Еще оттого он в последнее время печалился, что любимая жена сильно болела. Хорошая была женщина, красивая и светлая. Жены людей творческих нередко глупы и сварливы, а Сидорову досталась, как награда за честную работу, истинная подруга жизни. И покой художника она оберегала, и с картинами мужа выходила прямо на оживленную улицу: поставит картины на подставки или на землю, прислонив к стене дома, сама сядет на стул и торгует, а человек, заметьте, тонкий, образованный и стыдливый, по характеру не торговка. И вот эта святая женщина с годами все сильнее мучилась каким-то недугом сердца, конечно, пережитые трудности ее довели, борьба за существование; внучку она еще с пеленок воспитывала: сын Сидоровых разошелся с женой, и молодые завели себе новые семьи, а девчушка оказалась никому не нужна. Когда художник стал писать рожи, Сидорова и их пошла продавать. Он рисовал и выбрасывал, а она за ним подбирала и продавала, сперва на одном месте, потом в электричках и автобусах, и до того доходилась, что слегла.
«Зачем ты носила эту дрянь? – сказал Сидоров. – Больше не смей!» «А как жить? – ответила она, кротко глядя на мужа с постели, под подбородок прикрытая одеялом. – Денег нет, а рисунки пошли нарасхват (жена не сказала Сидорову, что покупатели покатывались со смеху, глядя на сотворенные им невообразимые хари, которые они принимали за карикатуры на всем известных правителей). Ты, милый, наверно, забыл, по скольку нам лет и что мы оба заслужили пенсию, а ее не дают уже полгода, такие настали времена… Твоих заработков не хватает. Да и не надо бы тебе расписывать вывески, молодежь шустрее машет кистью, видишь, лавочники зовут ее, а не тебя. Ты художник и вкладываешь в вывески душу, а там она не требуется… Зачем пропадать отличным сатирическим рисункам? Возможно, они сродни офортам Гойи и многое скажут о нас будущим поколениям. Я продавала и говорила: «Покупайте рисунки художника Сидорова. Когда-нибудь станете гордиться тем, что они есть в вашей коллекции». «Нет, – проворчал Сидоров, – не нужно. Посмотри на себя в зеркало: бледная, как наволочка, а глаза провалились до самого затылка. Не хочу тебя потерять. Что я без тебя буду делать?»
В тот же день в его дневнике появилась новая запись, подвинувшая Сидорова еще на один широкий шаг к самоубийству, а его бессмертную душу к скитаниям в космическом пространстве: «Все порушено, все отнято. Были кое-какие деньги на сберкнижке, и их отобрали. В квартире не топлено, жена болеет, внучка хочет мяса и фруктов, а я не могу купить. Но главное, произошло что-то такое, отчего я больше не верю в будущее, не могу сопротивляться и жить не желаю. Проклинаю себя за это. Злоба душит меня, жжет, сверлит, разрывает на части. Я весь состою из злобы, ненавижу тех, кто разворотил мою страну политическим взрывом, заложив в укромных местах страшные заряды под видом того, что это опоры общественных перемен, кто обездолил, унизил мою семью, а меня, честного художника, искавшего в натуре свет и доброту, довел до лютой злобы…»
Я вот тут, его душа, летаю, а злоба опять корежит мое поле. (Ах, не надо бы мне предаваться чувственным воспоминаниям, успокоиться бы, но чувственные воспоминания заложены в меня!) Злоба – часть души, как доброта, стойкость и слабость духа, и только я создала Сидорову минуту отчаяния, победив его разум, не такой сильный у всякого художника, как чувства. Странно, что, наделеннная могучей силой отталкивания, я сохраняю тонкую связь с Землей – через злобу, и, коль решу, могу влететь в земную атмосферу, как большая комета, встреча с которой – беда для Земли. Но неизвестно, чего больше в отлетевшей душе самоубийцы: злобы или раскаяния…
О внучке Сидорова я недавно вспоминала, о прекрасной девочке, брошенной родителями. Родители ее мне, конечно, не интересны, пусть один из них и близкий родственник Сидорову, они, эти родители, люди довольно тусклые, из тех мам и пап, что недостойны своих детей. Впрочем, хотя Сидоров сказал им однажды: «Подлецы!», – в сути их поведения не негодяйство, а человеческая слабость с глупостью: молодые не понимают, что семейное счастье – это вырастить ребенка, а не провести время в брачной постели и насладиться жизненными утехами.
Девчушка вся светилась, как солнышко. Каждая русая русская девочка словно отражает свет солнца, утреннего, ясного и неяркого. Дед с бабкой не могли нарадоваться на внучку, особенно дед, заметивший в ней большие способности к рисованию, и, если бы родители девочки неожиданно спохватились и отняли у них свое дитя, старики очень бы опечалились. Она и теперь существует, эта девочка, ей двенадцать лет, живет в детском доме. Когда к ней подходят старшие, ребенок сжимается, трепещет и смотрит, как загнанная в угол затравленная собачонка.
