Читать книгу «Вешние воды Василия Розанова» онлайн полностью📖 — А. Малышевского — MyBook.

О русском характере

Егор Крикалев Василию Розанову

Большое спасибо Вам, дорогой Василий Васильевич, за добрую память и любезное письмо. Я очень рад и искренне желаю поддержать переписку с вами, надеясь получить от нее много поучительного и приятного для себя. Спешу, однако, заранее оговориться, что за аккуратность переписки не ручаюсь, ибо аккуратность не в русском характере. Умеренность и аккуратность – да это таланты Молчалина! – склонны, пожалуй, иные думать, с легкой руки невоздержного на язык Чацкого[445]. Я хотя не поклонник сего задорного малого и большого эгоиста, но в данном случае всей натурой стою на его стороне.

Василий Розанов Егору Крикалеву

Как метко, как полно! Критика наша все еще не может слезть с трафарета покорного восхищения перед его блестящею, но в сущности пустою говорливостью… Москвичи 20-х годов[446] дельно поступили, выжив от себя этого говоруна, который ни дома не построит, ни царства не сбережет, а все растеряет и все пустит по ветру.

И вообще… Комедия «Горе от ума» есть страшная комедия. Это именно комедия, шутовство, фарс. Но как она гениально написана, то она сыграла страшную роль фарса – победившего трагедию, роль комического начала – и севшего верхом на трагическое начало мира, которое точно есть, и заглушившего его стон, его скорбь, его благородство и величие. «Горе от ума» есть самое неблагородное произведение во всей всемирной истории[447]. «Замолчи, мразь», – мог бы сказать Чацкому полковник Скалозуб. Да и не одному Чацкому… «Ты придрался, что я не умею говорить, что я не имею вида, и повалил на меня целые мешки своих фраз, смешков, остроумия, словечек: на которые я не умею ничего воистину ответить. Но ведь и тебя, если поставить на мое место – то ты тоже не сумеешь выучить солдат стрелять, офицеров – командовать и не сумеешь в критическую минуту воскликнуть: Ребята, за мной! – и повести полк на штурм и умереть впереди полка. Почему же я пас – раз не умею по-твоему говорить, а ты не пас, хотя тоже не умеешь сделать, как я? А послушать тебя, то выходит, что я нахожусь в вечном пасе перед тобою, как дурак перед умным, как недостойный перед достоинством, почти как животное перед человеком. Какую же ты гадость написал? И какая вообще пакость есть уже самая твоя мысль, намерение и (якобы) идеал. Это есть намерение поставить слово выше дела, превознестись с имею слово над имею дело»[448].

Грибоедов так был беззастенчиво счастлив, т. е. ему даже не приходила на ум возможность или необходимость скрыть это, что он просто и спокойно, несколько наивно выразил это в самом заглавии пьесы. Как счастлив был бы кто-нибудь, если б ему выпало на каком-нибудь – пусть очень умном – своем произведении написать: произведение умного человека, как это почти написал Грибоедов, слив, очевидно, лицо свое – с Чацким и объявив, что этот последний несет горе… не по иной какой причине, как от чрезвычайного излишества у него ума. Этим объясняется осторожное замечание Пушкина, выраженное сейчас после чтения комедии: «Грибоедов, конечно, умен, но не умен – Чацкий»[449].

Сухонькие, чистенькие, вымытые комнатки, где ради смеха только шепчутся про любовь Молчалин и Софья. Ни земли, ни сора, ни мокроты, ни Бога. Истинно не обрезанный… Нет чувства пола – нет чувства Бога!..[450] В Грибоедова все смотрелись и говорили: Как я хорош. И еще: Благодарю тебя, Боже, что я не таков, как этот Скалозуб; как этот семинарист-Молчалин; как этот старожил Фамусов. И, во-вторых, еще: Но этот – совершенный Скалозуб… С Грибоедова больше, чем с кого, пошла интеллигенция и кающийся дворянин, и вообще русские кающиеся сословия и классы[451].

