Затем скомандовал:
– Комсомольцы, три шага вперед! – И чуть не вскрикнул от радостного изумления: весь батальон отпечатал трижды – раз, два, три! Я обернулся к Федулову.
Майор улыбнулся:
– Батальон сплошь комсомольский.
Настроение мое поднялось мгновенно.
– А фронтовики среди вас есть? – спросил я.
– Есть. Есть!.. – послышалось несколько голосов.
– Два шага вперед! – крикнул я, едва сдерживая радость.
Выступило больше ста человек. Я подошел к первому; это был невысокий, неказистый с виду человек, в шинели с завернутыми рукавами – они были ему длинны.
– Как фамилия? – спросил я.
– Лемехов Иван. Бронебойщик.
– Где воевал?
– От границы шел. Ранило под Рославлем.
– В боях участвовал?
Лемехов даже рассмеялся: вопрос показался ему наивным.
– А как же! Два танка на счету имею.
Следующий на мой вопрос ответил мрачновато:
– Сержант Мартынов. Разведчик. Был ранен под Минском.
Бойцы, один за другим, откликались:
– Красноармеец Морозов. Шофер. Вышел из окружения под Смоленском.
– Младший сержант Емелин. Пулеметчик. Шел от границы. В районе Орши был ранен!..
Я обошел всех фронтовиков, каждому посмотрел в глаза. Ох, повидали виды ребята!..
Только сейчас я обратил внимание на то, как разномастно были одеты люди: поношенные, выгоревшие шинели, ботинки со стоптанными каблуками, обмотки, – и спросил:
– Претензии есть?
Подтянулся и с тревогой посмотрел на бойцов майор Федулов. Но строй молчал.
– Есть! – Никифор Полатин поднял руку. – Товарищ капитан, можно задать вопрос?
– Задавайте.
– Долго нам еще находиться тут?
– Нет, не долго, – ответил я, убежденный в том, что при сложившемся положении нас со дня на день бросят на фронт.
– Медикаментов нет, перевязочных средств тоже нет, учтите, товарищ капитан, – сказал Полатин.
– Патронов маловато! По одному запасному диску.
– Противотанковых гранат совсем нет!..
– Передайте командованию, что сидеть на месте дольше нет никакой возможности!
Требования сыпались одно за другим со всех концов. И когда установилась тишина, я сказал, обращаясь к батальону:
– На Западном направлении немецко-фашистские войска вновь прорвали нашу оборону. Наши войска отступили. Не исключено, что линия обороны пройдет по самому сердцу нашей столицы. Батальон должен быть готов каждую минуту к выполнению боевых действий. С этого момента самовольная отлучка из расположения батальона будет рассматриваться как дезертирство. А время сейчас слишком суровое, чтобы можно было щадить дезертиров. Всем бойцам и командирам, кто самовольно или с согласия командира поселился на квартирах, немедленно вернуться в расположение, то есть сюда, в школу. Командиров взводов прошу проследить за выполнением.
Во время моей речи во двор входили бойцы, спрашивали у майора разрешения и вставали в строй…
Прибежал и Чертыханов с вещевым мешком за плечами, запыхавшийся, распаренный – видимо, сильно торопился. Он бодрым, строевым шагом подошел к нам.
– Товарищ майор, разрешите обратиться к товарищу капитану. – И, повернувшись ко мне, крикнул: – Товарищ капитан, ефрейтор Чертыханов после излечения в госпитале прибыл в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей боевой службы! Разрешите встать в строй?
– Вставайте, – сказал я.
Бойцы, с интересом наблюдая за плутовской рожей Чертыханова, за старательными, истовыми его движениями, ухмылялись, перешептываясь. Прокофий отодвинулся на левый фланг первого взвода и замер, уставившись на меня, точно демонстрировал бойцам наглядный урок, как надо относиться к командиру, а во взгляде его я уловил хитрый намек: пускай, мол, учатся, с каким усердием и прилежностью надо нести службу.
– Кто хорошо знает расположение города? – спросил я. Оказалось, что половина бойцов не знала Москвы. Я приказал разбить каждый взвод на группы и к каждой группе прикрепить москвичей, чтобы они могли по карте ознакомить бойцов с основными городскими районами.
