, унылый мир тоски…», он не знал, что это Бодлер! Он вообще не интересуется ничем, кроме работы, дома и рыбной ловли! Я живу с ним, как с грубым неотесанным мужиком…
– Да уж… – после некоторой паузы промолвила Эллочка и внезапно воскликнула: – Я знаю, что делать!
В тот же день подруги посетили выставку модного художника, которая проходила в не менее модном лофте с винными погребами.
Кругом было много утонченной публики, подавали молодое вино, говорили об искусстве, кто-то читал стихи, кто-то рассуждал о преимуществах позднего Ренессанса над ранним, кто-то сдержанно смеялся над тонким остроумным анекдотом.
Одним словом, к концу вечера хмельная Вероника очнулась в одном номере с модным художником, посмотрела на часы, констатировала половину первого ночи и, сказав «будь, что будет!», упала в худосочные объятия работника кисти и палитры.
Художника звали Дионис. Представляете? Только так и не иначе могли звать человека, с которым Вероника не сможет быть одинока, которому может прочитать: «Тебе стихи мои, сравниться ль их красе с очами милыми, с их чудной красотою…», а в ответ услышать: «Так это же Верлен!» Ну, разве сравнится мужлан Егор Ильич с этим изящным длинноволосым брюнетом, одно имя которого – Дионис – заставляет ее сердце биться, как колокол?
Утро разбудило их прозрачным солнечным лучом, проникшим сквозь шелковые шторы.
– «Она была полураздета, и со двора нескромный вяз в окно стучался без ответа…» – прошептал художник.
– Рембо! – улыбнулась Вероника. – А мой муж никогда бы это не сказал. Он вообще никогда ничего не говорит…
Напрасно Егор Ильич ждал супругу дома. Она не вернулась к нему.
Прошло две недели. Вероника пыталась осознать и понять новую жизнь.
За это время цитаты французских поэтов слегка иссякли. Она пыталась находить новые, но они перестали быть такими яркими, как тогда, в ночь после выставки.
Вдобавок ко всему художник продал две картины и тяжко запил. Он пил самозабвенно и упоительно. А напившись, истерично кричал, что он ничтожество, продающее искусство за звонкую монету, а потом засыпал голый на полу.
Вдобавок ко всему у Вероники кончились деньги.
– Эллочка, – говорила она подруге по телефону, – у меня крайне затруднительное положение, Дионис пьет! И вдобавок совершенно кончились деньги! Представляешь? Мне нужно немного денег…
– Я бы с удовольствием, но я улетаю в Ниццу с Аликом. Совершенно нет времени, солнышко, у меня еще ничего не собрано…
Вероника плакала. Вернуться к Егору Ильичу? Да он и слышать о ней не желает, скорее всего… Да и совесть не позволит.
Она сидела на скамейке в Нескучном под голубым зонтом. С неба уныло капали дождинки позднего лета, по лицу бежали светлые дождинки запоздалых слез. Жизнь казалась нелепой и глупой. Терзало осознание того, что таковой ее сделала сама Вероника.
Вдруг на скамью присел кто-то большой и грузный. Вероника вздрогнула и подняла глаза. Рядом сидел Егор Ильич в сером плаще и в шляпе в цвет. На Веронику он не посмотрел.
Помолчали. Вероника не знала, что и сказать.
– Пошли домой, – тихо, но четко произнес Егор Ильич, поднялся со скамьи и пошел по аллее по направлению к выходу.
Несколько секунд Вероника смотрела на его удаляющуюся спину, а потом встала и завороженно пошла за ним.
Придя домой, она неожиданно почувствовала, как соскучилась по этим стенам.
Ночью она проснулась, посмотрела на профиль мужа. Тот не спал и глядел в потолок.
– Почему ты забрал меня после всего… После этого…
– Потому что люблю, – ответил Егор Ильич, повернулся на бок и уснул.
Веронике не спалось. В голове вертелись строчки из Аполлинера, и от этого было невыносимо противно.
Прапорщик Чугунов был очень жестким человеком. К солдатам воинской части, где он служил старшиной, относился с неприязнью, любимчиков не выделял, ненавидя всех без селекции по национальности и росту. Конечно, слово «ненависть» тут не совсем верное. Просто вся эта одинаковая толпа людей в одинаковой форме вызывала у него зубной зуд.
Приехав утром на службу, подходя к казарме, он, еще не видя, что делается внутри, начинал орать: «Что, холера вас возьми, за бардак?! Всех сгною к чертям собачьим!»
А потом действительно начинал гноить, очень жалея, что вынужден это делать только в рамках Устава. Хотя иногда позволял себе и немного выходить за эти самые рамки, раздавая затрещины и пинки тем, кто особенно, по его мнению, не соответствовал званию настоящего воина. Однажды он даже выбил зуб младшему сержанту, совершенно случайно, но отчего-то нисколько не расстроился, а даже скорее наоборот.
В добродетели настоящего солдата он вносил умение заправлять кровать, мыть полы и унитазы, а также вовремя выполнять команду «отбой».
Вышестоящих командиров прапорщик Чугунов ненавидел еще больше, чем солдат. Каждый раз делал нечеловеческие усилия, поднимая руку для отдания чести, и очень жалел, что не может хотя бы разок зарядить в глаз какому-нибудь лейтенантишке, не говоря уже о высшем командном составе.
