Читать книгу «Последний рейс. Столкновение в проливе Актив-Пасс» онлайн полностью📖 — Виктора Конецкого — MyBook.
image







 





 































– На эстонском большевике, значить, кувыркаться будешь. Мастер там формальный пацан. Сорока еще нет. Неутвержденным третий год плавает. Звать Александр Юрьевич. А может, и Юрий Александрович. Память, мать ее…

И сразу ошарашил очередным противоречием:

– Старший механик там Герасимов Борис Николаевич двадцать восьмого года. У меня еще мотористом начинал. Второй помощник, ежели, значить, в чифы еще не вылез, Михайлов Алексей Аркадьевич, сорок пятого года. Боцманом на «Пскове» у Шкловского заклепки тряпками затыкал. «Псков» – либертос старый. Помнишь его?

– Помню, а вы, Фома Фомич, еще на свою память жалуетесь!

– Мастер, говорю, молодой, но башка на месте, значить, сидит.

– Сон у вас как? – спросил я, ибо у самого после комариной ночи глаза начинали слипаться. – Комары не беспокоят? Фонтанка-то под окном.

– Комары, комары… Они тут через пять минут сдохнут… А вот в последнем рейсе меня божьи коровки в Дюнкерке в такой, значить, оборот взяли, что я даже в газету попал. В ихнюю. Цельная дивизия энтих божьих тварей на мой пароход набросилась. Мы, значить, все дымовые шашки запалили, пожарные насосы врубили, на них полное давление дали, матросы от струи падают, а эти, бог их в мать, божьи твари и в ус не дуют. В машинное отделение проникли, иллюминаторы залепили. Ни фига не берет, а мне сниматься надо. Куда снимешься, когда, значить, на лобовых окнах в рубке сантиметр ентих тварей?

– А на других-то судах? – спрашиваю.

– В том и суть! Только на советский пароход насели! Пока не заштормило да ветром их, мать их, не сдуло, так в ентом Дюнкерке и простояли. А ты: «комары»! На что прикажешь дымовые шашки списывать? Кто тебе в такой конфуз и безобразие поверит? Слава богу, запретил толпе огнетушители трогать… С насекомыми нынче на планете, скажу честно, не побоюсь, сплошное блядство без всяких, как Андрияныч говорил, царствие ему небесное, нюансов…

– С волками жить – по-волчьи выть, – решился наконец открыть рот подкапельный. – Ехали в Гамбург на приемку В купе попутчица – дородная фрау с пузом. Пошла в гальюн и пропала. Оказались мгновенные роды: она в гальюне сильно натужилась и ребенок выскочил прямо в трубу. Ну, женщина обыкновенно в обморок: где дите? На станции поезд законсервировали, и ей обвинение, что специально все подстроила. Мужа самолетом вызвали. Но она доказала, что без злого смысла, а все по природе. И пошли они со станции обратно по путям, тельце искать. Встречают обходчицу, и оказывается, дите живо и здорово, не разбилось дите-то. Как катушка ниткой в пуповину обмотано было. Вот пуповина-то по ходу дела, поезда то есть, раскручивалась, и тем полет дитя тормозило. А потом, когда дите опустилось на путь-то, тут пуповина враз и лопнула. Вот так у капиталистов бывает.

– Н-да, хорошо мы тут у вас посидели, – сказал я. – Не скучно вам тут.

Пожал Фоме левую, свободную от кишки руку, бедолагам пожал торчащие из-под коротких одеял ноги, пообещал еще Фомичу, что если занесет на Колыму или на Енисей, то обязательно привезу ему презент – не меньше пуда копченого муксуна.

И с этим покинул больницу имени не известного мне чудака Чудновского.

Поймал такси и рванул на родную Петроградскую. На Большом проспекте вылез и пошел в парикмахерскую. Это у меня некий ритуал перед значительными событиями, да и внешний вид несколько омолаживается, когда лохмы обкорнаешь.