Широко расстилаясь над крышами, текли рыхлые мокрые облака. Их без устали гнал ветер, точно старался прикрыть город от вражеского глаза. Ветер со свистом врывался в школьный двор, взвихривая пыль, трепал тополя, стряхивая с ветвей последние листья; листья, кружась, взвивались вверх и уносились вместе с облаками. Изредка залетали редкие и косые капли дождя вместе со снежинками, словно кто-то швырял их горстями. Все это делало обстановку еще более тоскливой, наводящей на тяжелые мысли о нашей заброшенности. Бойцы вбирали головы в плечи, взгляд их был вопрошающе угрюмым.
Наконец появился комиссар. Стройный, легкий на ногу, он шел по двору, как бы пританцовывая. Это был порывистый молодой человек в длинной, до щиколоток, шинели с ярко начищенными пуговицами, словно были вкраплены в серую материю горящие угольки. По-девичьи нежное, моложавое лицо его было бледным, губы маленького рта выглядели излишне пунцовыми. Взмах руки к козырьку был сделан четко, с этаким вывертом, рассчитанным на эффект.
– Старший политрук Браслетов, – представился он. Рука притронулась к моей ладони и сейчас же выскользнула.
Я приказал батальону разойтись, и бойцы побежали по квартирам ближайших опустевших домов за вещами, чтобы перебраться в школу.
Браслетов отвел меня в глубь двора. Мы остановились между двумя столбами, где когда-то была натянута волейбольная сетка.
– Последнюю сводку слыхали, капитан? – спросил меня Браслетов почему-то шепотом.
– Да.
– Что вы скажете об этом? Что будет дальше? – Он зябко поежился и потер руки, ища у меня сочувствия.
Я поглядел на его маленький женственный рот, на тонкие дуги бровей и ответил почти небрежно:
– На фронте достаточно войск, чтобы задержать противника. Это меня волнует меньше всего. Меня тревожит положение в батальоне, товарищ старший политрук.
Судя по всему, капризный и тщеславный, Браслетов, должно быть, не терпел замечаний и сейчас оскорбленно вспыхнул, щеки покрылись розовыми пятнами.
– Что вы имеете в виду? – спросил он.
– Командир пал духом, вы по целым дням пропадаете бог знает где. Люди предоставлены самим себе. И это в такой-то момент! Восемь человек до сих пор не явились. Где они? Дезертировали? Их не видят в батальоне четвертый день.
– Подумаешь! – воскликнул он решительно. – Армии гибнут, а вы – сбежало восемь человек. Ну и черт с ними, коль сбежали! Такие в трудную минуту не надежда.
– Что вы болтаете? – сказал я, оглядывая его. – Комиссар называется!..
Браслетов опять побледнел до прозрачности, еще ярче обозначились дуги бровей под козырьком фуражки.
– Как вы смеете разговаривать со мной в таком тоне! – Побледневшие губы его трепетали, белая полоска подворотничка врезалась в шею. – Я вам… Я вам не подчиненный…
– Нельзя ли без истерик, комиссар? – попросил я и пошел к зданию школы. Браслетов молча следовал за мной.
В кабинете директора – «нашем штабе» – майор Федулов собирал в чемодан свои пожитки.
– Ну, капитан, желаю тебе удачи от всей души, честное слово, – заговорил Федулов. – Канцелярии при мне нет, печати тоже. Один список личного состава и аттестат на питание. Питаемся мы в ближайшем подразделении ПВО. А то и так, по случаю…
– Не явилось восемь человек, вы знаете об этом? – спросил я.
– Знаю. – Майор улыбнулся примирительно и по-свойски. – Придут. Вот пронюхают, что новый командир прибыл, и заявятся, как миленькие. Это я знаю точно. Ты, Спартак, за ними сходи, позови… Ну прощайте, ребята. – Майор Федулов вышел из комнаты. Я видел в окно, как он медленно, чуть покачиваясь, пересек двор, волоча огромный пустой чемодан. «Что с ним произойдет дальше? – спросил я себя. – Человек он храбрый, обязательно попадет на фронт и однажды, подвыпив, выскочит впереди бойцов, поведет их в атаку, безрассудно, не страшась за свою жизнь и за жизнь других, и вражеская пуля уложит его навсегда…»
Сзади меня Браслетов произнес дрожащим от волнения голосом:
– Жена у меня родила. Девочку. Сегодня привез домой. У жены, кажется, грудница началась. Мучается, бедняжка, молока нет…
Я обернулся к нему.
