Читать книгу «Царь-рыба» онлайн полностью📖 — Виктора Астафьева — MyBook.
image

Судя по тому, что унесено было все съестное, ружья с патронами и кое-что из одежонки, не составляло труда уяснить – сделали кражу норильцы. «Норильцами» тогда называли беглецов из тундры, строивших там город под незнакомым и мало кому известным названием – Норильск. Строители проводили самую северную железную дорогу – от Дудинки до будущего города. Дорога эта тут же возникла на всех географических картах. Во всех школах все учителя и все ученики охотно тыкали в нее пальцем и с таким чувством говорили о ней, будто сами ее строили. Больше же ни о чем не знали и знать не хотели.

На Север с весны до поздней осени беспрерывным потоком шли караваны барж с оборудованием, машинами, харчами и живым грузом. Слово «зэк» появилось потом, тогда же их деликатно именовали переселенцами, спецконтингентом, вербованными, подконвойными и еще как-то витиевато и секретно. Возили арестантов насыпью в трюмах пароходов и в баржах. Енисей на Севере – штормовая река, но конвой, если совсем трусливый и подлый, не открывал трюмы, и, достигнув Дудинки, живые люди сгружались на берег с таким облегчением и радостью, будто достигли земли обетованной, новую Америку обживать приехали.

По Северу ползли слухи один страшнее другого, однако время было воистину такое, когда словам: «Не верь своим глазам, верь нашей совести» – внимали с детской доверительностью.

Но не бывает дыма без огня и огня без дыма! Вслед за слухами о норильцах поползли и сами норильцы. Шли они сначала открыто и только по берегу Енисея, оборванные, заросшие, до корост съеденные комарами, кашляющие от простуды, с ввалившимися от голода глазами. Упорно, стоически шли и шли они вверх по реке, питаясь тем, что добудут в тайге, и подаяниями рыбаков, охотников, встречных людей. Города и крупные поселки обходили, насилий, воровства и грабежа избегали. Еще действовал древний, никем не писанный закон Сибири: «Беглого и бродяжьего люда не пытать, а питать».

В тридцать седьмом году мудрое карательное начальство приняло меры: за поимку и выдачу беглого норильца – сто рублей премии или поощрения, так туманно именовались воистину иудины сребреники.

Спецпереселенцы, коренные промысловики и прежде всего староверы не «клюнули» на тухлого заглотыша, они в таежных теснинах, ссылках и казематах постигали суровые, но неизбежные законы мало защищенной земли. Однако вербованные людишки, падкие на дармовщину, развращенные уже всякого рода подачками, а также наивные северные народы – долгане, нганасаны, селькупы, кето, эвенки, – не ведая, что творят, стали вылавливать «врагов народа» и доставлять их на военные караульные посты, выставленные в устье глубоких речек.

Озверелые от тоски, вшей и волчьего житья в землянках, постовые конвойники и патрули жестоко избивали пойманных и возвращали на «объекты», где скорым судом им добавлялось пять лет за побег, а герои энкавэдэшных служб вместе с падкими на вино полудикими инородцами пили до зеленых соплей на деньги, дуриком доставшиеся, – вино было дешевое, время бездумное, энтузиазму полное.

В середине лета по тихому Енисею плыл плотик, на нем стоял крест, ко кресту, как Иисус Христос, был прибит ржавыми гвоздями тощий нагой мужичонка. На груди его висела фанерка, на фанерке химическим карандашом нацарапано: «Погиб пижон за сто рублей, кто хочет больше?»

Это был вызов. Война. От селения к селению, от станка к станку ползло: «Вырезали семью долган на острове Тальничном»; «изнасиловали девку и грудя отрезали», «живьем сожгли в избушке бакенщика с женой, отстреливался»; «вышла ватага норильцев на Игарку с винтовками, даже с пулеметами, обложили город, чего-то ждут».

Деревушки и станки, рыбацкие бригады вооружались, крепили запоры, детей перестали пускать одних в лес, женщины ходили на сенокос и по ягоды партиями.