Чему я, собственно, враждебен в литературе? Тому же, чему враждебен в человеке: самодовольству. Самодовольный Герцен мне в той же мере противен, как полковник Скалозуб. Счастливый успехами – в литературе, в женитьбе, в службе – Грибоедов, в моем вкусе, опять же половину Скалозуб, Скалозуб нам неприятен не тем, что он был военный (им был Рылеев[452]), а тем, что был счастлив в себе. Но этим главным в себе он сливается с Грибоедовым и Герценом[453].

Егор Крикалев Василию Розанову

Я только что окончил курс наук в Петроградском императорском филологическом институте[454] и слушал по истории исторические лекции: по всеобщей истории – пресловутого Н. А. Астафьева[455], который черпал сведения из забытых книжек времен очаковских и покорения Крыма[456]

Василий Розанов Егору Крикалеву

Грибоедов имел гениальный по наблюдательности глаз, великий дар смеха и пересмеивания, язык острый как бритва, с которого словечки так и сыпались. Словечки в «Горе от ума» еще гениальнее всей комедии, ее целости; словечки перешли в пословицы. Как отдельные фигурки «Мертвых душ»[457] тоже выше компоновки всей русской поэмы. Но смех, словечки и острый глаз не образуют собственно вдохновения. Конечно, Грибоедов был гениальный словесник; как словесник он был, может быть, даже гениальнее Пушкина. Но было бы просто странно говорить об его уме или сердце… Он был только мелкий чиновник своего министерства[458], и размеров души он вообще никаких не имел[459].

Егор Крикалев Василию Розанову

По древней истории читал, или, вернее, выкладывал нам, грешным, массы сырья и ряд цифр Ф. Ф. Соколов[460]… старик с лицом —

 
Пергаментным, в очках; губа отвисла,
И мутный взор потух. Беззубым ртом
Зашамкал он уныло числа, числа…
История – без образов, без лиц,
Ряды хронологических таблиц!
 

Вот он живой в характеристике Д. С. Мережковского[461]. Лучше их читал нам лекции по русской истории, но в объеме гимназического курса, Е. Е. Замысловский[462], от непосильных трудов получивший теперь сухотку мозга.

Сейчас состою преподавателем истории и пополняю сам те громадные пробелы по разным сторонам знаний, которые оставил в моей голове институт. Между многими изданиями по истории читал и лекции Ключевского[463]

Василий Розанов Егору Крикалеву

Есть фигуры летучие, есть фигуры стоячие, есть фигуры сидячие. В. О. Ключевский был фигура ползучая, стелющаяся, цепляющая… И он полз руками, фигурой, больше всего мыслью, полз голосом… Ни темы, ни хода мыслей пробной лекции я не помню: меня заняло в ней другое: строение мысли, строение фразы… Ключевский нередко останавливался (на мгновение), чтобы перестроить уже произнесенную фразу… когда фраза завершалась, – это художественная, литературная фраза, когда могла сейчас лечь под печатный станок. Медленно, с какой-то натугой, со странной внутренней работой вам сейчас на кафедре он печатал слова, строки, предложения, всю характеристику лица, или эпохи, давал ответ на вопрос или недоумение науки или ученых. Это было необыкновенно…[464] Чтение Ключевского было полно оттенков, ретуши; нередко (в отношении исторических лиц) оно звучало тонкой и решительной иронией: общий привкус был шутливый, подсмеивающийся.

Сущность и особенность Ключевского в Москве заключалась в высшем и, может быть, неповторимом слиянии в одном лице традиции и духа русского церковного просвещения, бытового, народного, религиозного, – с просвещением государственным, светским, общественным, вольным. Он совершенно заслонил собою память Соловьева[465] (коренной русак[466]!.. весь спокойствие[467]!..), и неудивительно, что через 2–3 лекции его уже слушал весь факультет, всякий, кто мог… Русская порода, кусок драгоценной русской породы – вот Ключевский. Лиана, повилика: цеплялся руками, фигурой, умной головой, внимательной, любящей душой, – растет и ползет по старой русской стене, залезая своими присосками во все щелочки, во все ее скважины… И никто так, как он, не знает, и никто так, как он, не любит эти старые священные стены.

Егор Крикалев Василию Розанову

Равно и лекции Герье[468]

Василий Розанов Егору Крикалеву

Я привязывал себя во время экзаменов за ногу к стулу, чтобы зубрить Герье, и точно в опьянении силился встать, чтобы опять и опять думать о своих любимых мечтах, и, чувствуя только на ноге ремень, снова принимался неистово зубрить постылые лекции[469].

