Теперь он смотрится в это зеркало каждое утро. Своё лицо он узнаёт. Чужое —
стирается.
Он одевается. Чёрные штаны, чёрный свитер, пальто, которое помнит девяностые —
широкие плечи, тяжёлая ткань, запах нафталина. На ногах — ботинки, купленные в
армейском магазине, с толстой подошвой, чтобы не чувствовать вибраций земли.
Перельман объясняет это тем, что земля слишком много знает о мёртвых, и если
слишком хорошо её чувствовать, можно сойти с ума. На самом деле он просто боится.
И это его единственный страх — бояться того, что он не может почувствовать.
Человек, который забыл, как пахнет страх, боится только одного: потерять нюх.
Выход из квартиры. Коридор общего пользования — длинный, с запахом варёной
капусты и кошачьей мочи (соседка с четвёртого этажа держит семнадцать кошек, и все
они живут в одной комнате; санитарная служба приезжала трижды, но кошки каждый
раз прятались, и составить протокол было невозможно). Лестница. Пятый этаж —
трещины на ступенях, как старые шрамы. Четвёртый — стена исписана телефонными
номерами вызова девушек, но все номера недействительны, потому что девушки либо
уехали, либо умерли. Третий — запах жареной печени. Второй — тишина. Первый —
дверь, на которой висит объявление : «ВНИМАНИЕ! В ПОДЪЕЗДЕ ВОДИТСЯ ВОР!
НЕ ОСТАВЛЯЙТЕ ВЕЛОСИПЕДЫ!» Велосипедов в подъезде не было уже десять
лет. Вора тоже.
Улица. Снег. Не октябрьский, мокрый, а ноябрьский — плотный, сухой, скрипящий
под ногами. Перельман любит этот звук. Скрип снега — единственный звук, который
не пахнет ничем. Абсолютная чистота. Он идёт к остановке. Мимо ларька, где продают
пиво и сигареты. Мимо остановки, где ждут люди, которых никогда не будет ждать
транспорт. Мимо дерева, на котором кто-то повесил игрушку — плюшевого зайца с
оторванным ухом, чтобы «отогнать злых духов». Заяц висит уже три года. Духи не
ушли, но заяц приобрёл запах — смесь молитвы и отчаяния. Перельман нюхает его
мимоходом, как другие нюхают цветы.
Автобус приходит через десять минут. Перельман садится в конец, у окна. Рядом никто
не садится — он пахнет нафталином, старой кожей и чем-то больничным, что люди
подсознательно не любят. Запах места, где страдают. Он не виноват. Он просто не
может смыть его с себя, как бы ни мылся.
Автобус едет через город. Обводный остаётся позади, начинаются кварталы, которые
когда-то были престижными, а теперь просто дорогими. Улицы шире, фонари выше, снег чище — его посыпают реагентом, который пахнет химией и ложной
безопасностью. Перельман вдыхает. Вдыхает город, который не знает, что внутри него
живут сотни тысяч историй, каждая со своим запахом. Где-то сейчас рожает женщина
— пахнет кровью и надеждой. Где-то умирает старик — пахнет сливой и тишиной.
Где-то ребёнок в первый раз говорит «мама» — пахнет молоком и удивлением. Где-то
дверь, которую нельзя закрыть, открывается шире.
Перельман не знает, что ждёт его в квартире на улице Цветочной, дом 12, квартира 7.
Он не знает женщину по голосу. Он знает только её запах, который учуял по телефону
— да, это возможно, если ты Перельман, потому что голос тоже пахнет. Голос этой
женщины пах гарью и фиалками. Гарь — от старого пожара, который не мог случиться
с ней, потому что она молода. Фиалки — от духов, которые она носит, чтобы скрыть
гарь.
Он выходит на остановке «Цветочная». Идёт к дому 12. Подъезд — с домофоном, ковриком у двери, запахом хлорки. Квартира 7 — на втором этаже. Дверь дубовая, с
глазком, в который сейчас кто-то смотрит.