В приемном салоне, где тоже, конечно, висели пудовые и вечно не идущие часы, просидел в очереди всего минут сорок.

Уж кого на нашем советском свете бабы ненавидят люто, то это парикмахерши мужиков, которые под обыкновенную «канадку» стригутся: сорок копеек и никакого навару.

Оттомился в предбаннике. Наконец сажусь в кресло к этакой обаяшке в кудряшках. Она вяло грязную удавку-простыню мне на шею набрасывает и одновременно тестует соседку-мастера. (Мне, некстати говоря, очень приятно бывает, когда я вспоминаю, что капитана тоже величают «мастером».)

Ну-с, тест парикмахерша соседке-мастеру задает такой: «Что такое пони?»

Та бурчит, что про пони не слышала, но вот ножницы у нее тупые, а дядя Вася-точильщик давно не приходил, опять запил, верное дело…

Моя мастерица начинает поигрывать моей головой кроваво наманиюоренными пальцами, наклоняя и отклоняя башку в разные – бессмысленные, с моей точки зрения, – стороны. А ведь дело тут в том, что толкнуть чужую башку «в любую сторону твоей души», как Окуджава поет, большое удовольствие: власть, власть, власть – она самая!..

Толкает она мою башку и объясняет тупице-соседке, что пони – это смесь коня с ослом. Я сразу лезу не в свое корыто – это у меня с раннего детства – и объясняю, что смесь коня с ослом называется мул. Она, ясное дело:

– Я не с вами говорю, помалкивайте! – и щелкает ножницами уже у меня в ухе, а не на черепе.

Но я-то давно привык на опасность идти грудью – меня ножничными щелчками в каком-то там ухе не напугаешь. А моя мастерица продолжает вразумлять соседку в том, что пони не имеет шерсти и потому не способна к продолжению рода, так как она есть противоестественная помесь лошади и осла.

Я говорю, что пони – маленькая лошадка, их в русских цирках и английских парках пруд пруди, и что все они, как и ослы, покрыты шерстью. Моя мастерица начинает заинтересовываться моей эрудицией и говорит:

– Я лично ни одного осла в жизни не видела.

Я говорю, что она опять ошибается, ибо в этот вот самый момент видит перед собой самого натурального осла.

– Вы кого в виду имеете? – спрашивает мастерица.

Я говорю, что пусть она посмотрит в зеркало – там и сидит настоящий, стопроцентный осел, то есть ее покорный клиент.

– Какой вы осел, если у вас такой пиджак дорогой, – говорит она.

– Пиджак у меня дешевый, но не в том дело, – говорю я.

– А в чем? – спрашивает она.

– А в том, – объясняю я, – что я к вам подстригаться сел.

– Как это понимать? – спрашивает она и начинает тупой опасной бритвой мне шею и виски скрести, то есть шалит она уже в непосредственной близости от моих главных жизненных центров.

– А так и понимать, – говорю я, – что я полный осел, если к вам в кресло залез. Мне бы от вас держаться на дистанции ракеты «воздух – воздух».

– Ну, – говорит она ласково и вежливо, – теперь и держись за воздух!

Минут пять была полная тишина, во все время которой я держался за воздух обеими ногами: руки-то простыней связаны! Потом она, опять же не говоря ни слова лишнего, берется за грушу с одеколоновой бутылкой. Тут я говорю, что этого, пожалуйста, не надо. Она сдергивает с моей шеи удавку из грязной простыни и говорит:

– Сорок копеек!

Я встаю, начинаю считать медяки и думаю: «Ну, мать твою! Даже копейки тебе на чай не дам!» Ибо выгляжу я на экране зеркала как стопроцентный австралийский не осел, а баран, которого самый бездарный австралийский стригаль кромсал, вылакав до этого литр гаванского рома…

И все-таки удивительно наша натура устроена! Поймал себя на том, что мстить хочу с помощью пятнадцати копеек, стало стыдно, выгреб все, что в кармане было, высыпал на столик.

– На, – говорю, – милая моя пони, и не поминай лихом!

