Хорошо, что я был мертвецом, страдавшим бессонницей. Ради красивой фразы я пренебрег вежливостью. Подпись могла читаться как скрытый упрек. Но все-таки я вернулся к той же идее. Думаю, меня ослепляло желание представить себя бывшим мертвецом и привлекала банальная находка, казавшаяся мне литературно очень удачной – заявить, что смерть рядом с такой женщиной невозможна. Вариации в рамках этой куцей мысли порой оказывались чудовищными:
Ты мертвеца здесь к жизни пробудила.
Или:
Был мертв я – а теперь горю любовью.
Расстроившись, я отказался от своего намерения. Надпись из цветов гласит:
Скромный знак робкой любви.
Все случилось так, как примерно и стоило ожидать, – просто, нормально, неожиданно благоприятно. Я погиб. Разбивая этот цветочный узор, я совершил страшную ошибку, подобно Аяксу [10] – или еще кому-то из эллинов, уж не помню, – заколовшему животных, но в этом случае заколотые животные – я сам.
Женщина пришла раньше обычного. Она оставила сумку – из которой выглядывала книга – на камне и расстелила плед на другом, более ровном. Одета она была как для тенниса, на голове фиолетовый платок. Какое-то время женщина, словно в полудреме, смотрела на море, потом поднялась и пошла за книгой. Она двигалась с той естественностью, с какой мы движемся, бывая одни. По дороге за книгой и обратно она прошла мимо моего цветочного узора, но притворилась, будто не замечает его. А мне сейчас и не хотелось, чтобы она его разглядывала; напротив, когда женщина появилась на дорожке, я понял свое заблуждение и страстно пожалел, что не могу стереть с лица земли эту роковую улику. Постепенно я успокаивался, мной овладевало безразличие. Женщина раскрыла книгу, положила руку на страницу и продолжала смотреть на закат. Она ушла, когда стало темно.
Теперь я утешаюсь, раздумывая о своем наказании. Справедливо ли оно? Чего мне ждать после того, как я преподнес столь безвкусный подарок? Я смиренно думаю, что раз могу критиковать свое произведение, оно не испортило меня. Пусть я и создал клумбу, но бояться меня нечего. И все-таки это моя работа.
Я хотел было добавить, что здесь дают о себе знать опасности творчества, сказывается трудная обязанность соединять в своей душе – одновременно, в равновесии – разных людей. Но к чему? Подобные утешения бесполезны. Все потеряно: надежда на жизнь с женщиной, былое одиночество. Безутешно продолжаю я этот монолог, который сейчас уже неоправдан.
Несмотря на нервное напряжение, сегодня я ощутил душевный подъем, наблюдая, как вечер переходит в ночь – незамутненно прозрачный, оттененный яркой красотой этой женщины. То же блаженство я испытал ночью: я видел во сне публичный дом со слепыми проститутками, куда меня водил Омбрельери в Калькутте. Вошла эта женщина – и публичный дом преобразился в роскошный, богатый флорентийский дворец. «Как романтично!» – крикнул я, чуть не разрыдавшись от восторженности и счастья.
Однако несколько раз я просыпался, огорченный, что ничем не примечателен, что недостоин женщины с ее редкой деликатностью. Я не забуду, как она поборола неудовольствие, которое вызвала у нее моя ужасная клумба, и милосердно притворилась, что не видит ее. Меня удручали также звуки «Валенсии» и «Чая вдвоем» – они разносились по острову вплоть до рассвета.
Мне неприятно перечитывать все, что я писал о своей судьбе – с надеждой или со страхом, в шутку или всерьез.
Сейчас мне очень не по себе. Кажется, будто я заранее знал, к каким мрачным последствиям приведут мои поступки, и все же продолжал действовать – упрямо, легкомысленно… Так делают только во сне, в бреду… Сегодня после обеда я увидел сон, символический и вещий: разыгрывая партию в крокет, я знал, что убиваю человека. Потом этим человеком неизбежно становился я.
Теперь кошмар продолжается… Я окончательно потерпел крах и принимаюсь рассказывать сны. Хочу проснуться и встречаю сопротивление, которое мешает нам разорвать путы самых страшных сновидений.
