Читать книгу «Бездна под ногами» онлайн полностью📖 — Айлин — MyBook.

Глава 5. Ходячий МРТ

Теория давалась мне тяжело. Все эти таблицы, классификации, латинские названия, которые надо было держать в голове сотнями, — я зубрила их через силу, и они тут же выветривались, будто моя память отказывалась хранить мёртвое. Однокурсники, ровно зубрившие конспекты, обходили меня на коллоквиумах. Я уже привыкла считать себя посредственной студенткой и смирилась: ладно, дотяну на троечки, главное — диплом.

А потом нас впервые пустили к больным.

Я до сих пор помню тот день — терапевтическое отделение, запах хлорки и варёной капусты, длинный коридор с облупленными стенами. Нас, стайку перепуганных третьекурсников в новеньких халатах, привели в палату, и преподаватель указал на пожилого мужчину у окна: вот пациент, кто скажет предварительный диагноз? Все уткнулись в истории болезни, зашуршали страницами. А я просто посмотрела на него — и поняла.

Не прочитала, не вычислила. Поняла, как понимаешь, что человеку холодно или что он вот-вот заплачет. Я увидела его насквозь: где у него болит, что не так с печенью, почему он так бережёт правый бок. Слова сами сложились у меня на языке, и я их произнесла — спокойно, подробно, с тем самым «оно», которое поднималось из колодца, только теперь колодец показывал мне не будущее, а нутро живого человека.

Преподаватель замолчал. Потом переспросил, откуда я это взяла. Я честно сказала: не знаю. Просто вижу.

С того дня и началось. «Ходячий МРТ» — так меня прозвали сначала в шутку, потом всерьёз. Преподаватели устраивали мне проверки: подводили к больному, о котором я заведомо ничего не могла знать, и ждали — попадусь ли, сжульничаю ли, ошибусь. Я не ошибалась. Это их не радовало, а пугало; чем точнее я угадывала, тем настороженнее на меня смотрели. Один доцент, помню, после очередной такой проверки долго молчал, а потом сказал негромко, скорее себе: «Это противоестественно». И был, в общем, прав.

Я научилась осторожности. Поняла, что нельзя быть слишком точной — это отпугивает. Стала нарочно облекать своё знание в форму обычного врачебного рассуждения: не «у него вот тут опухоль», а «учитывая жалобы и анамнез, нельзя исключить...». Я переводила своё «оно» на язык, понятный людям, чтобы они не шарахались. Этот навык — прятать дар внутри ремесла — потом служил мне всю жизнь.

Но как же я полюбила это дело. Боже, как я его полюбила.

Впервые в жизни моя странность оказалась не проклятием, а инструментом. То, за что меня гнали из класса, в больнице делало меня нужной. Я приходила к человеку, которому было плохо, видела, что с ним, и могла сделать так, чтобы стало легче, — и в эту минуту бездна отступала от меня дальше всего. Я заметила это рано и держалась за это, как утопающий за доску: пока я кому-то помогаю, мне самой не страшно. Чужая боль, как ни странно, лечила мою.

В больнице я пропадала сутками. Бралась за лишние дежурства, оставалась после смен, ходила в отделения, где меня и не ждали. Однокурсники рвались домой, на свидания, на вечеринки — а мне было некуда и не к кому, и я оставалась с больными. И происходила странная вещь: я не уставала. Точнее, уставала телом — ныли ноги, слипались глаза, — но внутри будто наполнялась. Каждый выздоровевший пациент отдавал мне частицу сил, словно благодарность имела вес и перетекала в меня. Я выходила с суточного дежурства разбитая и счастливая — и это было то единственное счастье, которое я тогда умела добывать.

Помню первого «своего» больного — мальчишку лет двенадцати, которого привезли с подозрением на аппендицит. Хирурги уже готовили его к операции, всё сходилось: боль, температура, напряжённый живот. А я, проходя мимо каталки, посмотрела на него — и похолодела. Не аппендицит. Совсем не то. Я видела, что резать его нельзя, что беда у него в другом месте, выше, и если они вскроют живот, то потеряют время, которого у мальчика нет.

