Читать книгу «240. Примерно двести сорок с чем-то рассказов. Часть 1» онлайн полностью📖 — А. Гасанова — MyBook.
agreementBannerIcon
MyBook использует cookie файлы
Благодаря этому мы рекомендуем книги и улучшаем сервис. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с политикой обработки персональных данных.

Ямщики

…Бабушка моя рассказывала моей маме, как моя прабабка Татьяна, совсем ещё молодой девчонкой служила при дворе большого барина. Хотя, какой там «молодой девчонкой»? Это сейчас молодость у нас длится чуть ни до тридцати лет. А в те времена девица пятнадцати лет уже и семью имела, и детей, и вполне самостоятельно хозяйство вела.

…Через их хутор Северин большой тракт проходил. Вернее сказать – прямо по краю хутора. И хутор рос и тянулся вдоль дороги, то поднимаясь по холму, то спускаясь чуть ли ни на дно Солохина яра.

Места тут раздольные. Всё поля, да пашни. Земля жирная, богатая. В грозу, бывало, дерево ветром всё поломает, ветка наземь упадёт, а через день-два – гляди-ко, корни лёжа пускает, за жизнь цепляется, словно руки к земле тянет, и земля-матушка щедро принимает дитя своё. Сколько тут таких диковинных дерев! То яблоня чуть ни лёжа растёт, то слива из сорной кучи цветочками белыми удивляет.

Кубань разливается широко и вальяжно. Не хочет прямо течь. Обнимает холмы ласково и течёт огромной серой махиной. И сверху кажется, будто еле-еле течёт, почти стоячая вода-то. Но это ни так. По вылизанному на дне илу река скользит так споро, что утащит, моргнуть не успеешь. Бывало, смотришь на рябь воды – чистый пруд, ей-Богу!.. Чуть-чуть движется, волнуясь под дождиком. И вдруг мимо тебя на огромной скорости большая коряга несётся. Несётся страшно, что кажется и в воде зашибёт нешуточно, если ни насмерть. Сколько тонут каждый год смельчаков, а всё прощают люди реке. Любят тут Кубань. Матушкой называют.

И вдоль дороги дома всё богатые. А чем дальше от тракта, тем поскромней. По тракту и шум и крик всегда. Ямщики удалые песню пьяную орут бывало среди ночи, или сильный какой человек обозы ведёт. И в ту, и в другую сторону, навстречу друг другу, и лес идёт, и скот гонят, и товар всякий диковинный. А самое главное – везут вести со всех концов.

Зайдёт лихой ямщик в лавку, шапка-валёнка набекрень, мошна с арбуз, весь люд притихнет. Крикнет тот по надобности – бегом ему и поесть, и по мелочи чего. И все ему в рот глядят, авось сядет за стол, тогда и вести будут, хоть народ созывай.

По человеку сразу видно, кто хозяйственник какой захудалый, а кто служебный.

– Тут что ль, столоваться принимают?

– Туточки!.. Туточки!.. Милости вам!..

– Эт хорошо…, – бряцая медной бляхой на кожаной сумке, входит ямщик по-хозяйски, весело и шумно, будто домой прибыл, – Добре вам в хату!.. А што, и покормите служебного человека?..

– Покормим, батюшка!.. Покормим!.. Нешта не покормим-то?..

И пошла беготня!.. И шуба принята бережно, как невеста, и на стол и скатерть, и свет несут, и в избе крики шепотком во все стороны:

– Терька! Наливки неси!.. Грунька, воды!.. Огня несите!..

И вот уж восседает ямщик Стенькой Разиным, обставленный лучинами, и обедает громко, с прибауткой, ёрзая на лавке во все стороны.

А бывает молчун иной раз. Хмуро пошепчется, договорится, молча поест, лица не подняв, сколько ни стой возле него всем собранием. А этот вот – хороший. Весёлый. Сразу видать – хорошо живётся человеку. Сытно, и с умом-то. И стоит вкруг стола люд крещёный, и смотрит, и внемлет, жадно каждое слово хватая и подхватывая:

– С Москвы иду!..

Ахнули шёпотом:

– С Москвы!.. Слыхал?.. С Москвы…

А тот щами сёрбает, подрагивая квашеной капустой в бороде, торопится, обжигаясь, луком хрустит, ест, рассказывает весело, головой вертит, всех уважит, чтоб расслышали:

– А под Пензой горели нонче!.. В дороге-то…

– Ах!..

– Вот те крест!.. Ха!.. Бочка смоляная в одном обозе занялась!.. Недогляд.

– Ах ты ж!..

– Ну, и…, – громко стуча колючим кадыком, допил квас, вытер рукавом губы, – Ахнуло!.. К утру-то. Погорели…

– … Слыхал?.. К утру!..