– Эй, – заорала она, – следующий!

Вернулся домой. Да, теперь всякую литературу следует из башки выкинуть. Надо купить молочка, сырков творожных и садиться спецбумажки читать: МППСС, уставчик листануть, отчетики о последних рейсах, дневнички. Я ведь с ноября прошлого года в морях не был. Поздно в Арктику отходим. Очень даже поздно, если честно говорить. Да и точной, определенной ротации судна выяснить пока не удалось. Вроде бы только на Хатангу, то есть Мурманск – Хатанга – Игарка – Мурманск. Но краем уха в службе мореплавания слышал, что, возможно, и на Тикси. Ну, вообще-то мне один черт. Даже и наоборот – чем дальше на восток, тем мне и лучше – хоть до Певека. Я в хорошей форме, собран, береговые дела закругляю. Одно есть «но». Осенью в Париж лететь. Второй раз за жизнь родина отправляет в капстрану в командировку по приглашению МИДа Франции. И то смысла поездки, правда, не знаю. Ну, с Парижем попрощаюсь, маленький праздничек на склоне лет. Если б не началась перестройка и инфляция всей страны, то фиг бы мне такой фортель выпал. А нынче оформление уже прошел, и в органах ко мне с наибольшим благоприятствованием, и даже четырехтомник в «Худлите» стоит в планах железно. Красивая жизнь! Но почему такая тоска в душе, почему жить не хочется?

Ладно. Упремся – разберемся, как Василий Васильевич говорит. Хорошо, что я его перед рейсом встретил и что Фому Фомича повидал.

Молочный магазинчик рядом – угол Лахтинской и Чкаловского. Набит старушенциями и мамашами с детишками под самую завязку. Так, у кассирши поломался кассовый аппарат. Этакая машина величиной с брашпиль на сейнере. Очередь уже человек сорок.

Стоим.

Молчим.

Рабское, покорное молчание. И все люди в очереди почему-то напоминают вчерашнюю кошку, которая на молу в Стрельне об мои ноги терлась.

Четыре продавщицы томятся за безлюдными прилавками: чего им без чеков делать? То одна, то другая не выдерживают, берут нож от масла – длинные, узкие ножи – и лезут в будку к кассирше, тыкают в испортившийся брашпиль ножами, помогают коллеге.

Аппарат урчит, рявкает, чего-то в нем крутится, иногда выплевывает метр бумажной ленты, но чеки не пробивает.

Очередь уже человек шестьдесят, хвост на улице.

Стоим.

Молчим.

Ясно, что надо дядю Васю звать.

О чем я кассирше и говорю, одновременно предлагаю ей: дайте, мол, мне взглянуть. Вдруг разберусь?

– А пошел ты, умелец, – говорит потная от злости кассирша.

Ну, я плюнул и пошел. Домой. От любой очереди у меня начинают не только душа – зубы болеть. Как там у Бориса Слуцкого:

 
Не стоял я ни разу в очереди,
Номер в списке не отмечал.
Только то, что дают без очереди,
Я без очереди и получал…
И хотя не дошел до счастья,
На несчастье своем настоял.
 

Лифт опять не работает, почтовый ящик давно взломан, но нынче газеты и другую почту выкрасть еще не успели. Писем много. Побаиваюсь последнее время писем. Какие только свои горести не сыплет на писательскую башку читатель. Уже и забыл, когда радостное и бодрое письмо получал. То зэки, то из ЛТП, то одинокие старушенции, то «с химии», то бедные, как церковные крысы, начинающие авторы из глухой провинциальной глубинки. Кинозвезды вот да секретари райкомов молчат. В гордом одиночестве за жизнь борются. Дай им Бог! Хоть они в него и не верят. А кто верит? Ты, что ли? Эх, если бы…

Одно письмо оказалось серьезным:

«Вероятно, любая общечеловеческая идея, призванная объединить людей, дать им нравственную основу проходит в своем развитии те же стадии, что и живой организм, – юность, зрелость, старость, причем с развитием цивилизации срок полноценной жизни идеи укорачивается. Сейчас всемирное человечество находится на распутье – старые нравственные модели не срабатывают, новых пока нет. Отсюда и шатания, отсюда и национализм, он всегда готов занять опустевшее в душах людей место. Однако новая объединяющая, созидательная идея должна родиться, без нее никакое разоружение не сможет спасти людей от взаимопожирания. Хочется верить, что эта идея родится в России – стране, для которой страдание давно стало исторической судьбой, а поиски благ не только для себя, но для всего человечества – нравственным призванием.