Слухи, слухи! Горазда на них наша земля, однако не очень им пока верили.

Но вот наша избушка в устье Демьянова Ключа и лихоимство, в ней совершенное, по здешним местам неслыханное. Накладку и петлю в кузнице станка Полой мужики сковали, висячий замок в магазине приобрели. И стала таежная избушка уже не просто таежной, но потайной, человеком от человека спрятанной. Однако замок-то не от лесного варначья – от своих людей защита…

На исходе лета, как всегда недоспавшие, вялые, мы поднялись в четыре утра, чтобы плыть на сети. Зябко ежась, потянулись один по одному из избушки. Было светло. Ночи еще только начинались, стремительные, темные, августовские. Ударил первый иней. Все оцепенело вокруг. На белом крыльце избушки начищенными пятаками лежали желтые листья. За избушкой, в кедрачах, звонко, по-весеннему токовал глухарь. Стукаясь о стволы дерев, падали последние подмерзлые кедровые шишки; по всей округе озабоченно кричали кедровки, с озер доносился тоскливый стон гагары, собирающейся в отлет.

Первые проблески длинной осени, первое холодное дыхание коснулось тайги, заплыло в ее гущи – скоро конец нашей рыбалке.

Послышался чей-то короткий окрик, я думал, папа решил меня подшевелить, заспешил вниз по тропе к берегу и увидел встречь идущих Высотина, папу, увидел и отчего-то не сразу почувствовал неладное, со сна его не воспринял, не испугался. Папа и Высотин у лодки должны быть, собирать весла, багор, иголки для починки сетей, запасные якорницы и всякое добро и приспособление. Кто-то, видать, заплыл или завернул к нам, вот они и вернулись. Отчего-то, правда, растерянно крупное лицо Высотина. Папа в дождевике, полы которого касались земли, мели по мху и по траве, оставляя процарапанную в инее полосу, суетливая походка его как бы подсечена, замедлена – вроде бы он не идет, только дождевик двигается скоробленно, мерзло пошуркивая.

Папа, уставившись в пространство и не моргая, прошел мимо, ни слова мне не сказав. С похмелья бывает такой сердитый и отстраненный мой родитель. Я даже отступил с тропы, пропуская его. Следом за Высотиным и отцом шли двое. Молодой еще мужик, с исцарапанным, щербатым лицом, кустики бровей над светлыми его слезящимися глазами ссохлись от крови. Весь его драный, затасканный облик и различимая под царапинами оспяная щербатость придавали ему свирепый вид. Однако у него была длинная, беззащитная мальчишеская шея, глаза цвета вешней травы, смешные кустики бровей, расползающиеся губы в угольно-черных коростах – все-все говорило о покладистости, может, даже и о мягкости характера этого человека.

Но именно он, этот парень, держал наперевес одноствольный дробовик со взведенным курком. За ним, хлопая отрепьем грязных портянок, вылезших из пробитых рыбацких бродней, спешил мужик с грязно-спутанной бородой, похожей на банную мочалку, которую пора выбросить из обихода. Глаза его сверкнули из серого спутанного волосья, забитого мушками, комарами и остатками какой-то еды, скорее всего шелухой кедровых орехов. Он давил обувью тропу, внаклон гнал себя в гору, но ускорения у него не получалось – изнурился человек.

Что-то во мне толкнулось и тут же оборвалось, свинцовым грузилом упало на дно: «Норильцы!»

Я недоверчиво осмотрел вытянувшуюся по тропе артель – сзади всех шел Мишка Высотин и почему-то улыбался. Загадочно. Всмотревшись, я обнаружил: улыбка остановилась на Мишкином лице, и ничего у него не шевелится, ни губы, ни глаза, ни ресницы, ноги тащатся сами собой и тащат его, но он их не слышит и не знает, шагает ли, плывет ли.

