Я по-прежнему жил у Саши Розенберга. Аня уехала, но перед отъездом всё-таки «сорвалась». Часов в семь вечера я стоял на «Пятаке» с Леной Пономарёвой. Говорили – не помню уж о чём, – смеялись, потом я заметил, что Лена всё посматривает куда-то за моё плечо. Обернувшись, увидел Аню. Она стояла у заборчика и с делано беззаботным видом глядела по сторонам. Я, конечно, обрадовался: ясно было, чего она там стоит. Подошёл.
– Привет, красавица. Кого дожидаешься?
– Куда ты делся? К телефону не подходишь.
– Думал, ты уехала. Дома давно уже не живу.
– Нашёл кого-то?
– Ань, ты чего хотела-то?
– Нашёл, спрашиваю? – ноздри задрожали, прищурилась.
Я пожал плечами.
– Нет пока. Чего мне торопиться… Так чего хотела-то?
– Чего, чего… Соскучилась – вот чего.
Аня целеустремлённо и быстро шагала к моему дому. Я шёл чуть позади. Смотрел сверху на тонкую, чуть тронутую загаром шею, представлял её решительно сжатые пухлые губы и восторгался тому, насколько я был подвластен этому взбалмошному пятидесятикилограммовому человечку.
Только зашли в комнату, вцепились друг в дружку и пали на кровать. Раньше случалось и мимо, на пол, падали, и на землю в ночном парке. Как бы обоюдный припадок случался. Мы такое незаурядное влечение иногда даже обсуждали, вроде бы посмеиваясь, вроде бы в шутку: почему так? О любви не говорили.
Я лежу на спине; Аня мостится сбоку: рука у меня на поясе, голова – на груди.
– Всё. Завтра едем, – говорит она. – Что, так и будешь молчать? – приподнявшись на локте, смотрит в лицо.
– Что толку говорить? Всё равно по-своему сделаешь.
– А ты взял бы да попросил…
– О чём?
– Ну, чтоб не уезжала. Валера вот умеет просить, – подняв брови домиком, она тянет нежно: – Ну пожа-а-алуйста…
– Бе-е-е… Похоже?
– Вот всегда ты так… насмешничаешь.
Встаю с кровати.
– Знаешь, хватит с меня этого идиотизма. Езжай, улетай со своим дуралеем хоть в другую галактику, хоть в тартарары. Пожа-а-алуйста.
Вспыхивает:
– Я просто хочу уехать из города, понятно тебе? И нечего тут зловредничать! Что-то происходит, а что – никто толком не знает. В магазинах – шаром покати, карточки ввести грозятся, очереди кругом; помойки не вывозят, вонь, крысы шмыгают! Тоска берёт, – после короткой паузы меняет тон: – Дима, может, тоже поедешь?.. Там, говорят, лес, речка красивая.
– Что, приятных привычек не хочешь лишаться? По кустикам там меня таскать будешь?
Смотрит с презрением. Начинает одеваться. Я уже жалею о своём выпаде: не годится так расставаться.
– Ладно, не злись. Может, и приеду… попозже. Адрес только оставь.
– Адреса точного нет. Знаю только, что станция «Лукошки» называется. Нас там Валеркин друг должен встретить.
– Позвонишь тогда, – записываю на листке телефон Розенберга.
Аня ушла, а я, как и в прошлый раз, захандрил. Всегда считал себя человеком простым, незамысловатым, но с ней всё менялось. У меня возникали какие-то порывы, эмоциональные бури, короче говоря, полнейший разброд чувств. И ещё меня преследовала вина. Порой, глядя на спящую Аню, я ощущал себя последним подлецом, будто ребёнка обидел, обманул как-то. Возможно, пустая рефлексия, не знаю…
Ждал звонка. Справлялся у соседей, не звонил ли кто. «Нет, никто не звонил», – отвечали они. Я засомневался: может, обманула и никуда не уехала. Позвонил Аниной матери. Она сказала: «Уехала, с Валерой уехали, но адреса не оставили. Обещали позвонить».
Что ж, не впервой: бывало, и на месяц, и больше Анюта пропадала, не утруждая себя звонками. Как я ни бодрился, как ни посвистывал, надежда на перемены потухла. Раз или два в неделю выходил на «Пятак», выпивал с парнями стаканчик вина, но веселее от этого не становилось. Наступило какое-то эмоциональное отупение. Единственное, что я чувствовал, – это смутное беспокойство, словно предчувствие болезни у ипохондрика.
Саша моё подвешенное состояние угадывал, смотрел сострадательно, пытался отвлечь. Один раз пригласил в «Ленком»[1] на «Кладбищенского ангела», в другой – точно девушку – в кино. Я был ему благодарен и на вечерних посиделках терпеливо выслушивал пространные рассуждения о его двух родинах, о грядущей ностальгии по России.
Оставив надоевший «Пятак», я гулял по городу в одиночестве. Кружил по району, отыскивая памятные места детства. Иногда уходил за пределы Петроградской. Переходил Кировский мост[2], пересекал Марсово поле – шёл к Русскому музею. Несчётное количество раз я бывал там подростком: возможно, некой домашностью завоевал он моё сердечное расположение (в отличие от помпезного Эрмитажа). Все свои любимые полотна я просмотрел до дыр, поэтому просто бродил по навощённому паркету тихих залов. Утомившись, присаживался где-нибудь в коридорчике, смотрел, как за окнами валит снег, думал о всяком разном.