Не знаю, что это будет за учение, но, вероятно, как это бывало и прежде, оно соединит в себе лучшие из политических, этических, художественных построений прошлого.

И, думается мне, не „философы“ наши, а именно совестливая русская литература сможет дать объединяющий импульс и надежду людям.

Однако боюсь, как бы это учение, пережив неизбежные гонения, в свою очередь не стало бы орудием духовного порабощения. К тому же новая идеология, как правило, утверждалась кровью, и не случилось бы так, что борьба за признание новой веры, призванной сплотить и спасти людей, не стала бы последней схваткой в бестолковой истории рода людского.

А. Мягков».

Потрясающий умница! Жаль, профессию не указал.

Яйца варить лень было. Проглотил парочку сырых, запил вонючим чаем. Приблудный тополек на балконе полил. Березка у нас в дворовом скверике растет. Темно ей. Растет быстро – к свету тянется, жиденькая березка. Всегда, когда на нее гляжу, думаю, а кто здесь, в моей квартире, жить будет, когда березка до балкона дотянется? Или она еще раньше зачахнет?

Телефон. Звонит праправнучка Фаддея Фаддеевича Беллинсгаузена!

Представилась и сразу успокаивает:

– Не бойтесь! Мне уже под семьдесят.

Голос молодой, женственный. Требует встречи – очень непреклонно и с уверенностью в праве на это.

«Из-за вашего Фаддея Фаддеевича я много пострадала в тридцать седьмом. Ведь после него мы дворяне стали…» Сын ее подводник, кончил «Дзержинку», сейчас на пенсии.

От встречи я уклонился с судорожной и грубой поспешностью, хотя, какой я писатель, ежели от такой встречи уклоняюсь? Это же придумать надо: прямые потомки человека, который Антарктиду открыл и по следам которого самому пройти пришлось. Телефончик, правда, записал, но, кажется, она обиделась.

Вешаю трубку, отключаю телефон и вдруг точно понимаю, что сегодня, прямо сейчас – около тринадцати часов было, – напьюсь, как последняя скотина.

«Таких, как ты, у нас убивают водкой», – сказал мне когда-то Виктор Некрасов. Ошибся. Живой я еще. А в холодильнике фляга спирта.

Оправдание, конечно, есть: слишком, мол, много вокруг сволочизма.

Любому нормальному человеку хочется немедленного и эффективного вмешательства в жизнь, если он натолкнулся на сволочизм и тупость. А по специфике писательского труда ты можешь вмешаться только после затяжной, нудной, тяжкой работы – всегда с опозданием и отставанием по фазе от нужного эмоционального состояния…

А почему она сказала, что Фаддей Фадеевич «мой»? Просто помянул его в книге о рейсе в Антарктиду. Как его не помянешь в такой ситуации?