Тут я почувствовал, что тоже начинаю улыбаться неизвестно чему и кому, однако шевельнуться не могу. Но тот, с бородою, пройдя мимо меня, обернулся, махнул рукой и обыденно, по-домашнему позвал:

– Давай, давай! Избушку, малый, не запирай! – крикнул он Петьке, совавшему дужку замка в петлю. Никак туда не попадал он. Петька отступил от двери с замком в одной руке и с ключом в другой, понурился – небось ему казалось: если б он успел замкнуть избушку, никто бы в нее не сунулся.

Возле крыльца, руки по швам, стояли уже Высотин и отец. Щербатый, теперь заметно сделалось, недавно бритый парень, отчего лицо его там, где ничего не росло – на носу, по низу лба и на щеках, – было дублено, почти черно; где брито – все в бледном накате. Он встал в отдалении против дверей. Курок у ружья был совсем маленький, откинутый назад – ружье старое, разбитое – чуть давни на собачку и…

Мне стало совсем страшно, так страшно, что все последующее я помню уже плохо и немо. Как будто в глубину воды погрузило меня и закружило на одном месте. Петька теперь уже в руках терзает замок; засунет дужку в щель – замок щелкнет, ключ повернет – замок откроется. Высотин по команде «смирно» стоит – большой, несуразный; Мишка все улыбается; папа силится что-то мучительно вспомнить, например, любимое пьяное изречение: «Всем господам по сапогам, нам по валенкам».

Бородатый мужик, заметая наши следы лохмами портянок, вскакивает на белое крыльцо, выхватывает у Петьки замок и кидает его в щепу, накопившуюся возле избушки и протыканную иголками подмерзшей травы. Петька пятится, вот-вот упадет с крыльца, Высотин подхватывает его сзади, поддерживает. Дверь избушки широко распахнута. «Выстынет же», – хочется сказать мне. В избушке шарится чужой человек. Мы стоим подле дверей, и все та же вялая мыслишка: «Ну выстудит же, выпустит тепло!» – шевелится в моей голове. Бородатый выходит на крыльцо, обращается как Пугачев к народу, он чем-то и похож на Пугачева.

– Ружье где? Хлеб?

– Обокрали нас. Ружья унесли, – отвечает четко и внятно папа.

– За хлебом не успели сплавать, – поддерживает его Высотин.

«Что говорит Высотин? Что говорит… Если они поднимутся на чердак? Хлеб у нас там! Он забыл! Забыл! Их казнят!» Тянет исправить ошибку старших, показать чердак. Но мы уже не маленькие – раз Высотин сказал, значит, надеется на нас.

– Весь хлеб на столе, – добавляет Высотин, а на столе у нас осталось полбулки хлеба, закрытого берестой.

Бородатый знаком показывает всем следовать в избушку. Входим. Чинно, будто чужие, рассаживаемся на нарах: мужики – на высотинские нары, мы, ребятишки, втроем – на наши. В избушке притемнено и не так заметно Мишкину улыбку, постепенно превратившуюся в судорогу. Тяжелее и тяжелее делается у него челюсть. Оттягивает и перекашивает в сторону лицо парнишки. Сидим, праздно болтаем ногами. Петька, опершись руками о нары, готовый в любое мгновение вскочить, куда-то броситься, что-то делать.

– Нам на сети пора. Мы ведь на работе, – почему-то гнусаво завел отец. – Говорите, чего вам надо?

– Закурить хотим! – в дверях появляется щербатый парень, прислоняет к косяку ружье взведенное.

Отец протягивает ему кисет.

– Вы что же это? Своего брата?.. – укоризненно качает он головой.

Бородатый сломал уже несколько спичек.

– Волк – брат! – выхаркнул он из бороды вместе с дымом, цигарка, спешно скрученная, мокрая, расклеивается у него во рту, по бороде потек табак.

Парень, оседлав порог, тоже торопливо закуривает, но цигарку делает толково, туго. И видя, что его связчик цигарку свою совсем загубил, отдал ему свою, себе склеил другую, после чего высыпал в карман из кисета весь табак и молча возвратил кисет отцу, зажав в кулак коробок со спичками.

– Еще махорка есть?

Будто по команде мы вскидываем головы – над нашими с папой нарами, на стене висит белый, удавкою перехваченный мешочек – в нем спички, махорка.