Этим летом я просто проходил мимо: гулял-то вечерами, когда музей был закрыт. Жизнь вне дома, моя тихая коморка, прогулки по памятным местам – всё это мало-помалу возвращало мне душевное равновесие.
Однажды после работы я шёл по Большому проспекту в надежде раздобыть чего-нибудь мясного. Повезло: наткнулся на лотошника с курицами. Купив три пупырчатые синеватые тушки, я тронулся к дому, как вдруг сзади на меня налетели, запрыгнули, будто в чехарду хотели сыграть. Я вздрогнул и в сердцах, чтоб отправить прыгуна в пике к асфальту, резко нагнулся, но почувствовав вовремя, что на мне женщина, успел придержать её. Это была Ольга – та, что бросалась в мужа картошкой.
Расцеловав меня в щёки по-родственному, затараторила: мол, почему не звонил, ведь она вся по мне извелась, истосковалась и прочее в том же духе. Я поначалу раздумывал, как бы от неё отделаться: устал, да и воспоминания о мартовском загуле приятными отнюдь не были. Однако Ольга, которая с начала весны заметно изменилась, посвежела, поправилась чуток (даже ямочки на щеках появились), так непосредственно радовалась нашей встрече, что я передумал. Оглядевшись на всякий случай, спросил:
– А твой-то где?
– Развелись. Разводимся. Да ну его…
Она щебетала, увлекая меня вперёд по проспекту, а когда я сказал ей, что только с работы и устал, вызвалась приготовить ужин. Зашли в булочную, потом отправились за вином к спекулянтам.
Начали вполне благопристойно: разговаривали, выпивали неспеша, целовались – и постепенно перекочевали в кровать. Ольга казалась другим человеком, не такой, что осталась в памяти. Тогда, ранней весной, она всё куда-то порывалась идти, ехать, всё хохотала, требовала наливать побольше; какая-то дёрганая была, зло сверкала глазами, вскрикивала чуть ли не поминутно: «Ты меня любишь?!» Теперь она стала женственной, мягкой, умиротворённой.
Между делом, для подкрепления сил, открыли вторую бутылку и не успели оглянуться, как она опустела. Пришлось бежать к бутлегерам. Это было ошибкой. Ольгу снова залихорадило: лицо её странным образом осунулось, ямочки пропали. Сигареты она скуривала в три-четыре затяжки, вино выпивала залпом, бормотала что-то и косила на меня огненным глазом. Поддавшись всё-таки моим увещеваниям, чуть успокоившись, она стала рассказывать:
– Он грызёт меня изнутри, понимаешь?.. Это так страшно! Не так уж больно… но – страшно! Будто мышь там: хрум-хрум-хрум, хрум-хрум-хрум, – она наклонилась ко мне.
– Кто, Оля? Кто тебя грызёт? – спрашивал я, отодвигаясь от неё подальше.
– А тебя он кусал, а? Кусал, когда… ты был во мне? – продолжала она и, резко приблизившись, завизжала мне в лицо: – Войди в меня! Пусть он и тобой полакомится!
Я отпрянул, ударился затылком о стену и прикрикнул на неё. Она разрыдалась, я принялся утешать. Вскоре, нежно обнявшись, мы уснули.
Проснулся около одиннадцати. Вскочил, оделся, попытался разбудить Ольгу, но она пробормотала, что у неё выходной. Короче, на работу я явился только к обеду. Промаявшись до конца рабочего дня, поехал домой, весь в сомнениях: нужно было идти к Ольге, а мне хотелось спрятаться от неё.
Она лежала под одеялом со страдальческо-смиренным лицом.
– Я опять вчера безобразничала? – прошелестела она.
– Ну, как сказать…
– Понятно… Сумку мою поищи, пожалуйста.
Сумку я нашёл на кухне, отнёс ей. Покопавшись, протянула мне четвертной:
– Зайчонок, купи бутылочку. Умоляю.
– Послушай, Оля…
– Знаю, знаю. Буду паинькой! Богом клянусь!
Я отправился за вином. Клятву Ольга сдержала: обошлось без «хрум-хрум». Рассказала, что год назад сделала аборт, но врачи якобы схалтурили и теперь искалеченный озлобленный эмбрион грызёт её внутренности, хочет добраться до сердца.
Вечер прошёл довольно спокойно, однако мы снова перебрали. Хорошо, что была пятница. В субботу провалялись до обеда, ближе к вечеру отправились прогуляться. Я Ольгу предупредил, что пить не буду: «Побалдели, и хватит».
