Когда Хоффман и Хойзингер возвратились в Кленхейм, был уже поздний вечер. Над верхушками деревьев еще виднелась светло-голубая полоса неба – она казалась печальной и бледной, как лицо больного, – но и эта полоса неумолимо таяла в густых шерстяных сумерках. Ночь выдавливала день, прижимала к земле, оттесняла за горизонт, втискивая его туда, словно платье, которое пытаются запихнуть в и без того переполненный и не желающий закрываться сундук.
Таяли и сливались с темнотой очертания крыш, высокий силуэт колокольни, молчаливые кроны деревьев. У берегов ручья медленно натекал туман. Где-то на дальнем дворе залаяла вдруг собака. Уставший, засыпающий город…
Дозорные у южных ворот приветствовали карету, вразнобой крикнув что-то вроде: «Доброго вечера господам советникам», «С возвращением, господин бургомистр» или же просто: «С возвращением». Один из стражников – Ганс Келлер, цеховой подмастерье, – помахал рукой сидящему на козлах Петеру, приглашая его сразу, как только он освободится, приходить к ним и выпить пива. Петер в ответ лишь неопределенно пожал плечами, и карета проехала дальше.
У ратуши остановились. Бургомистр и казначей вышли из кареты и отправились по своим домам, коротко кивнув Петеру на прощание. Возница учтиво поклонился каждому, приложив руку к груди, а потом некоторое время смотрел, как они расходятся в разные стороны.
Часы на ратушной башне пробили шесть раз.
Петер спрыгнул с козел и широко потянулся, чтобы размять затекшую спину. А затем взял лошадь под уздцы и повел ее с площади прочь.
Весной ему исполнилось девятнадцать лет, и он был старшим сыном в семье. Отец его когда-то был плотником и имел неплохой заработок, но потом спился и забросил плотницкое дело, так что Петеру пришлось содержать мать и сестер одному.
Нельзя сказать, что они были нищими. У них был маленький дом с огородом, корова и две козы и свой кусок земли на общинном поле. От лучших времен оставалась еще не слишком заношенная одежда, в которой было не стыдно показываться на людях, а кроме того, посуда, инструменты и все прочие необходимые в хозяйстве вещи. Были у них и сундуки – грубые, без украшений, зато крепкие и вместительные, а также стол, и кровати, и стулья, сделанные руками отца.
Но этого скромного достатка было мало для поддержания жизни семьи – требовалась работа, требовались деньги. В других семействах сын получал от отца мастерскую и знание дела и мог не тревожиться о своем будущем. Но Андреас Штальбе не оставил своему сыну ничего: ремеслу не научил, а мастерскую продал соседу, Вернеру Штайну. И поэтому, чтобы хоть как-то прокормить семью, Петеру приходилось браться за любую работу – копать землю, перетаскивать на мельнице мешки с мукой, рубить дрова и тому подобное. Труд этот был грубым, не требовал ничего, кроме мускульной силы, и потому ценился невысоко. Но беда была не в этом, а в том, что даже такая работа подворачивалась нечасто. А если и подворачивалась, то не всегда доставалась Петеру – люди не хотели связываться с сыном пропойцы. Вот и выходило, что в иные месяцы Петер приносил домой горсть медных монет, а в иные – только крошки в карманах.
Но Петер не сетовал на судьбу. Парень он был выносливый, работы не боялся и ни от чего не отказывался. Надо идти в дождь – шел в дождь, в метель – значит, в метель, в праздник – что ж, значит, и в праздник тоже. Была лишь одна работа, которую он никогда не брал: копать могилы на церковном кладбище. Мертвецы – неважно, кто они были и какой смертью умерли, – вызывали у него дикий, непреодолимый страх. Во время похорон он всегда смотрел вниз, боясь поднять глаза на лежащего в гробу покойника. Даже когда хоронили его собственного отца, юноша ни разу не осмелился взглянуть на него.
Со временем люди стали относиться к Петеру лучше. Работал он хорошо и денег никогда сам не просил – брал столько, сколько дадут. Некоторые этим пользовались и платили ему вполовину меньше того, что стоила работа. Другие, напротив, жалели и иногда добавляли немного сверху: почему бы и не приплатить, если парень старается. Даже цеховые мастера, встретив его на улице, отвечали теперь на его приветствия коротким кивком, а не проходили мимо с равнодушными лицами, как это бывало прежде.