– Обязанности есть обязанности. Начнутся бои, нужно будет организовать оборону, а вы, вместо того чтобы руководить боем, побежите к своей «бедняжке»…
– Не утрируйте! – крикнул он. – Я сказал все это не для того, чтобы вы издевались над моим горем. Теперь я знаю, что не найду у вас сочувствия.
– Жене вашей я глубоко сочувствую, – сказал я, – вам – нет.
Взвод лейтенанта Кащанова располагался на втором этаже в двух классных комнатах. Из одной донесся, когда мы поднялись на этаж, всполошенный шум, сквозь него пробивался мальчишеский, с визгом, со всхлипами, плач. Чертыханов пробежал вперед и растворил перед нами дверь. Шум сразу стих, прервались и всхлипывания. Бойцы столпились возле парт, сдвинутых к одной стене. Лейтенант Кащанов встал и загородил собой красноармейца.
– Взвод занимается изучением расположения города, – доложил он.
Чертыханов взглядом показал мне на бойца, стоявшего за спиной Кащанова. Я тронул лейтенанта за плечо, он сделал шаг в сторону, и передо мной очутился боец, молоденький и хрупкий, с неоформившимися плечами и тонкой шеей; волосы у него мягкие и белые, нос в веснушках, на губе нежный цыплячий пушок. Я видел его впервые, в строю его не было. Он изредка сдержанно всхлипывал и размазывал по щекам слезы.
– Как ваша фамилия? – спросил я.
– Куделин, – прошептал боец.
– А зовут как?
– Петя… Петр Куделин.
– Сядь, Петя, – сказал я.
Куделин привычно сел за парту, из-за которой, должно быть, недавно встал: надо было идти на фронт. Я присел рядом.
– Почему ты плачешь?
– Так, ничего, – ответил он, не поднимая глаз.
– А все-таки?..
Лейтенант Кащанов опустился на соседнюю парту и обернулся к нам.
– Он бегал к себе домой. Прибежал, а дома нет – одни развалины.
– Кто оставался дома, Петя? – спросил я. – Родители погибли?
Петя Куделин пошевелил дрожащими губами:
– Родители умерли, когда я был маленьким. Я с бабушкой рос… Старенькая она была. Сперва ходила в убежище, а потом перестала. Дом деревянный… Бомба угодила прямо в середину, разворотила все… Пожарные бревна растаскивали…
– Бабушку нашли? – спросил Чертыханов.
– Нет еще, – ответил Петя. – Я не стал дожидаться: а вдруг ее раздавило совсем? Я боюсь… Глядеть на нее боюсь. Я мертвецов боюсь.
– Это бывает, Петя, – сказал Чертыханов, утешая. – Привыкнешь. На войне насмотришься. Ничего страшного в этом нет. Те же люди, только не дышат. Вот и все.
Куделин с испугом отодвинулся от ефрейтора, поглядел на него изумленно и с замешательством: как это он так безбоязненно об этом говорит, – по-детски, всей ладошкой, стер со щек слезы. Я взглядом пригрозил Чертыханову, но тот, пожав плечами, сказал:
– А что? Он не маленький.
Я заметил, как разволновался и побледнел Браслетов, слушая Куделина, ему как будто стало душно, и он расстегнул ворот гимнастерки.
– Где ты живешь? – спросил он. – Где твой дом?
– Недалеко отсюда, – сказал Петя. – У Павелецкого вокзала. В переулке у Коровьего вала.
Браслетов распрямился, страх округлил его глаза.
– Я на минуту отлучусь, позвоню. Это рядом с Серпуховской! – шепнул он мне и метнулся из класса.
Петя Куделин сидел, понурив голову, жалел бабушку и думал, должно быть, о своей сиротской доле, об одиночестве, а слезы, накапливаясь на ресницах, отрывались и падали на парту, и он растирал их локтем.
Я положил руку на узенькие его плечи.
