Когда наступают такие непонятные времена, душу поневоле охватывает гнев. Хочется скрыться в пустыне, где всё будет нежное, нетронутое, исполненное неиспорченной гениальности. Вдруг ощущаешь, что двери перед тобой захлопнулись.
Как же быть, где взять сил, чтобы отпереть двери в этот недостижимый рай, который, однако, кажется таким близким?
Знаю, порой трудно бывает понять то, о чём я говорю, – у меня странный способ изложения. Но я верю, что для этого достаточно глаза, – как говорят, что для музыкального слуха достаточно только одного уха.
<..>
Искусство по большому счёту – это акт веры.
<..>
Я снова вижу бедный домишко своего детства, где, кажется мне, на крыше и в небе до поздней ночи так же сиял пылающий куст.
М. Шагал, «Искусство и жизнь» (доклад, прочитанный в Комитете общественных исследований в Чикагском университете, март 1958 г.)
© Пономарёв П. А., текст, 2024
На то они и смутные были, те времена.
Петро Конашевич Сагайдачный, гетман Войска Запорожского, прошёл через город, выжег его и подошёл к монастырю в трёх верстах от посада.
С вечера казаки приготовились к осаде, чтобы наутро взять монастырь.
Монахини сговорились отдаться.
Но утром Сагайдачный приказал отступать.
«Истинно, чудо – даровала Пресвятая Дева Мария спасение нам!»
А через девять месяцев инокиня Параскева родила мальчика.
Назвала Кононом.
Расстригли Параскеву и выгнали из монастыря.
Поселилась она в Казачьей слободе на Дону – в полутора верстах от посада. Там, на берегу, с давних времён селились те, кто не уживался в городе на большой горе: уходили под гору, к вольным людям, где всякий друг другу ровня.
Вырос Конон – не чета мордатым посадским: черты точёные, нос крючком; скуластый, белокожий, сероглазый; на веках – сиренево-серая тень. Волос вьющийся, смоляной. Ростом выше среднего, худощавый. Пальцы на руках длинные, тонкие – разве что клевер ими держать; ногти на пальцах – фиолетово-белые, покатые, словно чешуйки. Грех такими руками трудиться.
Мать обучила Конона грамоте, счёту, слову Божьему. Научила писать и петь.
И стал Конон дьячком при слободской церкви.
Поп Никон пережил жену и сыновей и умер на руках у Параскевы, ходившей за ним последние годы. Церковный престол и свою избу Никон завещал Конону.
Параскева пережила Никона не надолго – от природы болезная, стыдилась она своего позора, точившего её все годы.
Перед смертью Параскева исповедалась Конону. Так узнал он историю своего рождения.
…Ночью, когда к городу подошли татары и встали на том берегу, Конон переплыл Дон.
А утром татары были в городе: они вышли в обход острога к посаду – через тайный ход, который с того берега Дона, вдоль брода, выводил к монастырю.
Монастырь был разорён.
Посад разграбили и сожгли.
Казачью слободу не тронули.
Пристрастился с тех пор отец Конон к вину. Будто вину свою он топил, как в Дону, в вине.
Уходил отец Конон на гору – в пустошь, в степь. Лежал на клевере, и несли с него пчёлы пыльцу в свои соты на берег Дона, чтобы потом выжал из них отец Конон мёд и выгнал с него медовуху. И ничего ему больше не надо – ни людей, ни семьи, ни Бога. Вот его Бог – под ним: колет спину и щекочет лопатки. Муравьи заплетаются в бороде. Ветер волосы с травою мешает. И пока пьян отец Конон, не помнит он ничего – ни мать, ни попа Никона, ни татар… Будто не про него это всё – не его эта жизнь, и сам он – не он. А должен был он родиться в другом месте и под другим именем – где-нибудь на окрайне, на вольной земле, где нет ни царей, ни холопов, и где все люди – христиане, мусульмане, иудеи – друг другу братья.
За пьянство и непотребный образ лишили попа Конона сана.
И стал Конон Распоповым.