– … Да тихо ты!..

– Я и говорю!.. Кто ж греет-то с коросином?..

– … Ох, ты!.. С коросином?!..

– А он, мол «… я трошки, Миколай Степаныч!.. Для сугреву!..» Говорит!..

– Та ты шо?.., – бабка перекрестилась так, будто сама всё видела.

– Ну!.. С коросином!.. А то не ахнет?!.. Кто ж с коросином-то!..

И уехать не успеет весёлый ямщик, щедро ссыпав денег на стол, и ещё час-два будет возиться с лошадьми, весело покрикивая мальчишкам, окружившим сани плотным колечком, а по хутору уже бежит-торопится весть, от двора ко двору:

– Почитай два десятка домов сгорело в Пензе-то!..

– … Та ты шо?..

– Рассказывал!.. Напрочь погорели!.. С детишками!..

– … Ой, мама моя…

– … Коросином полил, говорят, и сжёг к чёртовой матери, люди видели!… А потом и себя!.. Зарезал до смерти…

– … Ой ты ж…

И шумел хутор взволнованный несколько дней, обрастая подробностями с изумительной скоростью. И вот через неделю уже следующий заезжий, молча хлебая борщи, поглядывает на хозяев, как на полоумных:

– Как так «сгорела Пенза?».. Шо вы мне тут брешете?.. Ни чё там ни сгорело. Шестой дён я в Пензе был. Всё тихо… Шо за дурак вам натрепал?..

И также ахнут покорно:

– … Ах, натрепал же!.. Сука така…

…А шли новости тот год всё удивительнее. И народ уже посматривал на это дело недоверчиво. Вот, мол, сидит хороший человек. Сапоги кожаные. Гривенник посулил. И ведёт себя чинно. А как ляпнет… Хоть стой, хоть падай… Как тут верить-то?..

– Царь убёг, сказали… Насилу ноги унёс!.. Говорили – или в Париж подался, или до самой Франции побёг…

А народ слушает, и даже не думает ахать.

Ибо уж очень как-то удивительно. Совсем уже тут дураками считают нас, что ли?..

– Кажному дадут надел – бери сколько хошь. И лошадей дадут. По три штуки на рыло!.. О как!.. Как у буржуазии всё равно…

И ямщик в который раз оборачивается, глаза выпучивает, не понимая, чего так тихо в сенях-то, ушли, что ли? А люд дворовый молча слушает, скорбно переглядываясь. Будто взрослым людям дрянную сказку бают, и вроди пора рассказчику уже и морду бить, за усердие-то, а все ждут вежливо, мол, покушай, мил-человек, да и иди уже с Богом, трепло свинячее…

…А по весне как-то к обеду ближе хозяйский двор оказался распахнут воротами настежь, чего раньше случалось очень редко.

Огромные, отличной работы, с кованной обводкой, дубовые ворота с утра стоят нараспашку. И народец густо собрался под высоким крыльцом, а на крыльцо вышел барин, в пальто, и с чемоданчиком. Котелок с головы снял, на перильце поставил, вытер лоб платочком. Народ притих.

– Прощевайте, братцы!.. Уезжаю я от вас!.. Не увидимся более. Кого обидел – простите, Христа ради!..

Барин низко поклонился в ноги.

Из глубины толпы кто-то подал голос:

– Это куды ж вы, Савелий Иваныч?

Сто пар глаз уставились, как барин сошёл вниз, говорит ласково, прощаясь:

– Пароходом до Астрахани иду, Николаша. А потом… Видно будет.

И пошёл шепоток по углам.

– Уходит барин-то…

– Как «уходит»?..

– «Как»?.. Так!.. Слыхал, чё в Кузьминке с их барином сделали?… Те.

Барин прошёл в толпу, и та расступилась. Все смотрят на хозяина с ужасом.

– Такие вот нынче дела, Николаша.

Кузнец Николай высоко задрал брови и из глаз огромного, как утёс, кузнеца полились слёзы:

– Как же, Савелий Иваныч?.. А нам как же?..

Но слова его тут же утонули в разноголосице. Со всех сторон ринулся люд. Кто кричал, кто спрашивал, кто лез обнять и не отпустить:

– Да как же так, Савелий Иваныч!.. Да как же вы?!.. Сав… И как же теперь?..

Скоро всё слилось во всеобщий вой и плачь.

До этого крепившийся Савелий Иваныч, с трудом играя в беспечность, тоже прослезился и, не в силах более говорить от слёз, расцеловался с Николашей троекратно, обнял голосящую бабку Лушу и, обращаясь во всеобщей сумятице уже ко всем, с дрожью в голосе и весело крикнул моей десятилетней прабабке Тане, крестя и целуя её в лоб, вытирая слёзы перчаткой:

– Не поминайте меня лихом, родные мои!..