Разбавляю спирт (на морском жаргоне «шило», ибо пробивает насквозь) водичкой и ставлю теплую, реагирующую выделением тепла смесь в морозилку. Это только в молодости на спасателях мы лакали ректификат неразбавленным. Только с запивкой водой, а сам глоток надо делать на полном выдохе. Шила этого у меня было залейся. И на чистку электронавигационной аппаратуры, и на промывку водолазных шлангов. Эти шланги резиновые, и потому после промывки спирт воняет резиной. Но такой спирт только сами водолазы пьют, а белая, офицерская кость брезгует. Промывают-то шланги от того мерзкого осадка, который образуется на стенках шланга при дыхании водолаза под водой. Особенно много осадка появляется при отрицательной температуре воздуха и в тех местах, где шланг уходит в воду, – на границе сред. Морская вода ниже минус двух градусов не бывает, а воздух может быть и минус тридцать. Вся дрянь, которая содержится в выдыхаемом человеком, отработанном уже воздухе, конденсируется на стенках шланга. Тут для промывки спирта не жалеют – от него человеческая жизнь зависит. Так что выдавали нам шила с приличным запасом. А учесть использованное для дела количество никакая немецкая овчарка не сможет. О каких-нибудь проверяющих комиссиях из тыла флота и говорить смешно: 1) любую лапшу им на уши навесишь, 2) главная их задача – самим под тресковую печень стакан заглотить.

В настоящий момент страна борется с алкоголизмом, и я не отстаю от страны в этом вопросе, ибо давно уже не упоминаю в художественной прозе таких отвратительных слов, как «Экстра» или «Армянский», – их ведь все равно не купишь. Но в данном случае мне необходимо информировать будущего возможного читателя, что от чистого спирта мой организм не пьянеет, а дуреет. Он входит в фазу алкогольного наркоза, минуя все срединные фазы, то есть следует закону, открытому знаменитым антропологом-иезуитом Тейяр де Шарденом для всей истории Человечества.

После спирта в моей памяти остается только самый начальный момент выпивки. Середина и конец духовного прыжка (от трезвости к полнейшей нетрезвости) утром могут быть реконструированы только с большим трудом и только в том случае, если за кормой не осталось чего-нибудь слишком уж неприличного. В противном и прискорбном случае мое сознание заботливо не даст мне возможности вспомнить даже недавнее прошлое.

Вскрываю последнее письмо:

 
Повсюду можно слышать то и дело:
с тупой тоски, с той самой, что и пьют,
бьют жен своих российские Отелло.
Хотя бы уж душили, а то бьют.
 
 
Бьют, озверев, до крови и увечий,
пиная телевизоры ногой.
Какой, скажи, тут облик человечий?
Да прямо говори, что никакой.
 
 
А по утрам привидится другое:
не требуя навесов от дождя,
нетерпеливо злые с перепоя,
к пивным ларькам стоят очередя.
 
 
И если разговоров ты любитель —
любой тут можешь слышать разговор.
С утра тут каждый сам себе учитель,
философ, адвокат и прокурор.
 
 
Поругивая власти втихомолку,
то белое, то красненькое пьют.
Мол, от запретов разных много ль толку?
Ругают за ее, а продают.
 
 
Мол, все суют нам Пушкина и Данте,
а время-то прошло давным-давно.
Мол, вы сегодня Данте нам достаньте.
Не можете? Вот то-то и оно.
 
 
Давай еще по кружечке на брата,
не зажимайся, мать твою, гони…
Во всем, конечно, жены виноваты.
Ах, как мы б жили, если б не они…
 
 
И снова хлещут, ложно оживая,
стаканами да кружками звеня,
не ведая, что жить вот так, вливая,
 как греться у фальшивого огня.
 
 
Да, холодна ты, пьяная дорога:
то снег летит, то остро блещет лед.
Куда идти? Спросить совет у Бога?
Да Бог советов пьяным не дает.
 
 
С надеждами давно забыты счеты,
порушена начал высоких связь.
Повсюду только пьянь да идиоты.
Мир не удался. Жизнь не удалась.
 
 
Смерть – вот она. А молодость далече…
И побредут опять они домой,
чтоб бить свои несчастья – жен калеча,
пиная телевизоры ногой…
 

Не знаю, опубликованы ли эти крамольные стихи и до сей поры.

Володя Гнеушев из породы скромных поэтов. А где-то я уже говорил, что скромность украшает человека, но делает это не спеша.

Вот под эти стихи я тяпнул шила, утешаясь тем, что до отлета в Мурманск еще есть время и что жен еще не бил и телевизоры ногами не пинал.