Когда освободилось место городского конюха – прежний конюх, Ганс Брауле, оставил работу из-за того, что магистрат сократил ему жалованье, – Петер сразу пошел к бургомистру. Так его научила мать.
– У господина бургомистра доброе сердце, – сказала она. – Он не откажет и даст тебе место, можешь не сомневаться.
Так и вышло. Петер сделался городским конюхом. Особой выгоды в этом, конечно, не было: платили за работу мало – пять талеров серебром в год. Вдобавок работа отнимала много времени, ведь помимо ухода за лошадьми Петеру следовало еще и возить господ советников, если те по каким-либо делам отправлялись куда-то из Кленхейма. И все же Петер имел теперь постоянный заработок.
Его мать, Мария Штальбе, была счастлива. Она и раньше радовалась каждому медяку, который приносил домой Петер. Но теперь – теперь ее сын сделался работником при Кленхеймском магистрате, которому дают поручения не абы кто, а бургомистр и казначей, первые люди города. «Кто знает, кто знает, – восторженно думала она, – сейчас, когда Петер все время у них на виду, они наконец сумеют оценить его честность и его усердие и со временем наверняка дадут ему работу получше и жалованья прибавят. Петер, конечно, неграмотный и ума не очень большого – ну так в городе и без него умников хватает, а преданного, надежного человека надо еще поискать».
– Попомните мое слово, – говорила она дочерям, – ваш брат еще распрямится в полный рост и встанет повыше других. Господь долго испытывал нас. И бедность, и беспутство вашего отца – все это были испытания, которые Он посылал, чтобы убедиться в нашей добродетели, в нашем упорстве, в чистоте наших сердец. И вот теперь, когда мы столько терпели, Он посылает нам свое благословение. Петер вернет уважение нашему дому. И невеста у него будет из хорошей семьи – я позабочусь об этом. Запомните мои слова, бестолковки, и молитесь, молитесь за своего брата. Молитесь так, как молюсь за него я.
Покончив с делами в конюшне, Петер устало побрел к дому Хойзингеров. На улице было уже темно, люди сидели по домам, и только сквозь стекла окон на улицу ложились полосы теплого желтого света. Тусклые, еще не засиявшие во всю силу звезды проглядывали сквозь облака. На сторожевой башне у восточных ворот горели факелы. Часового на башне не было видно, но он определенно был там – даже отсюда Петер мог расслышать его хриплый кашель.
«Наверняка это Гюнтер, – рассеянно подумал про себя юноша, – он ведь простудился недавно».
Вечер был теплым, и Петер не спешил. От конюшни до дома казначея было всего несколько минут ходу: мимо церковного кладбища, через Малую площадь, затем пройти по улице, где живут свечные мастера, и повернуть влево. Эта дорога была самой короткой. Но Петер отправился кружным путем. Хотя он был голоден и очень устал, домой ему не хотелось. Что дома? Скудный ужин, тесная комната в мансарде, коптящая сальная свеча, жесткая кровать с полуистлевшей простыней. Мать наверняка накинется с расспросами, да и сестры будут крутиться возле него, изнывая от любопытства – сами-то они никогда не были в Магдебурге. К тому же вечер казался до того уютным и мягким, что он захотел пробыть на улице подольше.
Петер шел, засунув руки в карманы, разглядывая темные силуэты домов вокруг. Было тихо. В общинном саду шелестели фруктовые деревья, в лесу монотонно вскрикивала ночная птица. Время от времени до его слуха доносились звуки чужих голосов, смех или кошачье мяуканье, или же неподалеку вдруг хлопала дверь и под чьими-то тяжелыми шагами скрипели ступени.
Он прошел мимо Южных ворот, мимо старого дровяного сарая, который в прежние времена принадлежал одному из цеховых мастеров, а сейчас стоял заброшенным. Прошел мимо дома Фридриха Эшера – его можно было узнать и в темноте по причудливой линии крыши, которая совсем не походила на крыши других кленхеймских домов, – и уже очень скоро оказался на нужной улице.
В доме Хойзингеров горел свет – несколько свечей в маленькой железной люстре, подвешенной к потолку, – и с улицы было хорошо видно, что происходит внутри. Казначей, в бархатном жилете и рубашке с закатанными почти до локтей рукавами, подкладывал поленья в камин. Его жена накрывала на стол.