Я была никто — студентка, без году неделя. Кто меня станет слушать? Но смолчать я не могла — перед глазами стояла маршрутка, Света и Игорь, и то, что бывает, когда я знаю и молчу. Я подошла к дежурному хирургу, немолодому, усталому, и, заикаясь от собственной дерзости, сказала: посмотрите ещё раз, мне кажется, это не аппендицит. Он глянул на меня как на муху. Но что-то в моём лице, видно, его зацепило — врачи чуют, когда им говорят правду. Он чертыхнулся, велел везти мальчика на дополнительное обследование. И оказалось — я была права. Резать было нельзя.

Мальчик выжил. А я в ту ночь впервые поняла, ради чего, кажется, родилась. Не ради того, чтобы пугать людей. А ради того, чтобы вот так — выхватывать их с края, когда никто другой не видит края.

Тогда же я начала догадываться, что мой дар — не одна способность, а как бы дерево с ветвями, и ветви эти растут. Сначала было «оно» — знание будущего, тёмное и страшное. Потом проросло другое — умение видеть болезнь. Я не знала ещё, что ветвей будет больше; что со временем я научусь чувствовать чужую боль как свою, и чужую беду, и саму бездну, подступающую к чужой душе. Я не знала, какую цену придётся за всё это заплатить. В двадцать лет не думаешь о цене. В двадцать лет ты просто счастлив, что наконец-то на что-то годишься.

Диплом я получила без блеска — теория всё-таки тянула меня вниз, — но с такой характеристикой по практике, какой не было ни у кого на курсе. Меня звали остаться в нескольких клиниках. Я выбрала обычную городскую больницу, ту, где проходила практику, где знала каждый коридор и где меня уже привыкли называть ходячим МРТ. Я думала, что нашла своё место навсегда.

Место я и вправду нашла. Вот только страх, от которого я бежала из школьного класса, ждал меня и здесь, в белых стенах, — притаился, выучил новые слова и готовился встретить меня заново. По-взрослому.

Глава 6. Те, кто меня боится

Поначалу коллеги приглядывались ко мне с обычным недоверием новичков к новичку. Потом — с удивлением: уж больно точно я ставила диагнозы, уж больно редко ошибалась. А потом удивление перешло в то, что я знала всю жизнь, — в страх.

Только страх этот был не такой, как в школе. Меня не травили, бойкотов не объявляли. Наоборот — со мной были подчёркнуто вежливы. В сложных случаях, замявшись, просили совета. Признавали мою правоту. Но за этой вежливостью стояла стена, и я её чувствовала кожей. На чай в ординаторскую звали всех, кроме меня; на чьи-то проводы или дни рождения я узнавала задним числом; ни одного разговора не о работе — о детях, о даче, о новом сериале — со мной никто не заводил. Я была отличным врачом и невидимым человеком. К этому я тоже привыкла. Я ко многому привыкла.

А потом поползли слухи. Тихие, как всё по-настоящему опасное.

Дело в том, что вокруг меня и правда что-то происходило. Я и сама не сразу заметила закономерность, а коллеги заметили раньше. Стоило кому-то всерьёз со мной повздорить — нагрубить, подставить, перейти дорогу, — как с этим человеком вскоре случалась беда. Не всегда сразу, не всегда крупная, но достаточно часто, чтобы люди начали считать. Медсестра, накричавшая на меня при пациентах, через неделю сломала ногу на ровном месте. Врач, приписавший себе мой удачный случай, попал в мелкую аварию. Завхоз, из вредности не выдававший мне нужного, слёг с почками.

Я клянусь — я ничего не делала. Я даже зла на них толком не держала, отвыкла злиться ещё в детстве. Но объяснить это людям было невозможно. Они видели цепочку: поссорился с Мариной — жди беды. И цепочка эта была реальной, я не могла отрицать даже перед собой. Что-то вокруг меня действительно искривлялось, как искривляется пространство вокруг тяжёлого тела. Я была тяжёлым телом. Я притягивала к оступившимся то, что и так висело над ними, — будто моя бездна, не дотянувшись до меня, тянулась к тем, кто оказывался рядом в дурную минуту.

Особенно доставалось заведующим отделением.

