То воскресение было особенным для всех нас. Для меня – потому что вся спина и задница у меня покраснели и горели. Мне было больно садиться, лежать на спине, а еще больнее было купаться. Мамаша же решила меня хорошенько вымыть перед отцовским назначением. Она натирала меня мылом и мочалкой, нисколько не заботясь о том, что мне чертовски больно. Она не умела быть мамой, зато она умела драить. Вот она и делала то, что умела. Она драила меня, напевая какую-то сопливую песенку и думала, что слезы у меня на щеках от шампуня. И она старательно промывала мне глаза и просила закрывать их. Эта дура словно не замечала моей раскрасневшейся, с множеством ссадин спины. Она мылила меня и напевала свою уебищную песню.
Она напевала эту песенку всю дорогу к церкви, крепко держа меня за руку. Мы тащились по апрельской слякоти. Поверх моих ботинок были натянуты бахилы. Очень важно было не испачкаться в такой знаменательный день. Мне нравилось смотреть под ноги, на эту коричневатую жижу, на эту грязь. Вы знаете из чего состоит грязь? Самая обычная грязь на наших самых обычных улицах? Грязь – это смесь пыли, земли и жидкости. Все очень просто. Я любил смотреть на грязь, копаться в ней носком свое ботинка. Я любил прыгать в грязи. В смеси пыли, земли и жидкости. Всего лишь пыль, земля и жидкость. То что под нами, в нас и на нас. Но когда все это смешивается, это превращается в грязь и грязь уже трогать нельзя. По отдельности можно. Все вместе – нельзя. «Грязь пачкает» – говорит мама и протирает платочком свежее пятно у меня на штанине. Эта дура, всю жизнь посвятившая себя уборке, так и не узнала, что от грязи гораздо легче избавиться тогда, когда она высохнет.
До церкви идти минут двадцать пять. Легким шагом. Без спешки. Мама всегда наряжалась в церковь. Строила из себя добропорядочную женщину. Неяркое, скромного кроя платья, непременно расклешенное к низу, длиной по середину икры. Она строила из себя добропорядочную женщину, а я знал, что она просто прятала свои жирные коленки. Жирные, словно набитые салом, коленки. Свою короткую, изуродованную глубокими кольцами времени шею она украшала фамильным жемчужным ожерельем. Перед тем как надеть его, она чистила каждую жемчужинку.
Каждое воскресенье. Из недели в неделю. Из года в год. Мыльный раствор, тряпочка, оливковое масло. Блестящее, как новое, жемчужное ожерелье. Каждое воскресенье. Из недели в неделю. Из года в год.
В церкви нас уже ждал отец – нарядный и не менее тошнотворный чем обычно, хоть он и менял свою маску доброжелательного пидораса на не менее пидаростичную маску смиренного верующего. Он стоял там, как надзиратель. Он смотрел на каждого входящего и каждому входящему выносил свой приговор. Каждого он находил недостаточно порядочным, или искренним, или смиренным.
«У Буллоков как всегда немытые волосы» – шипел он с осуждением и брезгливостью. И мамаша пялилась на него и кивала.
«Могли бы хоть к воскресенью вымыть» – никак не мог он угомониться. И мамаша пялилась на него и кивала.
А я стоял подле них – вымытый, выпоротый и надушенный вонючим парфюмом. Они гордились собой. Они на отлично выполняют свою работу родителей. Я чист и прилежен, ровно как и они. А потому, ни у кого, никогда не будет повода сказать про них плохо.
У отца грудь раздувалась как у индюка. Это была его стихия. Это был апофеоз его невротебенно важной деятельности за неделю. Пять дней в неделю он выслушивал лживые причитания полусторчавшихся менеджеров среднего звена, всю субботу он, по его же выражению, наводил порядок в доме, а в воскресенье, он просто был, без всякой деятельности, ощущая свое превосходство.
Он стоял там. Глава общины. Самый добропорядочный. Самый успешный. Самый мудрый.
«Посмотри на него, милый, вот на кого тебе надо равняться» – шептали женушки своим менее добропорядочными мужьям, от которых все еще разило перегаром после субботней пьянки.
Мама стояла рядом с отцом, это молчаливое доказательство альфасамцовской строгости главы семьи. Она стояла рядом и была готова лопнуть от гордости.
«Посмотри на нее, милая. Она то точно не пилит своего мужика» – шептали мужья на уши своим женам, все еще пахнущим своими субботним любовником.
В то воскресенье отец был особенно чинен, а мать особенна добропорядочна. То было очень важное воскресенье, когда отец стал главой нашего общества.
Мне кажется, или лица у вас слегка вытянулись? Я вижу как вы хлопаете своими глазами и брезгливо отворачиваетесь от меня. Нет уж. Слушайте меня. Слушайте меня, вы, добропорядочные и безгрешные. Слушайте меня. Я продолжу говорить. У меня есть на это полное право. Полное, мать его право.