Сегодня женщина пожелала, чтобы я ощутил всю глубину ее безразличия. Она этого добилась. Но ее тактика бесчеловечна. Я жертва и все же надеюсь, что оцениваю происходящее объективно.
Она пришла с этим ужасным теннисистом. Вид его должен успокоить любого ревнивца. Он очень высок. Одет в теннисный пиджак гранатового цвета – слишком для него широкий, белые брюки и белые с желтым туфли огромного размера. Борода кажется приклеенной. Кожа женская, желтоватая, мраморная на висках. Глаза темные, зубы – отвратительные. Говорит он медленно, как-то по-детски разевая рот – маленький и круглый; видишь его красный язык, вечно прижатый к нижним зубам. Кисти рук у него длинные, бледные, так и чувствуется, что они всегда влажны.
Я сразу же спрятался. Не знаю, видела ли она меня; думаю, да, потому что ни разу не оглянулась, не поискала меня взором.
Уверен, мужчина поначалу вовсе не обратил внимания на мой садик. Женщина сделала вид, что не замечает его.
Я услышал французские восклицания. Потом они замолчали. Словно вдруг погрустнев, оба смотрели на море. Мужчина что-то произнес. Всякий раз, как волна с шумом ударяла о камни, я быстро делал два-три шага вперед, все ближе и ближе. Они французы. Женщина качнула головой, я не расслышал, что она сказала, но, несомненно, то был отказ; слегка прикрыв глаза, она улыбалась – горько или самозабвенно.
– Поверьте мне, Фаустина, – сказал бородач с плохо сдержанным отчаянием, и так я узнал ее имя – Фаустина (но это уже не важно).
– Нет… Я знаю, куда вы клоните…
Теперь она улыбалась иначе – просто легкомысленно. Помню, в тот миг я ненавидел ее. Она играла и с бородачом, и со мной.
– Как ужасно, что мы не понимаем друг друга. Времени мало, всего три дня, потом уже будет безразлично.
Ситуация мне не совсем понятна. Этого человека я должен считать своим врагом. Похоже, он печален, но я не удивлюсь, если его печаль – лишь игра. А игра Фаустины невыносима, почти омерзительна.
Мужчина изменил тон, желая замять сказанное.
– Не беспокойтесь. Не будем же мы спорить вечно… – сказал он и добавил еще несколько фраз примерно в том же духе.
– Морель [11], – глуповато произнесла Фаустина, – знаете ли, что вы человек загадочный?
Вопрос Фаустины не повлиял на его шутливое настроение.
Бородач пошел за ее платком и сумкой, лежащими в нескольких метрах от них на камне. Возвращаясь, он помахивал ими и говорил на ходу:
– Не принимайте всерьез того, что я сказал… Иногда я думаю, что если пробуждаю в вас любопытство… Но не сердитесь…
На пути туда и обратно он прошел по моей бедной клумбе. Не знаю, сделал ли он это умышленно или нечаянно – последнее было бы еще обиднее. Фаустина видела все, клянусь, что видела, но не пожелала спасти меня от унижения; она продолжала задавать вопросы, улыбающаяся, заинтересованная, и казалось, она просто сгорает от любопытства. Считаю ее поведение неблагородным. Что и говорить, цветочный узор – полнейшая безвкусица. Но зачем позволять бородачу его топтать? Разве я и без того недостаточно растоптан?
Однако чего можно ждать от таких людей? Тип обоих как нельзя лучше соответствует идеалу, к которому стремятся изготовители больших серий неприличных открыток. Они так подходят друг другу: бледный бородач и цыганка с пышными формами и огромными глазами… Мне даже кажется, эти двое знакомы мне по лучшим коллекциям, которые предлагают в известном квартале Каракаса.
Я все еще спрашиваю себя: что мне думать? Конечно, это отталкивающая женщина. Но чего она добивается? Она играет с нами обоими, впрочем, возможно, бородач – лишь способ, чтобы играть со мной. Ей не важно, что он страдает. Присутствие Мореля только указывает на то, что я ей безразличен, безразличен абсолютно, до конца.