– Сними! – приказывает бородатый Петьке. Парнишка, словно харюзок вынырнул из темной воды, схватил белый поплавочек, рванул веревочку-леску с гвоздя.

Щербатый парень не глядя бросил мешочек с табаком в свой холщовый затасканный мешок с веревками, приделанными вместо лямок.

– Разувайся! – приказал бородатый Высотину, и тот неловко начал утягивать ноги, обутые в новые резиновые сапоги, под нары.

– Да что вы, ребята! Мы ж рыбачим… Мне ж…

– Разувайся! – вдруг замахнулся и ткнул в грудь Высотина бородатый. Петька отшатнулся и взвыл:

– Тя-а-а-а-тяаа!..

Как бы разбив своим выпадом некую, еще существовавшую до сей минуты неловкость, сковывающую его, матерясь в бороду, скаля зубы, бородатый заметался по избушке, принялся разбрасывать постеленки наши, залез под нары, выгреб щепу и крошки сена оттуда, с вешалки Петькину телогрейку рванул, потянул на себя – не лезет, скомкал, бросил, выскреб штаны, рубаху из изголовья нашей постели, быстро на себя натянул, стоял над кучей брошенного на пол тряпья, нетерпеливо перебирая грязными ногами, заранее радующимися теплой сухой обуви.

– Ну!

Высотин бросил к ногам бородатого сначала один, затем другой сапог.

– Подавись! – громко, с пробудившейся ненавистью сказал он, и папа, битый жизнью и людьми больше, чем Высотин, тут же попытался сгладить эту грубость, что-то забормотал примирительное, взялся помогать мне растоплять печку, а что ее не растопить, нашу печку?! Дрова, как порох, бересты сколько угодно, загудела печка, заподпрыгивала. Оба норильца потянулись к ней.

– Портянки!

Высотин размотал портянки и остался на нарах, большой, весь босый, хотя с него сняли покуда всего лишь сапоги и портянки, казался он донага разутым и раздетым. Костистые большие ноги его, вдоль и наискосок перепоясанные бледно-голубыми жилами, выглядели сиротливо, жалко. Бородатый прямо средь избушки сел на пол и с пыхтением обувался. Поднявшись, он пробно потоптался, как дитя, радуясь обнове, притопнул, оскалился, и снова сверкнуло в бороде, зубы у него были молодые, еще не разрушенные, значит, на Севере недавно, оцинжать не успел.

– Ну, чё? Все? Боле у нас брать нечего. Нам на сети надо.

– Не гомони, мужик, сядь! – взяв ружье и устроив его на колени, спокойно приказал щербатый парень Высотину. – Велите одному малому принести рыбы, другому – дров, третьему – раскочегарить печку. Самим сидеть и не рыпаться! Я не конвоир, предупредительных выстрелов не даю.

– Печка топится. И пуганого не пугай, не зайцы тута, – рыкнул Высотин.

– Хэ, посказитель какой!

– И храбрец… Его бы в Норильск, в забой.

Петька-олух выбрал из бочки, вкопанной в берег, самую отборную, желтым соком исходящую стерлядь, чем привел в неописуемое бешенство бородатого.

– Что за рыба?! Кто такую падлу жрет! Вся вон в каких колючках!

– Уймись! – вскинул руку его сопутник. – Нет ли, мужики, щуки, налима?

– Этого добра навалом!

Петька примчал соленого налимища и острорылую, величиной с полено щучину, с тряпично болтающимся выпоротым брюхом.

– Вот это жарево! – потирали довольно руки норильцы. – Это привычно. Жиру бы в нее?

– Будет и жир, только рыбий.

– Это еще лучше. Слепнуть от мошки уже начал. Доходим.

– И дойдете. Куды-нибудь…

Они едва дождались, чтоб прокипело в противне. Ели рыбу полусырую, не отмоченную от соли. Ели, да что там ели – жадно глотали куски рыбы, парень держал ружье со взведенным курком меж колен, и дуло, когда он клонился к столу, утыкалось ему в подбородок, я, да, поди-ко, не один я, все наши ждали и боялись: вот-вот жахнет и разнесет башку парню вместе с непрожеванной рыбой. Ну, тогда бородатому не жить. Высотин одной рукой его задушит.

