© ООО «Издательство «Вече», 2018
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2018
Сайт издательства www.veche.ru
Тихо, прилично, от дряхлости и болезней умирал длинный, чуть сутуловатый старик. Бритое лицо его злобно сверх меры. Только старик знает, что скоро-скоро умрет. Бродит он по дому, присаживается на стулья, иногда приляжет на диван. Мешает ему длинный старый сюртук, мешает высокий галстук и даже теплые сапоги.
Приказчик снизу из конторы пришел. Векселя должников. Скоро срок. Письма к подписи.
– В кабинет! На стол положи.
Отнес приказчик. Опять у двери встал. Про что-то нужное спрашивает.
– Потом! Потом! Перед чаем в контору сойду.
И рукой махнул. Умирает железный старик. И люди противны ему. К окну подошел. Вся Торговая подводами запружена. Мужики неистово гремят. Железо в стариковы балаганы складывают.
– А! Балахнинские…
Хотел что-то в форточку крикнуть. Привычка. Но не крикнул. На улицу так загляделся.
– Ишь, ведь… Умирать время подошло.
Глухо сказал. А за миг не знал, что скажет. Думы молчаливых, грузных дней сказали.
Еще тяжелее стало старику. Злоба-жаба на сердце вспухла и пожелтила бритое лицо и длинные сухие пальцы.
За окном стариково железо гремит, и Божья весна тихо веселится. Пора-то какая. Через неделю-другую Волга вскроется. До Каспия рукой подать. Урал тоже. А Кама! Ока! Закипит. Везде дела.
– Балбесы, верно, на реку глазеют. Вздулась, слышно, Волга. Закраины ломает.
О, как кипела злоба, жабий яд, во всех жилах старика, когда он кричал, не подходя к дверям, так, всюду кругом себя:
– Семен! Макар! Сюда! Кто там есть…
Открылась дверь. Супруга, большая, рыхлая, старая – не старая, важно испуганное лицо показала.
– Что?
– Не слышно, что ли, кого зовут.
– Сейчас они…
И скрылась. А вместо нее в дверях Семен стоит.
Старший сын старика в синем коротком пиджачке, с розовым галстучком на худой шее, прилично-робкий, в кого-то влюбленный, приглаживает напомаженные жидкие волосы.
– Семен. Как шереметевское нынче?
– На четыре копейки ниже прошлой недели.
– А строгановское?
– Без перемены, папаша.
– Ты про листовое?
– Про листовое, папаша.
Остро глядит отец в сына. Желтизна с лица спала.
– Ивана Данилыча векселя все переписать. К ярмарке принорови. На столе там. А вот с этим, с Васюковым, что делать?
Молчит сын. Ждет. Думает – не к нему.
– С Васюковым, говорю, как? Ну?
– Как угодно, папаша.
– Знаю. А по-твоему, как?
– Как угодно, папаша. Только и у Васюковых заминки нет. А вчера сам сына посылал. Тоже до ярмарки просил.
– Нельзя. К ярмарке банкрот будет. Слыхал, во сколько он лавки застраховал? А безо времени в Питер к чему летал? Знаем, нельзя Васюкову.
И опять пожелтело лицо старика бритое, с крючковатым носом, с сухими губами. И под седыми на виски заческами проступил пот.
Помолчали. Впустили в комнату, в трехоконную светлую залу, громы железа и солнечные звоночки весны. И отразилась Божья весна милой забывчивостью в глазах Семена. И грохот подземных сил железа отозвался злобным дрожанием рук Семенова отца.
– В Саратове думаю склады к осени открыть.
Старик сказал. И два глаза его стали, как две сотни крысиных глаз.
– Как угодно, папаша.
Как тяжело дышал хитрый старик. Злоба-жаба восемью лапами сердце охватила. Всю кровь выпила. Желчь по телу пустила.
Старшего к делу кое-как удалось приставить. Семеро сыновей. Семеро. Как уйдешь? Как оставишь? Балбесы. Семеро. Этот вот что знает? А он один хочет узнать. Малыми мозгами хочет дело охватить. Да и хочет ли?
Обе сотни крысиных глаз спрятались под веки старика. Злой, но лень. Злой, но подумать надо. Смерть ли, дрема ли, жизнь ли настоящая.