Вышли к Петропавловке[3], по набережной двинулись в сторону Кировского моста. Прохладный ветерок с Невы холодил голову, похмелье отпускало. Приободрившись, я размечтался о привольной жизни, о живописных местах, о домике у излучины тихой реки. Повиснув на моей руке, Ольга вздыхала и даже как-то по-старушечьи покряхтывала. На обратной дороге она всё-таки затащила меня в кафе. Выпили по стакану сухого вина, потом двинулись на «Пятак». В субботний вечер народу на аллее собралось немало: мамаши с колясками, стайки бабулек, выпивохи, – каждый отдыхал на свой лад. Мы присоединились к знакомой компании и, в общем, неплохо провели время. Домой вернулись около полуночи.
Только улеглись, как во дворе раздался крик:
– Дьяконов! Выходи, подлый трус!
Это был Ольгин муж. Его призывы сразиться, угрозы, оскорбления (ругался он как ботаник), усиленные акустикой двора-колодца, взлетали до небес.
– Что ж ты, Оля, – сказал я. Она стала клясться, что развод в процессе, но мне от этого было не легче.
Обиженный муж вопил как помешанный. Ольга рвалась к окну:
– Пусти, я ему сейчас всё выскажу! – требовала она.
Уже кричали из окон, грозили милицией. Пришлось спуститься во двор. Попросил Геннадия замолчать. Он встал в стойку и тут же пошёл в атаку. По-бараньи нагнув голову, бросался на меня с кулаками. Его слепые наскоки опасности не представляли; я не спеша лавировал.
– Убью, гадский негодяй! – сопел запыхавшийся Геннадий.
– Негодяй-негодяй, как скажешь, друг. Только успокойся, пожалуйста.
Во двор въехал милицейский УАЗ. Геннадий подбежал к выходившим из машины милиционерам.
– Он жену мою постоянно уводит, семью разрушает, – пожаловался он, указывая на меня пальцем.
– В отделении разберёмся, – сказал офицер. – Усаживайтесь в машину.
– Нет, нет, у меня жена здесь! – запротестовал Геннадий.
Два сержанта взяли его под руки. Он пытался вырваться, дёргался, выкрикивая в адрес милиционеров оскорбления (их тоже «негодяями» обзывал), а когда рассвирепевшие сержанты поволокли его к машине, заорал дурниной:
– Оля! На помощь!
Я под шумок отступал к парадной. Осталось совсем чуть-чуть, но офицер повернулся ко мне:
– Далеко собрались? В машину, пожалуйста.
Пришлось ехать в отделение. Так второй раз за последнее время я оказался в аквариуме. Дело оказалось серьёзней, чем раньше: был составлен протокол о нарушении общественного порядка и сопротивлении сотрудникам милиции. (Вот Геннадий удружил!) С утра нас ожидал суд. Геннадий забился в угол аквариума – благо, на этот раз народу было немного – и надулся как мышь на крупу. Потом, однако, мы как-то неожиданно разговорились и ближе к утру стали почти что приятелями.
– Ты не обольщайся, – говорил мне Геннадий, – не ты у неё первый – не ты последний. Такой уж она человек. Крест мой.
– Так вы же, кажется, разводитесь, – заметил я.
– Это она тебе сказала? Поверь, дружище, она всем так говорит. Я однажды попытался заявление на развод подать. Так она знаешь, что сказала? «Если заявление не заберёшь – можешь гроб для меня припасать. Клянусь, жить не буду». И знаешь, я ей поверил. Так вот и мучаюсь: не брать же грех на душу…
Я слушал и, как ни странно, сочувствовал. И Геннадий, и Валера были симпатичными, ладными парнями; оба, по уверениям их же жёнушек, были покладистыми и работящими мужьями и разнесчастными рогоносцами. Впрочем, подозреваю, что и я в их компании смотрелся бы вполне органично. Ощущал ту же слабость: тягу к таким вот легковесным, ветреным женщинам, которым, как малым детям, необходим пригляд. Не знаю, возможно, именно своей детской переменчивостью они нас и привлекали: давали возможность почувствовать себя сильными, какими мы на самом деле не были.
В половине девятого утра в дежурную часть зашёл наш участковый. Глянул на меня через стекло, с улыбочкой помахал рукой, переговорил с дежурным и вышел. Я был настроен на «сутки», то бишь на административный арест сроком до пятнадцати суток, однако судья – молодая женщина – рассудила иначе. И я, и Геннадий отделались штрафом.
Вместе пришли ко мне домой. Произошла немая сцена: растрёпанная Ольга сидела в кровати с обнажённой грудью, таращилась на нас, положив пальцы в рот. Я решил удалиться на кухню и, уходя, услышал, как Геннадий сказал: «Одевайся, Оля. Поедем домой». Сказал примирительно, как, наверное, зовут отцы загулявших дочерей.
Я сел за стол и, подперев щёку ладонью, ждал. Мне было всё равно, куда они поедут, как они будут жить дальше. Хотелось спать. Перед уходом Геннадий протянул мне листок из записной книжки с телефонным номером. «На всякий случай… Счастливо тебе», – сказал он. Бледная Ольга, подняв руку к лицу, пошевелила пальцами. Прощальный жест.
Ушли. Я включил воду в ванной, вернулся за стол. Сидел, сгорбившись по-стариковски, без единой мысли в голове. Ждал, пока наполнится ванна, и всё мял сигарету, пока она не превратилась в труху.
О проекте
О подписке