И продираясь сквозь горланящую толпу, барин совсем расплакался и, забравшись на пролётку, помчался из хутора прочь, и ещё долго народ махал ему руками вслед и плакал, и причитал.

Вот так вот.

****

Вишня

– За-а-а-апряга-ай-те-е, хлопцы коней! Тай лягайте спа-ачу-увать!..

– Ра-а-аспрягайтэ, хлопци конэй!, – тут же перекрикиваю я сверху с вишни, – Тай ляга-айте спа-чувать!..

– За-а-а-а-апряга-а-айте, хлопцы коней!, – в два раза громче упрямо начинает сестра, в такт стукая ладошкой по почти пустому ведру, в которое она дёргает морковку с грядки.

– Ра-а-а-аспрягайте-е!!..

– За-а-а-пряга-а-а-а..!!..

Нашу лягушачью какофонию прерывает зычный бас деда Толи, который с утра залез на крышу с молотком и тремя гвоздями в губах «шифер поворочать»:

– Та не мучьте ж скотину!..

Взрыв хохота во дворе заглушает даже радио. Бабушка Надя испуганно выскакивает на высокое крылечко из времянки:

– Шо стряслося?

Тётка моя Зоя, красная от хохота, звонко кричит от стола под навесом, сама себя подзадоривая:

– Та вон Липка «коней запрягает», а Алька «распрягает», а дед им с крыши: «Не мучьте скотину!», – и опять закатывается смехом, давится вишенкой, и кашляет, а мама моя тут же хлопает её по спине кулачком, и тоже смеётся, чуть со стула не падает. Вареники с вишней они с утра лепят, уже второй столик подставили, потому что вареников налепили миллион, и уже подносы кончились, во скока вишни!..

– Та ну вас!, – баба Надя ничего не поняла, но видит, что всё в порядке, и грозит кулачком, измазанным вареньем, – Дурака валяете, ей-богу!, – для порядку «вставляет чертей», – Заканчивайте уже! Ещё вишню надо! Чё сидите?

Я на вишне сижу уже час, наверное. Не высоко, метра четыре, а вы попробуйте, продеритесь наверх! Вишни тут… Одуреть сколько! Снизу-то уже всю пооборвали, а на самом верху, на тонких веточках большими гроздями качаются сразу штук по двадцать на каждой. Тяжёлые, спелые, чуть не чёрные уже. Такая отрывается мягко, так, что косточка остаётся на «хвостике». Собирать трудно. Сразу сорвать можно разве что парочку. Пожадничаешь, хапнешь побольше, чтобы не так часто тянуть руку, да половину уронишь, половину раздавишь в руке. А спелая вишня если не в траву упадёт, а на тропку – получается жирная кровавая клякса. Во какие вишни у деда! Вишню собирать нужно умеючи, за что меня (единственного внука при целом батальоне внучек!) и уважают, и одному только мне разрешают лезть на самый верх к тоскливой зависти сестёр. А лезть на дерево нужно босиком, и в одних шортах. Только дурак влезет на дерево в обуви и в пиджаке, уверяю вас. Вишня вроди и не колючее дерево, но цепляется вокруг тебя, спасу нет. А кора у вишни – гладкая, и в обуви тут делать нечего. «Грохнисси!», – баба Надя наотрез отказала Липке, и шестилетняя Липка вульгарно и тщетно порыдала на всякий случай, но Липке торжественно вручили эмалированное ведро:

– Вот, смотри, моя сладкая, вот так за хвостик берёшь, и на жопку смотришь – если морковка жирненькая – ты её тяни, а если худэнька – хай ишо растёт! Хорошо?

И у Липки мгновенно высыхают слёзы, и глаза принимают размер бублика, когда бабушка у неё перед носом совершенно спокойно потянула за травяной пучок, и вытянула из земли морковку размером с пол-Липки!..

– Помогай бабушке, помогай!, – баба Надя притворно кряхтит, головой качает, спину себе гладит, – Кто ж ишо бабушке поможет, сладкая ты моя! Помощница ты моя!..

И Липка таскает между грядок ведро, хищно высматривая «жирненькие жопки», и всякий раз, с трудом вытянув здоровенную морковку, говорит негромко «О-о-о-о…», и смотрит на морковку, как на сокровище.

– Желтога-а-а-азая ночь!, – затягивает мама неожиданно, и тётка Зоя тут же подпевает, – Желтогла-а-азая ночь! Ты царица любви-и, ты должна нам помочь! Желтогла-а-азая ночь! Желтоглазая ночь!, – но дальше они не помнят, но не останавливаются, – На-на-на-аа! На-на-на! Желтоглазая ночь…

А дед с крыши кричит кому-то в сторону:

– Петро!, – выпрямился, с опаской балансирует, подходит к краю, – Почту носили уже?