Прожил он век: увидел, как стали иереями сын его, внук и правнук; увидел, как сломали в казачьей слободе деревянную церковь и на её месте поставили новую – белокаменную; увидел, как стал острог на горе купеческим городом, и как на месте Пьяной пустоши возникла Медвянова пустынь.
Там и окончил свои дни старец Климонт – в миру Конон Распопов, (не)бывший Кононом Петровым сыном Сагайдачным.
Пустынь превратилась в монастырь.
Шли в монастырь пьяницы и пропойцы приложиться к иконе «Испей чашу мою».
Говорили, что иноки Медвяновой пустыни обрели эту икону, висевшую на дереве, которое словно ель было круглый год зелёным – не бросало свои листья ни осенью, ни зимой. Ближе к холодам листьев, правда, становилось меньше – на их местах набухали почки. Но снег сдерживал их до весны.
Местные монахи говорили, что под этим деревом лежит тело старца Климонта.
В Гражданскую через город прошли мамонтовцы. Белый генерал Мамонтов – ярый трезвенник – на своих руках вынес икону из монастыря, обернул в полотенце и положил в обоз.
С тех пор никто её не видел.
Говорят, что дерево, на котором была обретена икона «Испей чашу мою», монахи – в ночь перед приходом мамонтовцев – выкопали и пересадили на городском кладбище. Это место, говорят, знал электрик Спасо-Казацкого сельсовета Трофим Кручинин…
Настежь дверь. Из непомерной стужи,
Словно хриплый бой ночных часов —
Бой часов: «Ты звал меня на ужин.
Я пришёл. А ты готов?..»
А. Блок, «Шаги командора»
Старик с трясущимися головой и руками, покрытыми сенильной пурпурой, берёт девятимесячного из рук рыжей девочки – своей внучки – и прижимает ко лбу. На лбу, высоком и высохшем, с выступающими от старости черепными швами у висков, в одной из морщин залегла белая жилка. Это шрам от осколка, чиркнувшего по звёздочке на ушанке весной сорок четвёртого.
12 марта 1944 года остатки 2-й роты, подкреплённые пулемётным расчётом, получили задание: к западу от озера Селигер Валдайской возвышенности отрезать пути отхода отступающим немцам, закрепившись на высоте 60.2.
Но до высоты 60.2 роте дойти не удалось: фашисты её, завязнувшую в лесу, на берегу Селигера, обнаружили и открыли по ней миномётный огонь.
И в этот момент старшина Кручинин получил слепое осколочное ранение в голову.
По телефонному кабелю старшего лейтенанта Волкова он бегом направился в тыл – до командного пункта.
…Сосуды пульсируют в голове, и кровь обжигает голову. Он бежит по телефонному кабелю в штаб комбата, зажимая кровоточащий лоб, но помнит только воронку от снаряда шестиствольного миномёта, только снег и землю – ледяные хлопья, комья, волной встающие и накрывающие. Как будто дышащая паром каша из котелка, опрокинутого в детстве со стола вместе со скатертью. И только она, эта скатерть, похожая на саван – спасение, укрытие от обжигающего дыхания. И только звенящий белый свет, становящийся темнотой, тишиной, пустотой, из которой вырывается женский крик, становящийся детским плачем.
Мать забирает девятимесячного к себе. Старик вытирает лоб от пота и детских слёз. Силится сам не заплакать.
Контузия достала его, электрика (сначала на литмехзаводе, потом в Спасо-Казацком сельсовете), в старости, возвращая своими припадками в детство – уездное, пыльное, когда во сне он просыпался от невидимой давящей силы. И отец – отец Иоанн – выносил Трофима на балкон.
Был балкон необычный – нигде таких больше не было, ни в каких других городах.
Дом их – одноэтажный, деревянный; на фасаде – четыре окна и дверь, выходящая на этот самый балкон.
Не совсем даже балкон, а скорее терраса, но без навеса и без стёкол. Вместо них – кованая, хотя и не тяжёлая, ажурная ограда.
«Балквон» (в городе все говорили «балквон»: таких «балквонов» было в городе чуть не через каждый дом; вернее так – чуть не через каждый зажиточный дом)… Так вот, балкон стоял на фундаменте – известкового камня, жёлто-белого цвета… Такого цвета был фундамент и самого дома.