А если нет… Уже столько времени Фаустина подчеркивает, будто не видит меня… Мне кажется, если это будет продолжаться, я убью ее или сойду с ума. Порой я думаю, что крайне вредные условия, в которых я живу, сделали меня невидимым. Это было бы совсем неплохо: я мог бы овладеть ею силой, ничем не рискуя…
Вчера я не пошел на скалы. Много раз я твердил себе, что не пойду и сегодня. Но уже в середине дня знал – не устою. Фаустина не пришла, и кто знает, вернется ли она. Ее игра со мной закончилась (когда была растоптана клумба). Теперь мое присутствие будет ей неприятно, как повторение шутки, понравившейся в первый раз. Постараюсь, чтобы шутка не повторилась.
Но на скалах я просто потерял голову. «Я сам виноват в том, что Фаустина не пришла, – упрекал я себя, – потому как первым чересчур решительно отказался от свиданий».
Затем я поднялся на холм. Вышел из-за густых кустов и неожиданно увидел двух мужчин и женщину. Я остановился как вкопанный, затаил дыхание; между нами не было ничего (метров пять пустого, сумеречного пространства). Мужчины сидели ко мне спиной, женщина – лицом, она глядела прямо на меня. Я увидел, как она вздрогнула. Резко повернулась, посмотрела в сторону музея. Я отступил за кусты. Она сказала веселым голосом:
– Сейчас не время для историй о привидениях. Идемте в дом.
До сих пор не знаю, действительно ли они рассказывали истории о привидениях, или привидения возникли во фразе оттого, что произошло нечто странное (вдруг появился я).
Они ушли. Невдалеке прогуливались мужчина и женщина. Я испугался, что меня заметят. Пара приблизилась. Я услышал знакомый голос:
– Сегодня я не ходила…
(Сердце у меня екнуло. Мне подумалось, что речь шла обо мне.)
– И ты очень жалеешь?
Не знаю, что ответила Фаустина. Бородач делал успехи. Они уже были на «ты».
Я вернулся назад, твердо решив оставаться там и ждать, пока море унесет меня с собой. Если эти люди придут сюда, я не сдамся и не сбегу.
Моей решимости хватило на четыре дня (этому способствовали два высоких прилива, которые задали мне работу).
Я рано взобрался на скалы. Фаустина и бородач в костюме теннисиста пришли чуть позже. Они говорили на хорошем французском, даже слишком правильно, почти как южноамериканцы.
– Я утратил все ваше расположение?
– Все.
– Раньше вы верили в меня.
Я отметил, что они уже не говорят друг другу «ты»; но сразу же вспомнил: люди, перейдя на «ты», часто сбиваются, «вы» проскальзывает само собой. Виной тому, подумал я, может быть и тема разговора. В нем тоже воскрешалось прошлое, только в ином плане.
– И вы поверили бы мне, если бы я увез вас ненадолго перед тем вечером в Венсенне?
– Я никогда не поверила бы вам. Никогда.
– Влияние будущего на прошлое, – сказал Морель оживленно, но очень тихо.
Потом они долго молчали, глядя на море. Наконец мужчина заговорил, словно отгоняя мучительные мысли:
– Поверьте мне, Фаустина…
Он назойлив. Возвращается к тем же уговорам, что и восемь дней назад.
– Нет… Я знаю, куда вы клоните.
Разговоры повторяются, этому нет оправдания.
Читатель не должен думать, что перед ним горькие плоды моего уединения, не должен также слишком легко связывать воедино слова «преследуемый», «одинокий», «мизантроп». Я изучал проблемы общения еще до судебного процесса; разговор – это обмен новостями (например, метеорологическими), выражение общего возмущения или общих радостей (например, интеллектуальных), уже известных собеседникам или разделяемых ими. Их побуждает удовольствие говорить, выражать вслух согласие или несогласие.
Я смотрел на них, слушал, чувствовал, что происходит нечто странное, и не мог понять, в чем тут странность. Как сердил меня этот нелепый негодяй!
– Если бы я сказал, куда клоню…
– Я вспылила бы?
– Или возникло бы взаимопонимание. Времени мало. Всего три дня. Ужасно, что мы не понимаем друг друга.