– Война, Петя. Бабушку теперь не вернешь. Теперь семья твоя здесь, среди нас. Скорее становись солдатом. Не сегодня завтра вступим в бой…
Куделин угрюмо молчал, шмыгал носом и изредка кивал головой, белой, с вихром на макушке.
– Назначьте Куделина командиром группы, лейтенант, – сказал я командиру взвода Кащанову. – Москву он знает и в случае чего провести людей к назначенному пункту сумеет. Сумеешь?
– Да, – сказал Куделин, вздохнул и пошевелил плечами, как бы сбрасывая с себя, со своей души обременительный груз. Он даже с интересом взглянул в сумеречный угол класса, где Чертыханов, собрав вокруг себя бойцов, что-то рассказывал приглушенным, с хрипотцой голосом. Там уже возникал сдержанный хохоток.
Вернулся Браслетов с порозовевшими, в пятнах щеками, но усталый и расслабленный, точно перенесший изнурительную болезнь. Он вытирал платком горячий лоб и шею.
– Все в порядке пока, – негромко произнес он, приблизившись к нам. – Бомба разорвалась совсем рядом, выбило стекла. Я сказал, чтобы Соня вообще переселилась в бомбоубежище. – Он погладил Куделина по волосам и подбодрил с излишней воинственностью: – Мужайся, солдат. Будем мстить фашистам и за твою бабушку.
Тропинин прошептал как бы самому себе:
– Более глупой фразы невозможно придумать… – Он поднял на меня взгляд огромных, близко посаженных глаз.
Сумерки, серые и сырые, медленно вливались через потемневшие широкие окна класса. В наступившей тишине, в полумгле было слышно, как ветер со свистом обшаривал углы здания, глухо стучал в стекла каплями дождя, и от этого тревога охватывала ощутимо и властно, с обжигающей силой. Бойцы замолчали. Чертыханов сидел позади меня, и я слышал его шумное дыхание. Чувство отгороженности от мира в четырех стенах было мучительно тягостным. Я попросил опустить на окна шторы из темной и плотной бумаги. Зажгли свет. Бойцы сразу оживились, кто-то робко засмеялся.
Перегнувшись через парту, Чертыханов шепнул мне:
– Может, маму навестите, товарищ капитан? Она, я знаю, ждет вас. Вот уж рада будет.
Комиссар Браслетов моментально и с горячностью откликнулся на предложение Чертыханова.
– Домой надо сходить. Обязательно. – И просительно, с надеждой заглянул мне в глаза; он знал, что дома все в порядке – справлялся час назад, – но страх за жену и дочку снова выбелил его красивое лицо. – Это будет последняя встреча наша, чует мое сердце…
Я не стал разубеждать его: немцы каждый час бросали бомбы на притаившиеся во тьме кварталы, и нас в любой момент могли двинуть навстречу вражескому огню. Браслетов прошептал еще тише:
– У меня такое чувство, капитан, что нам сидеть здесь осталось недолго…
– Вполне возможно, – ответил я.
– Надо бы сходить попрощаться… – Он ухватился за новую мысль. – Пройдемся вместе, если хотите. Жена моя будет рада видеть вас, честное слово…
Мне тоже не терпелось вырваться отсюда. Меня потянуло взглянуть еще раз на Москву, захотелось пройти по ее пустым и темным улицам с немыми окнами домов, прислушаться…
– Сейчас я позвоню майору Самарину, спрошу, – сказал я, вставая. Глаза Браслетова благодарно заблестели. Он спустился вместе со мной в директорскую, где был телефон, нетерпеливо прислушивался к нашему разговору и от волнения машинально тер платком блестящий козырек своей фуражки.
Майор Самарин сказал, что все пока для нас без изменений, но что мы, как всегда, должны быть готовы к возможным неожиданностям. Он разрешил мне ненадолго отлучиться. При этом вздохнул укоризненно:
– Ох уж мне эти москвичи – дом тянет как магнит…
До Серпуховской площади мы шли пешком: я и Браслетов впереди, Чертыханов на несколько шагов сзади нас – чуткая, молчаливая тень. Пламя пожаров, то широкое и свежее, то слабое, затухающее, красновато и неглубоко окрашивало низкое, в тучах небо, наводя на мысли о Москве, подожженной французскими войсками. Вспомнилась виденная когда-то картина: Наполеон стоит в Кремле у окна в тяжком раздумье, руки скрещены на груди, углы губ опущены огорченно и брезгливо, к потному лбу приклеена косая прядь; он смотрит на полыхающий заревами огромный город, слушает набатный звон колоколов и думает о том, какая неведомая сила рока завлекла его в эту бескрайнюю, дикую землю, чтобы именно здесь осознать свое бессилие и обреченность, ощутить приближение конца своему могуществу; глаза его выражают тоску, ненависть и раскаяние…
На улицах по-прежнему двигались роты бойцов, артиллерийские упряжки, ползли, лязгая на булыжнике, танки.