Выходил балкон в палисадник.
…Отцветают яблони с вишней. Скоро начнётся сирень, потом – белая акация, потом, наконец, – любимый Трофимин жасмин.
Ночь на балконе – прохладная, свежая. Правее, шагах в пятидесяти от тропинки, круто уходящей к Дону, – белая Спасская церковь, в такой же белой ограде, образующей площадь на перекрёстке Спасской улицы и Никольского переулка, уходящего в Дон.
Луна над серебряной колокольней.
Лунный луч пронзает колокольню, и глазницы её озаряет свеча Вечного звонаря.
– Вон он, Трофима, видишь? Каждую ночь на нас смотрит. И так – всю жизнь, с тех пор как церковь эта стоит. Мне подмигивал, когда я такой был, как ты сейчас. А до этого – дедушке, моему папе. А ещё раньше – прадедушке, деду моему. Сколько стои́т наша церковь, столько и дом наш стои́т. Церковь – второй наш дом.
– А почему не первый?
Отец Иоанн молчит. Вопрос этот от сына – и счастье, и исход.
Отец Иоанн знает, что сын не станет священником и не продолжит семейное дело. Не то сейчас время. Родных сберечь, самому сберечься – до поры до времени (по-другому, видать, не выйдет) – вот, что первостепенно. Выжить, пережить и рассказать о том, в какое время жили – вот, что важно! Ибо не случалось такого, чтобы они гонимыми были – разве что в первом столетии. Подумаешь об этом – и волей-неволей поверишь в собственное второе пришествие.
– Потому что, сын… Вечный звонарь уже старенький. Он скоро по этому лучу уйдёт на луну. Ты должен его сменить – запомни, лебедёнок. Ты вырастешь, у тебя появятся свои дети, внуки. Кто-то должен им ночью освещать улицу, балкончик наш… Подари людям свет, сынок!
Отец Иоанн крестится на церковь и шепчет:
– Иже на всякое время и на всякий час, на небеси и на земли покланяемый и славимый, Христе Боже, долготерпеливе, многомилостиве, многоблагоутробне, Иже праведныя любяй и грешныя милуяй, Иже вся зовый ко спасению, обещания ради будущих благ. Сам, Господи, приими и наша в час сей молитвы и исправи живот наш к заповедем Твоим, души наша освяти, телеса очисти, помышления исправи, мысли очисти; и избави нас от всякия скорби, зол и болезней; огради нас святыми Твоими Ангелы, да ополчением их соблюдаеми и наставляеми, достигнем в соединение веры и в разум неприступныя Твоея славы, яко благословен еси во веки веков. Аминь.
Отец Иоанн целует Трофима в лоб. Курчавая жёсткая борода щекочет серые с просинью веки Трофима, навалившиеся на такого же цвета глаза.
Невидимая сила уже не давит. Её сменила другая сила, и вот уже свет Вечного звонаря рассеивается по всей улице и превращается в утро.
Солнце, встающее за Доном, уже достало до левой стороны балкона, тогда как правая сторона его, укрытая кустарниками, ещё в холоде и в тени. Птицы объяли балкон голосами, но сейчас все они одновременно замолчат – и через минуту на колокольне Спасской церкви ударит в колокол Вечный звонарь. И взметнутся над куполами хрипящие грачи.
Отец никогда не брал деньги за требы с сирот и со вдов. Мать за это таскала его за курчавую, клином стоявшую рыжеватую бороду, за выгоравшие на солнце и от этого из смоляных превращавшиеся в каштановые волны волос, покрывавших плечи…
Уходил он после этого к соседке, Марье Никифоровне. И уже сам – с горя, с досады – рвал волоски из бородки, в которую стекали слёзы. И с завивавшихся кончиков падали капли в чашку с мятно-липовым чаем, наведённым Марьей Никифоровной.
Только не было у них ничего. Не потому что он священник и нельзя ему с другими… А потому что он Лялю любил. Больше всех на свете, больше всякого жившего на земле человека.