Личный состав отвечал Чугунову примерно такой же нелюбовью. Командир части подполковник Рагозин, сталкиваясь с прапорщиком Чугуновым, кривился так, будто съел лимон. Прапорщик чудесным образом находил свое имя в списке дежурных по части практически на все праздники.
От этого он не то чтобы расстраивался, но ненавидел окружающих сослуживцев еще более люто.
Иногда, устав от такого нервного напряжения, прапорщик Чугунов жестко напивался в каптерке и засыпал на топчане, как раз между мешком с портянками и пахнущими ваксой новыми кирзовыми сапогами.
Если его случайно будили, он устраивал марш-броски на десять километров в полном обмундировании. Впрочем, сам он в них не участвовал.
Солдаты же, надев вещмешки, сумки с противогазами и рожки с боевыми патронами, выбежав из части, курили под елками в лесу, выжидая время. А потом возвращались назад, делая вид, что очень устали от несостоявшегося марш-броска.
Прапорщик Чугунов хорошо знал, что его обманывают. И от этого не любил солдат пуще прежнего.
Однажды прапорщик подрался с другим прапорщиком, Максимкиным.
Никто не знает первопричины. То ли он спутал по пьяни Максимкина с солдатом и сослепу влепил ему оплеуху, то ли наоборот, Максимкин сказал что-то обидное, но драка состоялась и Чугунов вышел в ней бесспорным победителем. Правда, после этого отмотал пятнадцать суток на гауптвахте.
Когда заканчивалось дежурство, он, угрюмый и молчаливый, возвращался домой. Автобус шел до военного городка, а потом еще минут двадцать прапорщик Чугунов шел по грязным улицам и дымил дешевой сигаретой, чтобы успокоиться.
Открывая дверь, обитую коричневым дерматином, он слышал топанье маленьких ножек трехлетней дочки Леночки.
И тогда прапорщик Чугунов садился на табуретку и улыбался. Пожалуй, в первый и последний раз за все сутки.
В соседнем дворе жил Гуля. Его как-то звали, наверняка, и фамилия тоже была. Но кому это интересно, если он был Гулей. Мальчиком с короткой ногой. У него даже башмак был специальный, который ногу увеличивал. Некрасивый такой черный башмак. Мальчик так и гулял, на одной ноге нормальный кед с красной резиновой подошвой, а на другой – черный уродливый башмак.
Бегать он не мог в силу известных причин. Только ходил, как утка, переваливаясь. Поэтому в футбольных сражениях участвовал как комментатор.
– Ну, куда бьешь?! Куда пасуешь?! Руки!! Пенальти!! – орал Гуля, сидя на скамейке, и очень переживал за наших.
Зато в «ножички» равных Гуле не было. Тут он был мастером. Всегда попадал с первого раза, и играть с ним было бесполезным занятием.
Конечно, Гулю дразнили «Колдыб-нога», «Одноногий», «Цапля»… Гуля не обижался, просто внимания не обращал.
– Гуля, тебе не обидно? – не понимал я. – Мне было бы обидно! Это же обидно, когда тебя увечьем попрекают!
– Не увечье. Я родился так, – улыбался Гуля. – Потому и обижаться чего? Вот я тебя назову двуногим, это разве обидно?
– Двуногий не обидно.
– Вот. Потому что ты родился так, вот и не обидно. А я родился с короткой ногой. Ну, и чего мне обижаться?
Логика, конечно, присутствовала. Но мне все равно было обидно за Гулю. Парень он был хороший, нравился мне, хоть и футболист из него никакой.
Лето было. Не то июнь, не то июль, неважно. Мы забрались на стройку. Вы разве не любили в детстве играть на стройке? Там было много интересного. Из сварочных электродов можно было сделать шпаги, карбид найти тоже можно было, а потом его взрывать. Да мало ли? Настоящим мальчишкам всегда найдется дело на стройке.
Мы сидели между третьим и недостроенным четвертым этажом дома, прямо на плите перед провалом, где еще не поставили стену, и болтали ногами. Я, Дюня, Андрюха Белый и Гуля. И тут неожиданно кто-то заорал:
– Эй, вы что тут делаете?!
Сторож. О нем тут ходили легенды. Огромный старик с косматой бородой и вечной ушанкой на голове, с которой он не расставался даже летом.
Мы мгновенно подскочили и дернули наутек. Попасться этому страшному старику никто не хотел. Говорили, что рука у него была тяжелая, практически каменная, и одним ударом он мог спокойно убить человека.
Мы бежали со всех ног, пока не выбежали через дыру в заборе на улицу. И тут до нас дошло, что Гуля остался на стройке!
Ну, конечно! Бегать-то он не мог. Внутри похолодело.
– Гуля… Гуля… – повторял Андрюха, который никак не мог отдышаться.
– Да знаю я! – ответил Дюня. – Что делать-то? Убьет он Гулю!
– Я пойду назад, – решительно сказал Андрюха.
– Я с тобой, – кивнул я.
– Дураки, что ли? Он и вас убьет, не только Одноногого, – побледнел Дюня.
– А ты оставайся, если сцышь!
– Я не сцу! Я просто помирать не хочу!
Мы с Андрюхой ничего не ответили и направились назад, к стройке.
На стройке было тихо.
– Не нравится мне эта тишина, – сказал я Андрюхе.
Тот пожал плечами.
О проекте
О подписке