Перельман стучит. Три раза. Коротко.
Дверь открывается.
Женщина, стоящая на пороге, — тридцать пять лет, тёмные волосы, глаза навыкате, бледная кожа. Она красива той красотой, которая уже начала увядать — как цветок, который поливали слишком холодной водой. Но не это главное. Главное — запах.
Перельман чувствует его сразу. Такой мощный, что почти видимый — как туман, который выползает из квартиры и обволакивает его. Запах страха. Но не простого. Не
того, который пахнет грибами или озоном. Этот страх пахнет... домом. Именно так —
старым, тёплым, родным домом, в котором кто-то умер. Смесь дерева, пыли, воска и
смерти. Это самый страшный запах в мире, потому что он заставляет тебя хотеть
вернуться туда, где тебя уже ждёт конец.
— Леонид Захарович? — женщина говорит тихо, почти шёпотом. — Проходите.
Перельман молча кивает. Переступает порог.
Дверь за ним закрывается с мягким щелчком.
Внутри пахнет фиалками и гарью.
И ещё чем-то. Чем-то сладковатым. Сливовым.
Перельман замирает. Потому что этот запах он знает. Он знал его когда-то давно, до
того, как потерял память. Этот запах — ключ.
Но он не помнит, к какой двери.
— Рассказывайте, — говорит он, садясь на стул, который стоит у входа. Стул скрипит, и на секунду Перельману кажется, что это вздохнул кто-то третий, кто был в комнате и
ждал, когда он войдёт. — И не торопитесь. Я чую каждое ваше слово.
Женщина садится напротив. Её руки лежат на коленях, пальцы сплетены так сильно, что костяшки побелели. Она смотрит на него — и в глазах у неё не страх. Страх — это
когда знаешь, чего боишься. У неё другое. Ужас. Ужас — это когда ты не знаешь, что
там, в темноте, но точно знаешь, что оно есть.
— Меня зовут Алиса, — начинает она. — И мне кажется, что я сошла с ума. Но вы не
говорите это, потому что если я сошла с ума, то это самый логичный сумасшедший
дом в мире.
— Я не психиатр, — Перельман закрывает глаза, чтобы лучше слышать запахи. — Я
просто человек, который верит, что у всего есть запах. Даже у мыслей. Даже у тех, которых вы боитесь.
— Моя мысль пахнет?
— Пахнет. Страхом. Фиалками. И ещё чем-то. Тем, что вы не говорите.
Алиса опускает голову. Плечи её дрожат. Когда она поднимает глаза, на ресницах —
слёзы.
— У меня умерла сестра, — говорит она. — Сестра-близнец. Не умерла. Она умерла, когда мы были в утробе. Но она не ушла. Она осталась. Во мне. Я... я слышу её голос.
Каждую ночь. Она говорит мне, что я должна сделать. Иногда — страшное. Иногда —
простое. Но всегда — не моё.
Перельман открывает глаза. Смотрит на неё долго, пристально, как смотрят на
человека, которого только что похоронили, а он стоит живой.
— Вы не сошли с ума, — говорит он. — Ваша сестра действительно здесь. И она не
одна.
— Что значит — не одна?
— Значит, рядом с ней кто-то есть. Кто-то, кто сильнее. Кто-то, кто пользуется её
голосом, чтобы говорить с вами.
Перельман встаёт. Подходит к окну. Смотрит на улицу — там идёт снег, и в этом снеге
нет ничего страшного. Но он знает, что за ним наблюдают. Не из окна напротив.
Изнутри. Из стены. Из пола. Из воздуха.
— Сегодня ночью, — говорит он, не оборачиваясь, — когда она придёт, я буду здесь. Я
с ней поговорю. А вы будете спать. Вы будете слышать наш разговор, но не
проснётесь. Так надо.
— Вы боитесь? — спрашивает Алиса.
Перельман поворачивается. На его лице — ни одной эмоции. Только глаза. В глазах —
то, что она принимает за спокойствие, но на самом деле это пустота. Та самая, которую
мать мальчика из пролога увидела утром.