Видит старик: в светлой зале его, из-за дивана угольного ручей оказался. Бьет ключ-ручей в паркет. А вместо паркета – зеленая земля. И ширится ручей. И сердится. И вот не ручей то, а Волга. А зеленая земля – Россия. Или весь Божий мир. Ведь это одно и то же. А залы уже нет. Семен? Но он вместе с ними на барке. С ними. Со всеми. Семеро. Плывут. И буксира нет. И паруса нет. А! Вниз плывут… Зачем барка вниз порожнем?
«Сынов везу твоих».
– Куда? Стой!
– Что, папаша?
Рукой махнул старик. Не надо ему Семена. Их семеро. Все они один другого стоят. Старший к делу приучен. А что в нем? Может те подрастут, умнее еще станут. А он-то? Семен-то?
И опять вместо залы трехоконной – широкая, как Волга, река. А барка с сыновьями тонет. Тонет в синей-синей воде.
И мог бы старик закричать. Но он не хочет кричать.
И плыла барка вниз по реке. И везла стариковых сыновей. И потонула барка. То видел старик. И когда он увидел все это, он не огорчился, но захотел досмотреть сон ли, видение ли. И видел старик в светлой зале, переставшей быть залой, синюю-синюю реку. И когда утонули в ней все семеро сыновей его, он, успокоенный приговором чужого суда, сказал:
– Ну?
Семена уже не было у дверей.
Старику захотелось кричать. И он закричал, захватив левой рукой все, что было на груди его: и край сюртука, и жилетку, и сорочку.
Ночью железный старик лежал не мертвый, не живой. Немец тормошил его, хотел продлить старикову жизнь.
Упрямый старик хотел сказать:
– Прочь!
Но ничего не сказал. И умер.
Так же грохотала Торговая, когда вдова, проплакав ночь, коленопреклонялась перед утренне-вставшим гробом.
И семь сыновей ее стояли позади нее.
Семь сыновей и две дочери: Любовь и Анна.
Потекли торжественно гудящие и звенящие часы – дни отпевания, перенесения, отдания земле. И часы эти были то кратки и легки, как миги, то тяжелы и тягучи, как скучные годы.
Новые шумы и новая тишина. Новые люди и новые думы.
Нарушился чин крепкого кирпичного дома. И по-новому звенело солнце по стеклам фасадных окон. И по-новому шуршала ночь в мебели и в обоях чутко неспящих комнат.
И вот кончилось. Перегорел бунт смерти. И стало опять чинно. Но новым чином чинно.
Ворвался колдун-великан в кирпичный дом на Торговой. И вырвал колдун железное сердце дома. Вырвал, похохотал и унес сердце куда-то. И стало легче дому без железных ударов сердца. Явно легче. Но неосознанно, от себя и других втайне, каждый стул и шкаф, и каждый человек дома бормотал:
– Я что же? Я отдельно! Я сам по себе!
И передвигались тяжелые стулья, и подолгу стояли, посмеиваясь, не на своих местах. Вспомнит кто-нибудь, застыдится и переставит. Бессмысленно белели бумагами разбаловавшиеся шкафы красного дерева. И подолгу стояли, ленивые, с открытыми ртами. Заметит кто-нибудь, разгневается, захлопнет, ключом припрет и выругается.
– Что же это в самом деле за беспорядок за такой!
И люди ходили не туда, куда нужно было дому для его железных дел. А если и туда, то не в те часы. Нужно собраться вместе, а они врозь. А когда нужно врозь, по своим делам, они вместе, и не о том говорят, о чем нужно. Но вдруг все разом вспомнят, застыдятся и опять налаживают на старое.
Так умирала старая совесть дома.
Раньше всех опомнился старший приказчик, доверенный, Рожнов. Желто-белые седины его привычной старости примаслились, пригладились и предстали пред Семеном. Почтительно-суровую беседу повел старик. Он часто улыбался беззубым ртом. И то была улыбка тихой гордости от сознания переходящей к нему власти.
«Не умели юнцы вовремя к делу приглядеться. Ну а теперь без меня ни тпру, ни ну. От старика к старику, значит. От папашеньки-то к приказчику. Так-то».
И заперты были двери. И горели свечи. И выдвигались ящики, и открывались шкафы.
И без конца шелестела бумага в мягких руках желтого старика Рожнова. А по-новому испуганный Семен кивал головой и, принуждая себя постичь непостижимое, стучал пальцем в крышку стола.
И текли часы. И для Семена под конец они стали мутно-желтой рекой, точь в точь такой, какая вливалась ему и в рот, и в глаза, и в уши в часы бесконечных уроков в московской немецкой гимназии. Той гимназии, из которой однажды писал он письмо отцу: «…Делайте со мной что хотите, папаша, а больше я здесь не могу».