Дело было зимой, в темное время, под звездами. Однажды маленькая Сидорова возвращалась из школы по накатанной дорожке и с разбегу скользила на резиновых подошвах, как на коньках, помахивая портфелем и тихонько напевая. Почему-то задержавшись в школе, она шла одна. Нередко ее встречал дед, но сегодня не встретил. В безлюдной месте внучку художника обступила шайка мальчиков-подонков, молодая поросль «реформ». Гнусно посмеиваясь и угрожая малышке финским ножом с выскакивающим лезвием, шайка загнала ее в подвал высотного дома, а там растянула на грязном топчане у горячих труб и изнасиловала…
В кабинете художника на стене висело двуствольное ружье. Когда-то близкий приятель Сидорова соблазнил его вступить в охотничье общество; но охотился живописец всего два раза, вид крови отвратил впечатлительного мужика от охоты, подернутые пленкой глаза умирающего лося и содрогание его конечностей, в агонии задранных вверх, долго снились ему и виделись в воображении. Ружье навсегда было повешено на стену, поверх ковра, а как наступили обманные реформы, и распоясалось бандитье, и пошли «домушники» днем и ночью безнаказанно грабить квартиры, Сидоров оба ствола двустволки зарядил жаканом. «Если сунутся, – сказал он жене, – сразу буду бить наповал, без промаха».
Вот это ружье художник сорвал со стены, и, пока его растерзанная внучка билась в истерике на руках бабушки, он, несмотря на мороз, в одной рубашке и простоволосый носился с двустволкой по улице и орал: «Сволочи! Сволочи!» Попадись ему тогда на пути компания мальчишек, Сидоров сгоряча подстрелил бы пару человек. К счастью, никто не попался. Одна компания пряталась в темном подъезде и оттуда настороженно смотрела, но художник ее не заметил. Набегавшись, он заплакал и выстрелил вверх сразу из двух стволов…
Девочка лежала в больнице. Врачи лечили ей тело, но душу они вылечить не могли. Жена Сидорова не выходила из дома, не снимала спальной рубашки и, повредившись в уме, кругами двигалась по комнате, на ходу разводя руками и вскрикивая: «Где она? Нету! Нету!», – а потом без сил валилась на кровать. Художник надолго уединялся в кабинете. Он купил себе водки и, хотя пьянствовать не привык, выпил залпом два стакана без закуски, и бутылка с остатками спиртного осталась на его письменном столе возле раскрытого дневника с последней записью на странице: «Будьте прокляты!» Сидоров отключил телефон и радио, он хотел тишины и сосредоточенности на своей тоске и злобе, а в кабинет откуда-то ужом ползла слюнявая песенка:
Сладкая! Сладкая!
Ты растерянной не стой!
Сладкая! Сладкая!
До утра побудь со мной!..
Ружье висело перед глазами Сидорова. Его ствол удлинился и, изгибаясь, потянулся к груди художника; наваждение было сильным, и живописец отпихнул ствол обеими руками, но ощутил лишь воздух и едва не упал со стула. Рисованные им скотские рожи, запечатленные многократно на холсте и бумаге, стали тесниться в разных местах кабинета и оскаливаться, и подмигивать, и ухмыляться. Одна чугунная рожа, полуприкрыв глаза, произнесла бесцветным чиновным голосом: «Ищем следы преступников». Другая пропищала, выпустив пару клыков себе под свинячий нос: «Врет, сволочь». Третья добавила, как смерть – гнусавой скороговоркой: «Снизилась раскрываемость преступлений». Четвертая дунула в помятую трубу, выговорившую со злорадством: «Кризис государственной власти! Падение производства и превышение смертности над рождаемостью!» Пятая по-армейски взяла под козырек и гаркнула, надув щеки и выпучив глаза: «Тот свет в конце тоннеля!» А шестая объявила, что она Киркоров, и проблеяла: «Ты моя банька – я твой тазик!» И пошли все разом блеять, мяукать, мычать и хрюкать, шипеть, хрипеть и пищать, гоготать и плакать. А потом разыгрались, разбузились и опрокинули кабинет, так что пол оказался наверху, а потолок внизу, и Сидоров, качаясь, как на волнах, полез с потолка на стену за ружьем.