— Я забыл, как пахнет страх, — говорит он. — Но это не значит, что я его не
чувствую. Просто я теперь не знаю, как он называется.
В комнате становится холодно. Не сквозняк.
Другое.
Окно запотевает изнутри.
На стекле проступают буквы. Кто-то пишет пальцем, которого нет.
«ПОЗДНО».
Перельман смотрит на надпись, потом на Алису.
— Когда вы говорили, что вам кажется, что вы сошли с ума — вы были правы. Но не
вы. Этот дом. Эта квартира. Кто-то, кто жил здесь до вас.
Алиса белеет.
— Здесь никто не жил. Мы первые. Мы купили эту квартиру в новостройке.
Перельман качает головой.
— Дома не бывают новыми. Они всегда помнят. Даже если построены вчера. Земля, на
которой они стоят, помнит всё. Ваша сестра — не единственная, кто здесь говорит по
ночам.
Он идёт к выходу.
— Я вернусь в десять вечера. Не закрывайте дверь на цепочку. И не спите в спальне.
Спите в гостиной, на диване. Окна закройте, но форточку оставьте.
— Зачем форточку? — голос Алисы срывается.
— Чтобы было куда выходить. Не мне. Той, что внутри.
Дверь закрывается. Щелчок.
Перельман стоит на лестничной клетке. В руке он сжимает карманное зеркальце —
серебряное, с гравировкой «А.Б. 1924». На обратной стороне, под светом лампы, он
видит ещё одну надпись, которую не замечал раньше. Может быть, она появилась
только что. Может быть, была всегда.
«СМОТРИ ВНУТРЬ, НО НЕ СМОТРИ СЛИШКОМ ДОЛГО. ТАМ ТОТ, КТО
СМОТРИТ В ОТВЕТ».
Перельман прячет зеркальце в карман. Спускается по лестнице. Выходит на улицу.
Снег идёт сильнее. Он пахнет чистотой и забвением.
Человек, который забыл, как пахнет страх, идёт навстречу ночи, которая, возможно, вернёт ему память.
Или заберёт последнее, что осталось.
Глава 2. Стеклянный шепот
Перельман не пошёл домой.
После разговора с Алисой он свернул в переулок, где пахло жареным луком и старыми
газетами. Там был рынок. Не тот, официальный, с павильонами и кассовыми
аппаратами, а другой — чёрный, стихийный, который город терпел, потому что не мог
уничтожить. Рынок на костях — так говорили старожилы. Когда-то здесь была
братская могила. Неизвестно, кого именно хоронили — то ли белых, то ли красных, то
ли просто тех, кто не вписался. Но земля помнила. Пахла железом и известью. И те, кто
торговал здесь, тоже пахли — не потом, а терпением. Тем особым запахом людей, которые пережили слишком много, чтобы бояться смерти. Они её уже видели. В лицо.
И смерть не улыбнулась.
Перельман лавировал между рядами. Слева — носки, трусы, китайские пуховики, пахнущие пластиком и формальдегидом. Справа — иконы, вперемешку с
порножурналами, потому что бабка, которая торговала и тем и другим, не видела
разницы — «всё Бог простит, лишь бы деньги были». Дальше — старые книги, разобранные радиаторы, телефонные трубки без проводов, детские игрушки с
выколотыми глазами. Рынок жил своей жизнью. Он дышал, кашлял, сплёвывал
маслянистой слюной на асфальт.
Перельман искал одно место. То, где продавали странное. Не то, что нужно людям, а
то, что люди выбрасывают, не понимая ценности. Лоток старика с трясущимися
руками. Того самого, который четыре года назад продал ему зеркальце.
Старик сидел на раскладном стуле, укутанный в пальто, которое помнило ещё
Брежнева — широкие лацканы, медные пуговицы, запах махорки и архивной пыли.
Ему было под девяносто. Или под двести — возраст на таких лицах не пишут, он сам
выбирает, когда состариться окончательно. Пальцы тряслись, когда он перебирал
товар: старые монеты, пожелтевшие фотографии, ампулы с неизвестным содержимым, ключи без замков.