Это была какая-то злая закономерность: ни один заведующий у нас не задерживался. Полгода, от силы год — и человек либо увольнялся сам, либо его настигало такое, после чего работать он уже не мог. Авария, пожар, тяжёлая болезнь кого-то из близких, смерть. Список был длинный и страшный, и весь он, как шептались в отделении, выстраивался аккурат после стычек с одним и тем же человеком. Со мной.

Главврач, Степан Григорьевич, человек старой школы, в чертовщину верить себе не позволял — по должности. Но и он, я видела, был не в своей тарелке всякий раз, когда приходилось в очередной раз искать кандидата на проклятое место.

— Мариночка, — говорил он мне — он один в больнице звал меня так, по-домашнему, — вы умница, таких врачей единицы. Но поймите меня правильно, я не могу назначить вас заведующей. Вы же... как бы это... вы человек крайне асоциальный. Вас боятся. Какая в коллективе будет атмосфера при таком руководителе? Простите меня великодушно.

Он извинялся всякий раз, как увольнялся очередной заведующий, — и всякий раз я отвечала ему одно и то же:

— Степан Григорьевич, да я и не рвусь. Не люблю я бумаги и начальствовать не люблю. Отпустите меня лучше к больным.

И это была чистая правда. К больным — туда мне и хотелось, там я была собой, там отступала бездна. Кабинет, отчёты, ответственность за чужие ошибки — это всё была не моя стихия.

Однажды, когда я уже взялась за ручку двери, чтобы уйти, он вдруг окликнул:

— Марина. Почему вы за все эти годы ни разу не спросили, почему вас боятся?

Я обернулась.

— А какой смысл? — сказала я. — Если человеку хочется чего-то бояться, он всегда найдёт повод. А не найдёт — придумает. Эта информация ничего не изменит. Я не изменюсь, и они не изменятся.

Он долго смотрел на меня. А потом сказал тихо, без улыбки:

— Знаете, я начинаю верить, что вы и вправду колдунья. Причём древняя. Такой выдержки у обычного человека не бывает.

Древняя. Опять это слово, через всю жизнь, от Димы у окна до главврача в кабинете. Я только усмехнулась:

— Интересная теория. Ну а если и так — какая разница? Здесь я просто доктор Марина Анатольевна, и не больше.

Меня и правда рассмешили его слова — не обидели, нет. К тому времени я уже не обижалась на «колдунью». Я почти сроднилась с этим именем. Лучше быть колдуньей, чем никем; в колдунье хотя бы признают силу.

В тот раз он попросил меня странную вещь. Сказал: Мариночка, пусть хоть следующий заведующий проработает подольше, я измучился их выбирать. Я знаю, вы можете это устроить.

Я удивилась — неужели и вы в это верите? Но он не шутил. Он смотрел на меня почти умоляюще, и в глазах его был тот же страх, что у Димы когда-то, только пригашенный возрастом и должностью. Люди ведь всё видят, Марина, сказал он. Стоит кому вам поперёк — и сразу беда. Мне самому сейчас страшно вам это говорить, как бы вы меня не прокляли за откровенность.

И вот тогда я сделала то, чего давно себе не позволяла. Приоткрылась — чуть-чуть, на одно-единственное слово.

— У вас жена больна, — сказала я. — Приведите её на обследование. Вы сами врач, лучше меня знаете: чем раньше поймать, тем больше шансов.

Он побледнел.

— Что с Леной? Она не жалуется...

— Я пойду к пациентам, — ответила я и вышла, не оборачиваясь.

Я знала, что он не послушает сразу — никто не слушает сразу. Но я знала и то, что теперь, когда сказано, он не сможет не проверить. И что эта проверка, может быть, спасёт ему жену. Иногда одно произнесённое вслух слово стоит того, чтобы потом расплачиваться чужим страхом.

Я тогда не понимала, что этим словом меняю и свою судьбу. Что с Лениной болезни начнётся цепочка, которая приведёт меня сначала в кресло заведующей, а потом — к человеку, ради которого я узнаю наконец, что такое не бояться.

Но до Виктора было ещё несколько месяцев. А пока я шла по коридору к своим больным, и бездна, как всегда после произнесённого пророчества, разворачивалась у меня под ногами — тёмная, тихая, терпеливая.