Впервые в этот вечер я уловил острый запах дыма, прибиваемого ветром к мостовым. Ветер нес шуршащий под ногами бумажный пепел.
Мы спустились на Краснохолмский мост. На черной воде внизу расплывались багровые пятна – отсветы пожаров.
Браслетов жил на Большой Серпуховской улице близ площади. Мы прошли через ворота во двор. На втором этаже Браслетов отпер дверь своим ключом, и мы очутились в передней большой коммунальной квартиры. Длинный коридор уводил в глубокую мглу, слеповато освещенную маленькой лампочкой. Браслетов кинулся к двери своей комнаты. Она была заперта. Опрятная старушка, какие всегда, точно дежурные, состоят при общих квартирах, прилежно и с состраданием сообщила ему:
– Нету Сонечки, Коля, и не стучись и не входи. Ушла в метро. И Машеньку унесла. Отдохнет хоть немного под землей-то, отоспится. Там спокойней…
– В какое метро она пошла? – спросил Браслетов упавшим голосом; он, сразу обессилев, сел на табуретку возле вешалки. – А почему вы не пошли, тетя Клава? Ей будет плохо без вас…
– Не одна пошла – всей квартирой, – отозвалась тетя Клава из полутемной кухни: она появилась в передней с чайником в руках. – А Петра Филипповича на кого кину? Он об убежище и слышать не желает: мужская, видите ли, гордость в нем проснулась…
Услыхав свое имя, из боковой двери выскочил сухонький и тоже очень опрятный человечек в полотняной толстовке и в брюках в мелкую белую полоску, на ногах – парусиновые туфли, на тонком, чуть вздернутом носу – пенсне с четырехугольными стеклами. Все в нем говорило о былой благородной мужской красоте. Вскинув голову, он оглядел нас дерзко и вызывающе, затем спросил с веселой иронией, с насмешечкой:
– Что, молодые люди, проворонили державу?
– Почему вы так решили? – сказал Чертыханов хмуро.
– Где мне самому решать такие проблемы! – с наигранным испугом воскликнул он. – Немцы помогли решить. Бомбочками своими. Бомбочки чересчур громко взрываются и наводят на горькие размышления. Московскому жителю ничего не остается, как залепить окна жилищ полосками бумаги – крест-накрест. Точно осенили себя крестным знамением… Этим и спасаемся от налетов…
Я с интересом слушал высказывания Петра Филипповича, за которыми скрывались и горечь и тоска: ему тяжко было сидеть в четырех стенах одному, ему хотелось говорить, обвинять, жаловаться.
Петр Филиппович, закинув бледные руки – обтянутые кожицей костяшки – за поясницу, склонился над сидящим с поникшей головой Браслетовым.
– Вам сказали, Николай Николаевич, где ваша Сонечка: под землю отдыхать пошла. Это, милый мой, не парадокс, а факт. Поразительно! Советского человека – и под землю. Как пещерного предка – в пещеру!
Чертыханов сорвал с плеча автомат.
– Товарищ капитан, я не могу больше слушать его! – прохрипел он, задыхаясь. – Это же закругленный контрик, вражеский агент!
– Нет, товарищ боец, ошиблись. – Петр Филиппович тоненько засмеялся, мотая головой, блестя стеклами пенсне. – Я не контрик и не агент. Я старый московский обыватель, который любит порассуждать. Мы много самообольщались. И я, поверьте, самообольщался. Но немцы одним июньским утром хмель из головы вышибли, я протрезвел, как, впрочем, протрезвели и вы, молодые люди.
О проекте
О подписке
Другие проекты