— Здравствуй, Леонид, — старик не поднял головы, но узнал по шагам. Перельман
ступал слишком мягко для своего веса — привычка не привлекать внимания тех, кто
живёт в полу. — Давно не заходил. Думал, ты уже того.
— Того, — согласился Перельман. — Ещё не.
— А придёшь — дай знать. Я тебя помяну. По-человечески. Не как этих, — он кивнул
в сторону рынка, где торговали мясом, которое мясом не было.
— Мне нужно кое-что, — Перельман присел на корточки, чтобы быть на одном уровне
со стариком. — Что-то, что пахнет близнецами.
Старик замер. Трясучка в пальцах усилилась — не от старости, от напряжения.
— Близнецами? — переспросил он шёпотом. — Раздельными или сросшимися?
— Раздельными. Одна умерла в утробе. Другая жива. Слышит её.
— А-а-а, — старик понимающе кивнул, как будто речь шла о простуде. — Это не ко
мне. Это к Палычу. Он торгует стеклом. Спросишь зеркала. Скажи — для двойни.
— Палыч умер в прошлом году.
— Не умирают такие. Исчезают. Но не умирают. Иди к восьмому ряду. Там сейчас
девка сидит, красный платок. Скажи — Палыч прислал. Она поймёт.
Перельман встал, бросил старику смятую купюру — не глядя, сколько. Старик поймал
её на лету, спрятал в карман, не считая.
— Леонид, — окликнул он, когда Перельман уже сделал несколько шагов. —
Осторожнее с близнецами. Одна душа на двоих — это всегда дыра. В одну душу
помещается одна жизнь. А когда две жизни пытаются влезть — дыра растёт. И в неё
заглядывает кто-то. Не наш.
Перельман не обернулся.
Восьмой ряд. Тот, что ближе к оврагу, где когда-то тек ручей, а теперь текла жижа
цвета ржавчины. Здесь торговали вещами, которые никто не хотел видеть: старыми
ортопедическими приспособлениями, иконами с выскобленными ликами, часами, которые показывали разное время на одних и тех же циферблатах. И зеркалами. Много
зеркал.
Девка в красном платке сидела на перевёрнутом ящике, курила тонкую сигарету без
фильтра и смотрела в одну точку. Ей было лет двадцать, не больше. Лицо — бледное, с
веснушками, которые выглядели искусственными, как будто кто-то нарисовал их
акварелью. Глаза — светлые, почти белые, с расширенными зрачками. Она не моргала.
— Палыч прислал, — сказал Перельман, присаживаясь рядом на корточки.
Девка перевела взгляд на него. Медленно, как кошка, которая решает — царапать или
ласкаться.
— Палыч умер, — сказала она. Голос — низкий, прокуренный, не соответствующий
лицу.
— Старик сказал, что не умирают такие. Исчезают.
— Старый дурак. Все умирают. Даже те, кто кажется вечным. — Она затянулась, выпустила дым в сторону Перельмана. Дым пах не табаком — пах травами. Чем-то
горьким, вязким, как полынь. — Тебе что нужно? Для близнецов, сказали?
— Для одной живой. Вторая внутри.
— Внутри всегда кто-то есть, — девка усмехнулась, и в усмешке было что-то
нечеловеческое. — Вопрос — кто именно. Показывай, что принёс.
Перельман полез во внутренний карман пальто. Достал маленький пакет из коричневой
бумаги, перевязанный бечёвкой. Внутри — расчёска. Пластмассовая, дешёвая, с тремя
сломанными зубцами. Он взял её у Алисы, когда вышел из квартиры. Сказал, что для
ритуала. На самом деле — для того, чтобы понюхать.
Он протянул пакет девке. Она взяла его кончиками пальцев, не касаясь бумаги
полностью — как берут раскалённый металл. Поднесла к носу. Закрыла глаза.