Егор Крикалев Василию Розанову

И лекции Виноградова[470]

Василий Розанов Егору Крикалеву

Виноградов был забавен… Ходил в черном фраке и в цилиндре, точно на бал, где центральной люстрой был он сам. Бедная московская барышня, ангажированная иностранцем[471].

Егор Крикалев Василию Розанову

Как я жалел, что мне не пришлось слушать таких профессоров и учиться под их руководством!

Василий Розанов Егору Крикалеву

Да, еще на моей памяти было это благородное соперничество Московского[472] и Петроградского университетов, и именно – профессорами, именно – качеством, глубиною и блеском читаемых лекций… А – не передовым духом, не выдвиганием себя перед министерством и перед обществом оппозициею и заслугами общественными. Увы, хорошая традиция во всем исчезает. В конце минувшего века Московский университет славился историко-филологическим факультетом, а Петроградский – физико-математическим, и главным образом – его естественным отделением.

Егор Крикалев Василию Розанову

Вот Вы счастливее меня в этом отношении. Как после лекций, например, Ключевского не полюбить истории! И я верю Вам, что Вы по окончании курса любили науку и общественные успехи, но решительно не хочу допустить, чтобы теперь Вами овладело отвращение ко всякому интересу. Мне кажется, что на Вас временно налетела хандра, отчасти, может быть, тогда под влиянием физической болезни, отчасти же, вероятно, от новой обстановки, в которую вы попали. Побольше силы воли, Василий Васильевич! Сбросьте с себя всякую хандру и апатию, возьмите себя в твердые руки и с Богом за дело. Вы непременно должны закончить свои хронологические таблицы; я уже предвкушаю удовольствие, с каким буду читать ваши характеристики веков древней истории; надеюсь, они будут составлены мастерски, ибо из-под вашего пера посредственности нельзя ожидать. Главное, воспряньте духом и вашу тупость прогоните куда-нибудь в тартарары. Я начал теперь трогать русскую историю, но об этом после. Кладу перо и крепко жму вашу дружескую руку. Всего хорошего.

О Юстиниане Великом

Егор Крикалев Василию Розанову

Сердечное спасибо Вам за ваше участие к моему последнему труду. Вы один из немногих, которые хотят понять мои стремления и, снисходя к недостаткам моих трудов, одобряют руководящие идеи. Я был бы счастлив, если бы для моих трудов нашелся такой рецензент, как Вы, т. е. человек с философским складом ума, который любит не в мелочах копаться с тем, чтобы открыть несколько невольных ошибок, а углубляться в идейную сторону и уметь раскрывать идеи с необыкновенным мастерством. Обычные наши рецензенты не любят разбираться в разных точках зрения (ибо для этого нужно подумать, да и самому иметь определенное воззрение); они придерутся к тому, сему, а больше – ни к чему, поспорят, пошумят, проберут и тем дело кончат. О, коротенькие!

По поводу нападок на второй выпуск моего «Опыта»[473]: мне пришлось защищать и русскую точку зрения, и, в частности Юстиана Великого[474]. Странно, что в «Журнале Министерства народного просвещения»[475] в рецензии на мой второй выпуск (рецензии крайне поверхностной) стараются набросить тень на память Юстиниана Великого за то, что православие сего государя не было безупречно до конца. Как будто он был не человек! Ведь и на солнце есть пятна.

Василий Розанов Егору Крикалеву

В наш демократический век и история пишется очень просто: учитель гимназии или профессор университета, дальше библиотеки никуда не ходивший, жизнь не знающий, не видевший, в жизни государственной не соучаствующий, – смотрит запанибрата на Юстиниана Великого, на русских Иоаннов, корит их непросвещенностью или за жестокость и коварство и т. д., и т. д. Между тем Юстиниан создал Святую Софию Константинопольскую, и его повелением в его царствование составлен, изваян на вечные времена «Corpus juris civilis»[476]. Рецензенту журнала Министерства народного просвещения, профессору университета и учителю гимназии просто невмочь поднять голову на такие гигантские по величию, высоте и обширности труды, создания. Он в них понимает столько же, сколько мальчик в строительстве Ладожского канала[477]. Ну, и вот он пишет… историю, обзор или руководство, со своими одобрениями и со своими порицаниями… Что-то мне брезжится в уме, что через век, через два будут выброшены как хлам и сор все решительно истории, в демократический век написанные, за их недостойный тон, за их ошибочный тон, за этот тон лакея, для которого в барине его нет героя, хотя бы барином этим случалось быть Людовику Святому[478], Владимиру Святому[479], Юстиниану или Петру[480].