В первый класс я пошел уже с деревянной задницей, способной выдержать какие угодно удары судьбы. Я казался себе невротебенно взрослым и матерым. Я все еще боялся отца. Но это уже был не животный инстинкт, нет, это был вполне рациональный страх перед видимой угрозой – реальной, конечной и устранимой. Я знал, рано или поздно, я поставлю этого сукина сына на место. Я понимал это своим детским неокрепшим умом. И это понимание приносило мне удовлетворение.
Я помню свой первый школьный день. Помню эти ужасно узкие штаны темно-красного цвета. Они впивались мне в задницу и мне страшно хотелось их стянуть. Кара. Моя мать. Она умилялась. Она смотрела на меня и говорила своим писклявым приторным голоском: «Милый, как же тебе идет школьная форма». Она уверяла меня, что они так и должны сидеть. И что мне некомфортно с непривычки, ведь она снимала точные мерки. Она смотрела на меня своими тупыми коровьими глазами. Она умиленно вздыхала. Она была героем сегодняшнего дня. Мать первоклассника, жена главы общества. Всем своим видом она кричала о том, что она состоялась, что она не абы кто. К ней подходили здороваться разные страшные тетки и все непременно растягивали своими наманикюренными нафталиновыми пальцами мои щеки и говорили маме, какой же я милашка, и говорили маме, какая же она молодец. Нас было всего лишь десять. Десять первоклашек. Десять несчастных идиотов, чью жизнь решили предопределить свихнутые на голову ушлепки. Нас разделили на две группы – шесть мальчиков и четыре девочки. Шесть потенциальных самоубийц. Четыре потенциальные жертвы изнасилования. И мы стояли там, в актовом зале, на деревянном возвышении, именуемом сценой, где каждое наше случайное движение сопровождалось скрипом повидавшей виды древесины, и где пару десятков восторженных глаз пялились на нас, как на одной из своих достижений. А мой отец, мой добропорядочный, благопристойный отец, в лучших общинных традициях благословлял нас перед этим важным этапом наших жизней. Да-да, именно так он и сказал.
«Благословляю вас, ведь впереди у вас один из важнейших этапов жизни». Мы слушали его и кивали. Шесть потенциальных задротов с хроническим недоторахом, четыре потенциальные фригидные дуры.
У нас у всех на груди висели значки – большие такие, белые, с надписью «С Иисусом в мир». Какой там мир, твою мать? Мы выглядели словно жертвы психологического научного эксперимента – забитые, довольные и молчаливые. Какой, мать его, мир? Когда перед нами маячила перспектива пяти унылых лет, пяти унылых комнат, одной унылой детской площадки, одной скудной библиотеки и одной, мать его, темы. Пять унылых комнат. Одна детская площадка. Одна небольшая библиотека. Одна, мать его, тема. И так пять дней в неделю. Из недели в неделю. Из года в года. Пять долгих лет начальной школы.
Что я знаю о мире? Да практически ничего. Я знаю, что он гораздо интереснее, чем все, что мне довелось повидать. Что он простирается дальше, чем наш убогий городок. Что он шире, чем наши настольные игры, что он куда глубже, чем все то, чему меня пытались учить.
Я видел тот мир, мир, частью которого мне никогда не стать. Я видел его. Я жил, соприкасаясь с ним. В супермаркете или на прогулке, в автосервисе, когда я смиренно ждал папу в уголке или в больнице, где моя мнительная маман сперва постоянно лечила меня от выдуманных болезней, а позже – проверяла на наркотике и алкоголь.
Я видел этот мир. Возможно именно от того, от этой мучительной близости к чему-то лучшему, мне всегда и было так невыносимо, так больно возвращаться в свой убогий, пропитанный нафталином и гнилью дом. Каждый чертов раз. Из недели в неделю. Из года в год. Много долгих лет.
И тогда, я помню, тогда мы стояли. И девять из нас были с этими глупыми улыбками на лицах. Девять из нас. Я не улыбался и мне казалось, что я понимаю намного больше их. Девять потенциальных счастливчиков и один потенциальный ублюдок.
Школа моя, амбарного типа здание, с белыми стенами, как внутри, так и снаружи, с невысокими белыми потолками, настолько невысокими, что нашему учителю физкультуры, двухметровому амбалу, приходилось чуть ли не пополам складываться, чтобы пройти в дверной проем, а потом, потом все равно стоять, втянув в себя плечи и слегка согнув колени – он выглядел настолько же убого, насколько и весь этот маскарад учителей и учащихся. А потому, потому он предпочитал ждать нас на улице. И даже родительские собрания он проводил на улице, а внутрь заходил лишь в самых крайних случаях.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке
Другие проекты