Я не сразу сообразил, что слова Фаустины и бородача полностью совпадают с их словами и движениями, слышанными и виденными восемь дней назад. Проклятое вечное возвращение. Но не целиком: моя клумба, в тот раз растоптанная Морелем, сейчас – просто неровная площадка с остатками мертвых цветов, примятых к земле.
Первое впечатление обрадовало меня. Я поверил, что и впрямь сделал открытие: наши поступки повторяются, повторяются непременно, незаметно для нас самих. Благоприятный случай позволил мне подметить эту закономерность. Нечасто приходится быть тайным свидетелем нескольких встреч одних и тех же людей. Сцены проигрываются снова и снова, как в театре.
Слушая Фаустину и бородача, я выправлял свои воспоминания о предыдущем их разговоре (записанном на память несколькими страницами выше).
Я опасался, что это открытие вызвано ненадежностью моей памяти: реальную сцену я сравнивал с чем-то полузабытым, упрощенным.
Затем, вдруг рассердившись, я стал подозревать, что все это – лишь представление, розыгрыш, злая шутка.
Здесь я должен кое-что объяснить. Никогда я не сомневался, что надо дать Фаустине почувствовать: главное – это мы, она и я (а бородач здесь ни при чем). И все-таки мне захотелось наказать этого типа, поиздеваться над ним, выставить в смешном свете.
И вот случай представился. Как воспользоваться им? Я попытался что-нибудь придумать (хотя и кипел от ярости).
Замерев, я поджидал удобного момента, чтобы выйти ему навстречу. Бородач отправился за платком и сумкой Фаустины. Повернулся, пошел назад, помахивая ими и говоря на ходу (как в прошлый раз):
– Не принимайте всерьез того, что я сказал… Иногда я думаю…
Он был в нескольких метрах от Фаустины. Я решительно сделал шаг вперед, готовый ко всему, но ни к чему в особенности. Необдуманность – источник грубости. Я указал на бородача, словно представляя его Фаустине, и прокричал:
– La femme a barbe, madame Faustine! [12]
Неудачная шутка, было даже неясно, против кого она направлена.
Бородач продолжал идти к Фаустине и не столкнулся со мной лишь потому, что я резко отступил в сторону. Женщина разговаривала с ним как ни в чем не бывало; лицо ее было по-прежнему веселым и оживленным. Мне все еще страшно от ее спокойствия.
С того мгновения я терзался стыдом, мне хотелось упасть перед Фаустиной на колени. Я не мог дождаться захода солнца. И пошел на скалы в полном сознании своей вины; меня обуревало предчувствие, что, если все обернется хорошо, я устрою мелодраматическую сцену со слезными жалобами и мольбами. Но я ошибся. То, что происходит, – необъяснимо. На холме никого нет.
Увидев, что на холме нет ни души, я испугался: это могло означать, что мне расставили ловушку. Осторожно, по временам прячась и выжидая, я обошел весь музей. Но достаточно было бросить взгляд на мебель и стены, словно подернутые забвением, чтобы убедиться: людей здесь нет. Даже более того, люди здесь давно уже не живут. После почти двадцатидневного отсутствия трудно утверждать, что все предметы в доме со множеством комнат находятся именно там, где они были в момент твоего ухода; и все же я знаю – для меня это очевидно, – пятнадцать человек гостей и еще столько же прислуги не сдвинули с места ни одного стула, ни одной лампы или если что-то и сдвинули, то затем опять расставили все в том же порядке. Я осмотрел кухню, прачечную, увидел еду, которую оставил двадцать дней назад, белье (украденное из шкафа в музее), которое двадцать дней назад повесил сушиться; еда протухла, белье высохло, но их никто не касался.
Я принялся кричать на весь дом: «Фаустина! Фаустина!» Ответа не было.