Ее звали Вера, и Петеру почему-то очень не нравилось это имя. Она была родом из Магдебурга, из семьи резчика, и стала женой казначея всего четыре года назад. В Кленхейме шептались, что дела у ее отца идут неважно, – иначе с какой стати тот стал бы выдавать красавицу дочь за немолодого, не очень состоятельного человека из крохотного городка, само название которого было почти неизвестно.
У Веры Хойзингер были густые темные волосы и скользящий, ни на чем не задерживающийся взгляд. Она редко смеялась и редко появлялась на улице без мужа. С любым человеком, с которым ей приходилось сталкиваться – неважно, какое положение он занимал в городе и как к нему относились другие, – она держалась хоть и отстраненно, но доброжелательно. Даже Гансу Лангеману, которого все в городе презирали за пьянство и лень, Вера улыбалась и приветливо кивала при встрече. Многие считали это проявлением пустого благодушия, беззаботности человека, не знающего жизни. Но Петер был уверен, что это не так. «У нее светлая, незлобивая душа, – рассуждал он про себя, – так чего удивляться, что она добра к людям и не запоминает обид?»
Сквозь освещенный оконный проем Петер увидел, как Хойзингер подошел к жене и, положив ей на плечо руку, что-то зашептал на ухо. Его рыжие усы касались ее белой шеи, а она улыбалась, чуть повернув к нему свое маленькое лицо.
Тяжело вздохнув, Петер отошел от окна.
Когда он постучал в дверь, ему пришлось подождать несколько минут, прежде чем ему наконец открыли. Это был Хойзингер.
– Почему так поздно? – сварливо осведомился он. – Я уже собирался ложиться спать.
– Простите, господин казначей, – стаскивая с головы шапку, пробормотал Петер. – Я…
– Ты все сделал, как приказано? Или опять что-то забыл? Учти, Петер, магистрату не нужны лентяи. Или ты думаешь, что раз тебе платят из городской казны, то и работу проверять не будут? Если так, то ты ошибаешься. Завтра же утром я пойду в конюшню и посмотрю, как ты все сделал. Еще не хватало, чтобы по твоей вине у нас передохли лошади.
Петер стоял, ссутулившись и опустив взгляд. Казначей с недовольным видом протянул вперед свою сухую ладошку:
– А теперь давай сюда ключи и отправляйся спать, – сказал он с неприязнью. – Завтра к полудню придешь в ратушу. Я дам тебе новое поручение.
– Доброй ночи, господин казначей, – почтительно сказал Петер, но Хойзингер уже захлопнул перед ним дверь.
– Господи, Петер, наконец-то! – выдохнула Мария Штальбе, едва только юноша переступил порог своего дома. – Где же ты был так долго? Я уже отправляла Лени к ратуше и к дому бургомистра, разузнать про тебя. Но твоей сестре никогда не хватало ни ума, ни расторопности – так чего удивляться, что она ничего не узнала, да еще и прошлялась бог знает где полтора часа! Эй, Лени, где ты там? – крикнула она в направлении кухни. – Иди, поздоровайся с братом.
Лени – невысокая худая девушка лет четырнадцати, с некрасивым лицом и испуганными глазами, – подошла к Петеру и обняла его. Следом за ней в дверь выглянула старшая сестра, Агата, и радостно помахала Петеру. Рука ее была измазана сажей – по-видимому, она выгребала золу из печки.
– Вы не оказываете брату должного почтения, – заметила мать, недовольно посмотрев на них. – Разве так его надо встречать? Почему у тебя грязные руки? – обратилась она к Агате. – Неужели нельзя было вымыть их к приходу брата? А ты, Лени, что ты стоишь с таким кислым лицом? Думаешь, Петеру это приятно? Вы всегда должны помнить, что Петер – единственный мужчина в нашей семье и только благодаря его стараниям мы имеем хлеб и крышу над головой. – Она горестно вздохнула: – У вашей матери больные ноги, и мне тяжело ходить, но вам все равно. Будь у вас хотя бы половина ума и трудолюбия, которыми обладает Петер, мы бы не знали забот. Но вы обе слишком глупы и ленивы, чтобы помогать мне, и делаете что-то по дому, только если я прикажу. А ведь я уже немолода, и мне тяжело уследить за всем…
Лени слушала мать молча, опустив глаза. Агата незаметно подмигнула Петеру. Обе они привыкли к подобным упрекам и не особенно переживали из-за них.