Егор Крикалев Василию Розанову

Жду придирок и к третьему своему выпуску. Одновременно с вашим письмом я получил письмо от одного образованного и умного интеллигента, который не понимает моего посвящения и моей руководящей идеи. «Что это за православный учебник истории?» – иронически спрашивает он меня и ставит мой учебник в параллель с теми учебниками физики и минералогии, которые в былые времена излагались с православной точки зрения. Кажется ли Вам странным и неуместным мое посвящение ввиду того, что в наши гимназии допускаются и иноверцы? Находите ли Вы узкой для учебника ту точку зрения, которую я избрал и которая выражается в известной формуле: православие, самодержавие и народность[481]? Этот мнимый интеллигент недоволен также и моей оценкой Грозного[482]. Но за Грозного я спокоен, ибо я тут могу опереться на глас народа, который, как говорится, есть глас Божий, и на голос самого Пушкина, авторитет которого перевесит все ученые авторитеты. Да и что такое иные наши ученые, чтобы им доверять? Возьмем хоть Д. И. Иловайского[483]: он талантливый живописец, но очень посредственный мыслитель, и поэтому судил он Грозного зря.

Василий Розанов Егору Крикалеву

Мы своей истории не знаем – вот в чем дело, и ни Иловайский, ни Делянов[484], Толстой[485] и Уваров русских мальчиков и девочек русской истории не научили; а Потебня[486], Буслаев[487], Тихонравов[488], Сахаров[489], Снегирев[490], Хомяков[491] и все Аксаковы[492] – в учителя русского юношества никогда не были призваны и даже не были до учительства допущены[493].

Иловайский – рутинный историк. Он сетует на чрезмерное, подавляющее развитие периодической печати и этим развитием объясняет упадок в обществе серьезного чтения. «Периодическая печать, – возражает он мне или думает, что возражает, – теперь убила книгу… В Европе уже немного осталось людей, которые еще борются с наплывом газетного чтения и продолжают читать книги». Видит факт, но не ищет причины! Ему не кажется, что для этого перехода общества от серьезного чтения к чтению поверхностному есть какая-нибудь общая почва и что она должна скрываться в условиях, этому чтению предшествующих и его подготовляющих для каждого[494].

Егор Крикалев Василию Розанову

Обличителям Грозного следовало бы помнить слова великого Ранке[495], что с историей и великими идеями не спорят. Европеизм – вот едва ли не главная причина, которая мешает нашим историкам правильно понять Грозного. Желательно было бы, чтобы Вы, Василий Васильевич, выяснили этот вопрос (о Грозном) со свойственными Вам глубиной и разносторонностью.

Василий Розанов Егору Крикалеву

Иван Грозный резал, топил, давил и растлевал людей[496]; вдруг юродивый Никита подает ему кусок коровьего мяса. «Я не ем скоромного в пост», – отвечает грозный царь. Юродивый возразил: «А человеческое мясо ешь?». И тем не менее Грозного все еще любят, даже слагают заунывные песни в его память, вспоминают необъяснимо любимого народного русского царя[497]. Ибо самые любимые наши цари суть самые страшные… Народ все простит царю, но не простит одной обыкновенности, вульгарности, повседневности[498]. В покаянной речи мудрого царя перед народом, когда с любого места он говорил о своих винах, и о чужих преступлениях, и о невыносимых долее страданиях сирот своих, простого народа, – как много было смысла и достоинства, если сравнить ее с нашею обличительную литературой, конечно, правою, но так мелко, злобно, так напоминающее те собачьи головы, с которыми позднее ездили опричники,

1
...
...
15