Теперь я пытаюсь объяснить случившееся, сопоставляя два факта, вернее, факт и воспоминание. В последнее время я пробовал новые корни. Кажется, в Мексике индейцам известно питье, настой из корней (это и есть воспоминание – или наоборот, нечто полузабытое), отведав который, человек бредит в течение нескольких суток. Вывод (относительно пребывания на острове Фаустины и ее друзей) логически приемлем, однако лишь играя с собой, я мог бы принять его всерьез. Я и впрямь будто играю: только что я потерял Фаустину, а между тем рассматриваю эти проблемы с точки зрения какого-то гипотетического наблюдателя, какой-то третьей стороны.
Но тут же, ничему не веря, я вспомнил о своем положении беглеца, о могуществе правосудия. А вдруг это лишь чересчур хитрая тактика? Мне нельзя впадать в уныние, нельзя расхолаживаться, расслабляться – ведь может грозить катастрофа.
Я осмотрел часовню, подвалы. Перед сном решил обследовать весь остров. Поднялся на скалы, по травянистым склонам холма спустился на берег, даже забрался в топи (из чрезмерной осторожности). В конце концов пришлось признать, что назойливых гостей здесь нет.
Я вернулся в музей почти ночью. Мне было не по себе. Хотелось яркого света. Я перепробовал много выключателей – свет не горел. Очевидно, это подтверждает мою теорию о том, что мотор приводится в действие морскими приливами (через эту гидравлическую мельницу или вал, который находится в нижней части острова). Гости растратили всю энергию. После двух высоких приливов последовал период длительного затишья. Он окончился сегодня к вечеру, когда я входил в музей. Пришлось закрыть все окна и двери: казалось, ветер и море разнесут, разрушат остров.
В первом подвале, среди огромных, мерцавших в полумраке моторов, я почувствовал, что больше не выдержу. Уже ни к чему собирать силы, нужные для самоубийства, ведь с исчезновением Фаустины я не могу даже ощутить анахронического удовлетворения от собственной смерти.
Просто так, чтобы оправдать свой спуск в подвал, я попытался привести в действие генератор. После слабых щелчков в доме вновь воцарялось спокойствие, а снаружи бушевала буря, колотя ветвями кедра по толстому стеклу.
Не помню, как я вышел. Поднявшись наверх, услышал стук мотора; постепенно свет залил весь дом, и я оказался перед двумя мужчинами: один был в белом, другой в зеленом (повар и слуга). Кто-то из них спросил (по-испански):
– Вы можете объяснить, почему он выбрал это место на краю света?
– Наверное, он знает почему (тоже по-испански).
Я жадно вслушивался. Передо мной были другие люди. Новые привидения (порождения моего мозга, измученного лишениями, ядами и жарой, или этого адского острова) были иберийцами, и из их слов я заключил, что Фаустина не вернулась.
Они продолжали спокойно разговаривать, словно не слышали моих шагов, словно меня здесь не было:
– Не отрицаю, но как это вздумалось Морелю?..
Их прервал подбежавший человек – судя по всему, рассерженный до крайности:
– Сколько можно? Еда готова уже час назад.
Он пристально посмотрел на них (так пристально, что я спросил себя – не борется ли он с искушением взглянуть на меня) и убежал, кипя от злости. Повар поспешил за ним, а слуга бросился в противоположную сторону.
Я успокаивал себя, но никак не мог унять дрожь. Прозвучал гонг. Моя жизнь подошла к такой черте, когда дрогнули бы и герои. Думаю, любого бы сейчас охватило смятение. Мне становилось все страшнее. К счастью, это длилось недолго. Я вспомнил про гонг. Много раз я видел его в столовой. Мне хотелось убежать. Но понемногу я приходил в себя. Собственно, бежать невозможно. Буря, лодка, ночь… Даже если буря бы утихла, выйти в море в такую безлунную ночь – настоящее безумие. Кроме того, лодка долго не продержалась бы на воде… А нижняя часть острова наверняка затоплена. Далеко мне не убежать. Лучше послушать, последить за этими людьми, посмотреть, что будет.
Оглянувшись по сторонам, я спрятался, улыбаясь своей догадливости, в маленьком закутке под лестницей. Это (позже понял я) было очень глупо. Если бы меня стали искать, туда заглянули бы в первую очередь. Я ждал, ни о чем не думая, очень спокойный, но все еще растерянный.
Передо мной возникли два вопроса.
О проекте
О подписке