Он скрипел зубами, бормотал: «Сволочи! Сволочи!» – и тянулся к ружью. Ему хотелось пальнуть по рожам, но когда он взял двустволку в руки, то медленно и раздумчиво направил ее прикладом вперед, а дулом себе в грудь, в то место, где припекало, словно каленым железом, оттого, что саднила я, душа. «Скорее сделать это – и боль перестанет», – подумал художник и поцеловал холодный ствол, но не поторопился выстрелить, сообразив, что спусковой крючок ему руками не нажать. Сидя на стуле, он скинул шлепанец и стянул носок, приспособил на крючке палец ноги и, зажмурившись, дернул ногой. Но лишь грохнул выстрел, и жакан разворотил Сидорову грудь и спину, лишь в страшных ранах кипятком заклокотала кровь, как повалившийся на пол самоубийца ужаснулся и уцепился за жизнь. «Зачем?! Зачем?! – крикнул он. – Господи, что я натворил?! Как они будут без меня?!» Собственный крик ему только почудился. Изо рта вместе с кровью вырвалось хрипение. Пуля попала в сердце, и Сидоров тут же умер, а я, его душа, отлетела под потолок и сверху увидела бездыханное тело…
Лечу меж звездами, как между огнями большого города, разжигаю в себе глубинную память и исхожу ненавистью. Наказать обидчиков все сильнее жаждет мрачная человеческая сущность, которая, лишившись плотской оболочки, не утратила горячих чувств. Главным властителям хочу отомстить за поругание Отчизны, уничтожение народа и крушение личной судьбы художника Сидорова, чиновникам помельче – за холуйство, воровство и сытое равнодушие к простым людям. Политикам-краснобаям желаю воздать за болтовню (знали бы трибунные пустомели, сколько праздных слов и скудных мыслишек, отпущенных ими, засоряют космос!), газетным писакам и теле, – радиоговорунам – за продажность, ложь и всемерное распространение злобы, а придворным артистам и артисточкам – за бесконечную пошлость, животное бесстыдство и воспитание бесстыдством и пошлостью отпетых развратников, насильников и убийц. (Мыслишки щелкоперов и говорунов, песни и шуточки эстрадных придурков тоже копятся в межзвездном пространстве, и время от времени этот космический мусор выпадает на Землю в виде ядовитой грязи.) А со всеми вместе своими врагами мечтаю расправиться за нелюбовь их к родной земле и изменническую подлость, равной которой еще не существовало на планете.
Будьте прокляты!
Ярость все сильнее напрягает мое поле и быстро наращивает скорость перемещения души в пространстве. Знай Эйнштейн о существовании в космосе сверхсветовых скоростей, он бы отказался от своей теории относительности и сел бы переписывать ее заново. При этой чудовищной скорости я начинаю ослепительно сиять и проявляться в виде силуэта художника Сидорова. Удивительное явление: вижу сама себя – я сияющий контур оболочки, в которой прежде была заключена. Движусь в пределах нашей Галактики. Интуиция страждущей души ведет меня, словно авторулевой, и я устремляюсь к Земле, одолевая под напором ярости силу отталкивания, как артиллерийский снаряд одолевает сопротивление воздуха. Отталкивание усиливается, у него энергия мощной сжимающейся пружины (значит, я, точно, приближаюсь к родной планете, а не пролетаю мимо!), но разъяренную душу не остановить, я сильна жаждой мести.
А вот и Земля! Меж звездных вкраплений, в хороводе планет вижу розовый шар, кажущийся прозрачным. Шар все ближе, он быстро растет и превращается в земной глобус, известно, что у живущей вне тела души особая зоркость. Душа умеет смотреть невообразимо далеко, сразу по всем сторонам и по своим законам перспективы, и с огромного расстояния я различаю многоцветье Земли, а потом и ее четкую физическую карту: материки и моря, горы и пустыни, реки и леса. Мне нужна моя Родина. Я собираюсь мстить не ей, а главным обидчикам, засевшим в Московском Кремле. Спешно вглядываюсь в Землю, ищу Россию, Москву. Скоро войду в земную атмосферу, она немного притормозит меня, но при запредельной скорости движения я тут же достигну планеты. И вот я уже сравнительно близко от ионосферы, всего-то на расстоянии миллиона километров, чуть дальше двойного расстояния от Земли до Луны. Вижу Москву, Красную площадь, Кремль, но… вдруг колеблюсь и в доли секунды меняю направленность полета. Злоба иссякает. Мне страшно. Я боюсь погубить ни в чем не повинных людей… И древние соборы Кремля не имеют отношения к судьбе художника и к моей жажде мести. Однажды я подтолкнула человека к самоубийству, мне не хватило мгновения, чтобы опомниться, подавить в себе отчаяние и спасти Сидорова, но теперь я уберегу его душу от новой непоправимой ошибки, и если не дано грешной душе переселиться, то пусть она иначе принесет пользу.
Немного изменив угол падения, чувствую радость самопожертвования и врезаюсь в среднеазиатскую безводную пустыню…
В пустыне видели средь бела дня необыкновенную, жуткую молнию. С нарастающим гулом она прилетела с ясного неба и, как бомба, ударила в раскаленный песок, эхо оглушительного взрыва разнеслось далеко вокруг. Погонщики верблюдов, наблюдавшие это диво, со страху попадали, а когда снова пришли в себя, то замерли от суеверного изумления: в центре огромной воронки, выбитой молнией, в вечно засушливом смертоносном краю из глубокого подземного источника хлестал водяной фонтан, взлетая на большую высоту, поливая песок на большом пространстве, отсвечивая яркой радугой.
О проекте
О подписке
Другие проекты