А она его – за бороду. За волосы. За глупое милосердие, мягкотелость, которые заставляли метаться то к красным, то к белым, то опять к красным…
Это она заставила его, учителя сельской церковно-приходской школы, обрюхатившего её до брака, окончить курс в семинарии и принять – в семнадцатом году – сан.
Брать её в жёны он не хотел: боялся. Слишком уж «тёпленькая» она была. Родители Ляли, мелкие помещики с крупным фруктовым садом, промышлявшие всем, чем только можно было до революции – на селе, – стали его уговаривать. Сторговались на енотовой шубе – тут уж он отказать не смог.
Ляля, ходившая ещё в девках и оттого стыдившаяся росшего на глазах – особенно соседских – своего живота, всякий раз подвязывала его, опоясывала тканевыми слоями.
Трофим родился через пять месяцев после свадьбы – с огромной головой на тонюсеньком тельце, где как будто отсутствовала шея. Это потом, к отрочеству, она вытянется, изогнётся, точно у гусака, и в профиль он будет казаться сутулым и даже слегка горбатым – это одуванчиковая голова клонила его к земле, выгибая шейную пружину. Такими же по «конституции» были его три дяди, братья матери – коммунисты дядя Вася, дядя Федя и дядя Петя.
Первый был прапорщиком царской армии, но в Гражданскую перешёл на сторону красных. Подавлял антоновский мятеж – травил газами земляков. У Махно отбил любовницу и сделал своей женой. Быстро продвигался по карьерной лестнице и уже к началу тридцатых перебрался в Москву – в 1-й дом Реввоенсовета республики. Был начальником отдела в управлении вузов РККА. Зачинатель системы суворовских училищ. В войну служил стажёром по должности начштаба управления тыла 3-й Ударной армии. В звании полковника – генерала дяде Васе не дали из-за брата, судьбу которого он все сталинские годы боялся повторить.
Дядю Федю – Почётного железнодорожника, начальника станции Чусовская – расстреляли за «сокрытие соцпроисхождения и барское разложение», как написали Трофиму, искавшему следы дяди, из органов – уже теперь, в девяностые, когда правда стала выглядывать, а кое-где – прямо-таки выпирать, как соль на вконец высохшей таранке.
Дядю Петю – председателя сельсовета, двадцатипятитысячника, – ведшего взвод автоматчиков за танком на Курской дуге, разорвало от попавшего в танк снаряда. В похоронке было: «…В боях за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, пропал без вести в июле 1943 года». Другого там быть не могло: после взрыва от дяди Пети ничего не осталось – пустое место. Пропал? Пропал. Без вести? Без вести – даже документов не осталось. Обо всём этом уже потом, после войны, когда сестра дяди Пети, тётя Паша, стала писать по военкоматам, по воинским частям, ей ответит один из сослуживцев брата, шедший в том же взводе, но не в начале его, за танком, а – в конце. Впрочем, и его тогда контузило. Тётя Паша ещё подумала: «Видать, тяжело контузило, коль он всё это мне написал…»
Первые года два после того как взяли отца, по городу ещё ходили слушки, сплетенки, что видели, мол, «Цыгана» (так его звали в городе – за кудрявые чёрные волосы и крючковатый нос) – то в соседнем Ельце, то на железной дороге; то где-то на пересылке какой-то «откинувшийся» – то ли из Сергиевки, то ли из-под Слободки – с ним пересёкся…
Чем ближе подступал коммунизм, тем больше Трофим убеждался, что отца, как и дядю Федю, пристрелили в тридцать седьмом.
Лет десять назад (он тогда, помнится, как раз читал «Чёрные камни» Жигулина в «Знамени») Трофиму позвонил из областного архива директор, Викентий Богданович:
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Ныне и присно», автора Павла Пономарёва. Данная книга имеет возрастное ограничение 18+, относится к жанрам: «Историческая литература», «Современная русская литература». Произведение затрагивает такие темы, как «исторические романы», «семейные истории». Книга «Ныне и присно» была написана в 2025 и издана в 2025 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке
Другие проекты