– Та чего-то нету!, – слышим мы из-за соседского забора, и тут же бренчат чем-то железным, и собака лает, и на неё шикают, – Ну-ка! Чё орёшь?..

И дед ещё чего-то говорит, но по улице с рёвом мчится мотоцикл, набирая скорость, и дед в сердцах «тфу…», и ждёт, когда тот умотает подальше.

…А темнеет тут быстро. Марево летнего зноя, насытившись запахами зелени, закатывает сытое солнце за высокие тополя, тени становятся длинными и темнеют, и сверчки выходят на эстраду, настраивая струны перед концертом. Нас с сёстрами «накупали», сестёр «заплели», мне помазали коленку «зелёнкой», а на столе в прохладе сумерек на клеёнке парит здоровенная кастрюля с варениками, и в центр их брошен добрый кусок сливочного масла, и я вижу, как этот кусок дрогнул и потёк золотыми мутными слезами, проваливаясь глубже в горячее, а радио среди стремительно темнеющего вечера становится отчётливее:

– … Зачем вы де-евушки-и… Красивых лю-юбите-е…

****

Снежки

…Мне было лет восемь, наверное. Здоровенный взрослый мужик я был тогда, короче говоря. И учился я в школе в первую смену, и получалось так, что оставался дома я потом один по нескольку часов. Отец мой всю жизнь технарь, водила и слесарь, и инструмента дома было… хоть с балкона кидайся. На балконе у нас был верстачок, на верстачке тиски, в ящиках отвёрток, напильников, пассатиж… Хоть завались! Чё я только не мастерил!.. Особым удовольствием для меня всегда было притащить на балкон поломанный приёмник, к примеру, и аккуратно и делово, с расстановкой, по-мущински разобрать этот приёмник до самого мелкого винтика, а потом собрать его обратно. Как обычно, конечно же, при сборке возникали проблемы, так как чтобы разобрать прибор, приходилось кое-что надломить, или просто выдрать это с мясом. Лишние детальки тоже вводили в недоумение, но я помню то удовлетворение, когда прибор собирался до конца, с обязательно порезанным пальцем и прищемлённым чем-нибудь. Вертя перед глазами очередную вещь для разборки, я с интересом кумекал, что это и как это устроено, и как это собрано, и вообще на кой хрен она, вон та железненькая пимпочка с колечком?..

…Первый раз меня долбануло током, когда я собирал электробритву. Совершенно неожиданно вдруг перед глазами оглушительно лопнул, искрясь, жёлтый пузырь, ослепляя и наполняя комнату пахучим горьким дымом, и по пальцам садануло, словно молотком, так, что было страшно посмотреть на руку, и, вздрогнув, я невольно отшвырнул отвёртку куда-то в потолок… Пальцы било дрожью, рот заполнился слюной. Вроди ни чё… Пальцы целые, но боль такая, будто действительно прибили молотком. Найдя глазами отвёртку, я опешил. Она была оплавлена замысловато, почти на половину! Железные капли застыли чернотой, а пластмасса рукоятки смялась, как пластилиновая, и застыла. Красотища. Осторожно потянув провода, я вынул горячую розетку из вилки. Бритва тоже была горячей и закопчённой. Испорчена вещь…

…А потом я играл с отцовским ножом. Прекрасный охотничий нож. Зэковский! Отец шоферил где-то возле зоны, и иногда прятал на балконе удивительные вещи. Самодельный кухонный набор, резные нарды. А нож, помню, был прекрасный. Да, это совсем не заводской! Наборная разноцветная рукоятка удобно ложилась в руку, ограничиваясь перед лезвием изящным усом. Зеркальное лезвие с глубокой заточкой покрыто мудрёным узором чернения. Я часами мог любоваться ножом. Тяжёленький… Лёжа на спине, я «летал» им, словно самолётом, озвучивая полёт. Нож был и ракетой, и самолётом, и вообще чем-то мощным и беспощадным. Идеально очерченное лезвие мягко рассекало пространство, совершенно не встречая ни какого сопротивления. В-в-в-в-в… Нож очерчивал плавный полукруг, медленно и величественно взмывая вверх, и, замирая в самой дальней точке, которую позволяла длина моей руки, разворачивался огромным инопланетным кораблём, и с шипением устремлялся вниз, проходя в миллиметре от моего уха, где так же плавно и мощно описывал дугу, пролетая над ковром, и опять зависал, пока я полз на пузе, приводя нож в секретное ложе между ножкой дивана и стеной. «… В-в-в-в-в-у-у-у-у-ф-ф…», – мощно свистел нож, приземляясь в свой ангар, и чуть отдышавшись, опять готовился к полёту.