Брызнул на печке чайник, наш ведерный закопченный работяга, радостно посикал рожком.

– Давайте и мы чай пить, раз такое дело! – произнес Высотин. Надернув опорки, в которых ходили мы после сетей по избе и до ветру, снял с гвоздей кружки и хозяйничал возле стола, словно бы и не замечая никого рядом.

– А ну-ка подвиньтесь, гости дорогие!

– Водочки б к такой-то жарехе! – промычал осоловевший от еды бородатый норилец.

– И бабу наверхосытку! – хитро сощурясь, подхватил мой папа, большой специалист в этом вопросе, и решительно налил полную кружку чаю.

– А чё… А чё… – не в силах выговорить ни слова от хохота, обрадовались норильцы, но кашель перешел в грудной хрип, и гости начали сморкаться и харкать на пол.

Высотин сморщился – в избушке у нас всегда было чисто.

– В Полое, – кивнул на окно папа.

Норильцы вопросительно уставились на него.

– И бабы, и вино в Полое, говорю, если озадиться, осадить назад в Карасино, тоже найдете.

– Там еще есть сельсовет, энкавэдэшники. Ишь ты, гадюка! – погрозил папе пальцем бородатый норилец.

– Не в Карасино, не в Полое, так в другом месте все равно нарветесь, – угрюмо и уже спокойно заключил Высотин и как бы ненароком внимательно посмотрел в окно.

– Чё? – вскочил норилец с ружьем. – Чё там?

– Да пока ничего…

– А-а, в рот и в… – заругались норильцы, торопясь уходить.

Сбросав недоеденную рыбу в мятый жестяной котел, остатки хлеба, спросив, где соль, насыпали ее и, наказав нам два часа не выходить из избушки – у них тут товарищи по кустам сидят, – торопливо заспешили в поход…

Мы побросали вшивое тряпье и разбитые бродни норильцев в печку. Из трубы повалил жирный дым, в избушке сделалось душно. В большой кружок и в щели печки выбрасывало чадный запах.

Петька нашел в траве, все еще ломкой от инея, замок и ключ. Мы заперли избушку и спустились к лодке. Высотин в опорках был похож на какую-то нелепую, начатую с ног, но недощипанную птаху. Мужики прятали от нас и друг от дружки глаза, молча спихнули нашу ходкую и легкую лодку, на бортах и на дне которой уже отмяк и потемнел иней. Навесили лопашни, подколотили уключины. Проверив, все ли взяли, молча же, не глядя друг на друга, по реке, с ночи усмирелой и какой-то отчужденной, холодной, с вроде бы отдалившейся от воды белесой землей, медленно плыли мы от берега.

Отплыли мы далеко, когда сделалось видно: по вдавшемуся в Енисей песчаному мысу двигаются две человеческие фигурки, медленно удаляясь. Но вот на горизонте замаячил катерок или пароходишко, фигурки людей замерли и тут же исчезли в прибрежных тальниках.

…Появился у нас крючок на двери избушки, кованый, зацепистый.

Дождливой сентябрьской ночью, когда все вокруг лежало в тяжелой бездонной тьме и только печка в нашей избушке разухабисто ухала, будто играючи одолевала подъем в гору, дверь нашей избушки дернулась и в петле шевельнулся железный крючок.

Мужики рассказывали всякую всячину. Высотин много знал сказок. И что-то как раз жуткое да чудовищное повествовал нам, парнишкам, – мы и орехи перестали щелкать со страху.

Все разом мы уставились на дверь, против которой мелькало огнем устье за лето изгорелой железной печки. И не только крючок, но и темные росчерки щелей было отчетливо видно.

Крючок еще раз слабо дернулся, подпрыгнул в петле, но был он славно загнут – из петли не выскочил.

1
...
...
12