Длилось это долго. Минута. Две. Рынок шумел вокруг, но в этом квадрате
пространства наступила тишина. Даже воздух перестал двигаться.
Девка открыла глаза. Они стали темнее. Зрачки сузились до точки.
— У неё внутри не сестра, — сказала она. Голос изменился — стал глубже, старше. —
То, что она принимает за сестру — это голос. Он говорит на языке, которого она не
знает? Но понимает?
— Именно, — Перельман почувствовал, как холодок пробежал по спине. Не страх.
Ожидание. — Что это?
— Это не сестра. Это дыра. Ты знаешь, что такое дыра?
— Расскажи.
— Дыра — это место, где должно было быть что-то, но не случилось. Ребёнок, который умер до рождения — это дыра. Не человек, не призрак. Просто пустота в
форме человека. И в эту пустоту затекает всё, что хочет иметь голос. — Она положила
расчёску на ящик, отвернулась. — Та, к кому ты идёшь — не несчастная женщина с
травмой. Она — контейнер. Кто-то открыл дверь, когда она была в утробе. И с тех пор
сквозняк дует.
— Кто-то?
— Не я тебе скажу. Палыч знал. Я не знаю. — Она потушила сигарету о подошву
ботинка, зашипело. — Возьми зеркало. Вон то, круглое, в рамке. Оно не покажет тебе
её лицо. Оно покажет, кто смотрит из неё.
Перельман повернулся туда, куда она кивнула. Зеркало стояло на земле, прислонённое
к ящику. Рамка — старое серебро, потускневшее, с гравировкой — вензеля, цифры.
Стекло — тёмное, как болотная вода. Не отражало ничего. Просто чёрный круг в
обрамлении металла.
— Сколько?
— Нисколько, — девка усмехнулась, показав жёлтые зубы. — Когда закончишь —
принесёшь обратно. Если не принесёшь — я приду сама. И тогда она будет забирать не
только душу, но и дыхание.
Она встала, поправила платок, и ушла в толпу. Растворилась, как дым. Перельман
остался один с зеркалом и расчёской.
Он поднял зеркало. Оно оказалось тяжелее, чем выглядело. Металл холодил пальцы, даже сквозь перчатки. Перельман поднёс его к лицу — и увидел. Не своё отражение. В
чёрном стекле плыло что-то. Форма. Человеческая, но не до конца. Лицо, но без черт.
Как если бы кто-то стоял за стеклом и смотрел на него, не имея глаз, но видя.
— Не сейчас, — сказал Перельман зеркалу. — Вечером.
Он завернул его в тряпку, которую нашёл тут же, на земле — старую, промасленную, пахнущую бензином и чужими руками. Положил в рюкзак. Выпрямился.
Рынок уже жил своей обычной суетой. Девка в красном платке исчезла, как будто её
никогда и не было. Старик на своём месте перебирал монеты и не поднимал головы.
Перельман хотел подойти к нему, спросить ещё — но передумал. Старик сказал
достаточно. Или слишком много.
Он пошёл к выходу. В кармане зазвонил телефон — старый, кнопочный, который не
отслеживают и не прослушивают.
— Слушаю.
— Леонид Захарович, — голос Алисы. Он звучал иначе, чем утром. Тише, глубже, с
вибрацией. Как будто она говорила не из горла, а из грудной клетки. — Вы сказали, что придёте в десять.
— Я приду. Что случилось?
— Ничего. Она... она заговорила днём. Раньше она говорила только ночью. А сейчас —
сейчас она говорит, что не хочет ждать. Что хочет познакомиться с вами.
По спине Перельмана прошёл холод. Не тот, от сквозняка — тот, от которого волосы
на затылке встают дыбом.
— Дай ей трубку.
— Что?
— Дай ей трубку. Скажи, что я хочу с ней поговорить. И отойди.
Тишина. Шорох. Где-то далеко — звук шагов. Алиса положила телефон на стол, отошла. Перельман слышал, как она дышит — часто, поверхностно, как загнанная
лошадь.
Потом дыхание изменилось. Стало глубже. Размереннее. И в трубке зазвучал голос.