Самому Петеру уже не было никакого дела ни до причитаний матери, ни до гримас Агаты. Он устало стянул с себя пыльные башмаки, кинул куртку на стоявший поблизости стул и прошел в комнату. Мать поспешила следом за ним, на ходу отдавая дочерям приказания: прибрать на столе, снять с огня котелок с супом, принести из кухни тарелку и ложку, налить в глиняный кувшин пива. Она суетилась вокруг сына, не отходя от него ни на шаг, и это было тем удивительнее, что ноги у нее и вправду были больные, и в иные дни она часами не вставала с кровати, перекладывая всю работу по дому на дочерей.
Когда Петер принялся за еду, мать села рядом с ним, обняв его обеими руками за плечи.
– Мы долго ждали тебя, не ложились спать, пока ты не вернешься. Как прошла поездка? Хотя нет, не говори сейчас, сначала поешь. Тебе нужно поесть. Я положила в суп кусок сала – помнишь, у нас оставалось немного после Морицева дня? – и еще пару щепоток соли. Поешь, сынок. Я же вижу, как ты устаешь, как мучаешься ради нас…
Она промокнула глаза краем передника, задышала, пытаясь унять подступившие слезы. Петер поднял глаза, коснулся рукой ее щеки:
– Не обращай внимания… Я теперь часто плачу. И когда ты дома, и когда тебя нет… Видишь, мой мальчик, твоя мать сделалась старой… Бог послал мне тяжелую жизнь. Но я ни о чем не жалею, ведь у меня есть ты…
Агата и Лени тихо сидели в углу комнаты, и их не было видно – стоящая на столе свеча не освещала их. Они сидели, боясь напомнить о себе, любуясь братом, глядя на желтое, отекшее лицо матери, по которому побежали прозрачные дорожки слез.
– Господи, – всхлипнула Мария Штальбе, – какое это счастье – иметь доброго, любящего сына… Ты ведь уже настоящий мужчина, Петер. Моя гордость…
Она погладила его по волосам, а потом, спохватившись, взяла его пустую тарелку и подлила в нее горячего супа.
– Ешь, ешь, – бормотала она. – Пока тебя не было, приходил Альфред, сын мастера Фридриха. Сказал, что завтра утром ты должен явиться к ним. Кажется, они хотят пересадить грушевые деревья. Этот Альфред – хороший парень. Говорил со мной почтительно, шапку с головы снял. А уж одет – ни дать ни взять дворянский сын. Серебряные пуговицы на куртке и вышивка… Жаль только, забыла спросить у него, сколько дадут за работу. Ты уж сам узнай у него завтра. И не качай головой – об оплате всегда сговариваются заранее. Не будь застенчивым, Петер, иначе другие станут ездить на твоем горбу.
Петер отодвинул от себя пустую тарелку, сыто рыгнул. Мать поцеловала его в щеку.
– Хороший суп, верно? Ну вот. А теперь – рассказывай, что было в Магдебурге, о чем говорят господа советники.
Юноша пожал плечами:
– Разве у них поймешь? Черт знает…
Мать несильно ударила его по губам:
– Не смей произносить подобных слов, Петер, сколько раз тебе повторять?! Не призывай на наши головы бед.
– Простите, матушка. Они толковали что-то о войне, о возвращении Его Высочества, о каких-то долгах. Я почти ничего не мог разобрать. Помню только, что господин Хойзингер снова ругал нашу семью. Скажите, матушка, почему он не любит нас?
Мария нахмурилась:
– Он никого не любит. Такой человек. Видно, за это и наказывает его Господь. Детей ему не дал и жену его – ту, первую, – забрал двадцати семи лет от роду… Хотя знаешь, по правде сказать, Кленхейму от него все-таки польза. Сварливый, но честный. Что же еще нужно от казначея? Сам крейцера в карман не положит и другим не даст. Кабы не он, цеховые давно захватили бы здесь все, прибрали к рукам. А он не позволяет, заставляет их платить. Скажу тебе больше: бургомистр наш, господин Хоффман, хоть и добрый человек, но слишком уж мягкий. На многое смотрит сквозь пальцы. Казначей против него посильнее будет.
Петер слушал ее внимательно.
– Но ты, сынок, об этом не думай пока, – продолжала мать. – Держись бургомистра, а Хойзингеру не попадайся лишний раз на глаза. И скажи мне еще: в Магдебурге заходил в церковь? Молился о благополучии нашей семьи?
– Конечно, матушка. Прочел все по памяти, как вы меня учили.
О проекте
О подписке