Голос, который не мог принадлежать Алисе. Он был слишком низким для женщины.
Слишком старым. И говорил на языке, которого Перельман не знал — гортанном, щёлкающем, как треск костра. Но странное дело — он понимал каждое слово.
— Ты тот, кто нюхает, — сказал голос. — Тот, кто забыл свой страх. Ты думаешь, что
можешь поговорить со мной. Ты думаешь, что я — бес, которого можно выгнать. Но я
не бес. Я — то, что было до бесов. Я — память. Память тех, кто умер, не родившись.
Тех, кого забыли. Тех, чьи имена некому помянуть. Моя сестра — это просто дверь. А
я — коридор. И ты сейчас стоишь в начале коридора, арендатор.
Перельман молчал. Сжимал трубку так, что пластик трещал.
— Ты чувствуешь мой запах? — продолжал голос. — Сладкий. Сливовый. Тебе
знакомо, да? Ты нюхал его раньше. Когда тебя не было.
— Откуда ты знаешь про мою память? — Перельман выдавил из себя. Голос сел, как
будто он не говорил несколько лет.
— Я знаю всё, что забыто. Это моя работа. Я собираю забытое. И твоя память — самая
вкусная из всего, что я пробовал за последние сто лет. Ты не потерял её, арендатор. Ты
её продал. Сам. Добровольно. И теперь не помнишь, зачем.
В трубке что-то щёлкнуло. Связь прервалась.
Перельман набрал номер Алисы снова. Гудки. Потом — голос, её голос, нормальный, с
хрипотцой, с паникой.
— Что она вам сказала?
— Ничего, — соврал Перельман. — Всё в порядке. Я приду раньше. В восемь. Не
открывайте никому.
Он повесил трубку. Стоял посреди рынка, сжимая телефон в одной руке, рюкзак с
зеркалом — в другой. Люди обходили его стороной, потому что от него пахло.
Страхом. Да, он забыл, как пахнет страх — но забыть запах не значит перестать его
излучать. Тело помнило. Тело всегда помнит.
Он пошёл домой. Нужно было подготовиться.
Квартира 17 встретила его тишиной и запахом застывшего времени. Перельман закрыл
дверь на все три замка, повесил цепочку — не от людей, от тех, кто не умеет открывать
двери, но может войти сквозь стены. Поставил рюкзак на стол. Достал зеркало, развернул тряпку.
Оно лежало на столешнице, тёмное, глубокое, как колодец. Перельман смотрел в него
и не видел ничего — только черноту. Но знал, что чернота смотрит в ответ. Все
зеркала смотрят. Это просто стекло с амальгамой — мы привыкли думать, что они
отражают. Но на самом деле они только показывают то, что уже есть. А если там, за
стеклом, ничего нет — они показывают пустоту. В эту пустую никогда не стоит
вглядываться слишком долго.
Он отвернулся. Начал готовить комнату.
Чайник поставил на плиту — не для чая, для того, чтобы пар увлажнил воздух. Запахи
в сухом воздухе ломаются, теряют оттенки. Ему нужны были все оттенки. Каждый.
Чтобы чувствовать не только то, что говорит Алиса, но и то, о чём молчит её «сестра».
Он достал из шкафа свечи. Не церковные — обычные, хозяйственные, толстые, белые.
Расставил по углам комнаты. Зажигать пока не стал — сначала надо было проветрить.
Открыл окно. Ночной воздух ворвался в комнату, принося с собой запах снега, мокрой
коры и далёкого дыма. С кем-то умирало тепло. Перельман втянул носом — старик в
соседнем подъезде, пятьдесят седьмая квартира, рак лёгких. Ему осталось недели две.
Перельман пометил про себя — зайти попрощаться. Не из жалости. Из уважения.
Старик не боялся смерти и пах от этого успокаивающе — деревом и сухим чаем.
Он достал свои инструменты. Четыре стеклянные банки с крышками — в них он будет
О проекте
О подписке
Другие проекты