И вот теперь в кабинете покойного отца льется та же мутно-желтая река страха и скуки.
Кончил желтый старик. Встал. Кресло отодвинул.
– А вы попамятуйте, что мною нынче говорено было. И папашенька неоднократно наказывали в случае чего наставлять вас. В делах то есть. А засим, спокойной ночи. Мне пора-с.
И низкий поклон. И зашаркали мягкие сапоги.
В ту ночь опять не спал Семен.
– После смерти отца, после того как унесено было колдуном железное сердце, в дому зародились духи – не духи, зверье – не зверье. То видимые, то слышимые силы. На Семена накидывались они то в образе женщины, то в образе смертного страха.
Женщина внезапно выходила из двери или даже из стены. Или уже нагая, или как принцесса одетая и потом раздевалась. Всегда прельщающая, различной красотой красивая, она была то как настоящая женщина, то как кукла маленькая. За обедом, вскочив на стол и спрятавшись за стакан, она была не больше булавки. Вероятно, илией, или Семену было стыдно братьев, сестер, матери его. А ночью, всегда большая, пышная, подчас она расплывалась розовым облаком на всю комнату. И тогда они оба дрожали частой дрожью, пропитавшиеся друг другом.
Семену было 27 лет. К этому сроку он еще не знал женщины. Он был слаб. Ни мужчина, ни мальчик, он робел до дрожи и до холодного пота. И слабость, и робость гнали его от живых женщин. В мечтах он рвался к ним и говорил им ласковые слова.
И вот, по смерти отца, поселилась в дому нагая прельстительница и манила, кликала его:
– Сёма! Сёма!
А то вдруг увертывалась-смеялась:
– А вот не дамся.
Такова была Сёмина женщина в дому на Торговой.
Но там же зародился его смертный страх. То не было привидение, не был верящий в себя дух. То был гроб, а в гробу человек. Человек, который ранее все мог, и вот – ничего не может. Вдруг откуда-то вплывал тихий гроб. И не гроб был страшен и не человек в нем, а то, что это так просто, и что, видя это, невозможно было верить в слова молитв, которые ранее, всегда ранее, были бесспорны. Все было. И вдруг ничего не стало. Может быть, вспоминался отец, лежащий в гробе. Может быть, полуосознанно-диким казался переход от величия железного грома на подводах и таинственного шелеста бумаг к величию Царства Небесного. Страх был такой простой, языческий. И даже страх греха такого страха не заглушал его.
Была вечность или недуманье, незнание, и вот надвинулась пустота.
Церковь и ее огни, и ее священники – это одно, и это – правда. А гроб и в нем мертвый человек – это другое, другая правда.
И приплывал к Семену парчовый гроб. И в гробу лежал незнаемый человек. И становилось тоскливо-страшно и пусто. И все ненужно. И холодно-холодно.
И тогда, подчас, пели-кричали слова ненужных молитв. И спокойные чужие люди вставляли в страшные строки имя: Семен.
И вплывал в комнаты гроб. И входила-влетала в комнаты прельщающая женщина. То тот, то та… И Семен гнал прочь думу о гробе, холодея от предчувствия ее, и трепетно любил приходы женщины, и, когда ее не было, скучая, звал ее. Но и женщина, и гроб появлялись одинаково часто в доме, из которого ушел железный хозяин его.
В ту ночь опять не спал Семен. Лампадно-тихая ночь грела двухоконную низкую комнату верхнего этажа. Только что ушла нагая женщина. Ушла-растаяла.
Смотрит Семен круглыми бездумными глазами. А перед ним, у той стены, спят братья его: Макар и Доримедонт. Холодный пот томит Семена. И то пытается он уснуть, то, когда безнадежность этого желания ломит голову, пытается думать о железных делах, смутно шепчущих ему неведомые тайны.
Томится в ночи Семен. Слушает бормотанье Доримедонта. На деревянной складной койке спит Доримедонт. Ворочается.
Поскрипывает койка. Смутное снится Доримедонту. Доримедонт живет, чтобы, дождавшись ночи, уснуть. А спит, чтобы видеть сны. Боясь людей, не понимая жизни, взглядом мышонка смотрит он в расписные своды своих мечтаний. А мечтания его такие смутные, что только во сне им место. Скучная, строгая явь жизни и солнца убивает их. И день стыдит Доримедонта своей деловитой суетой. Смерть отца ничего не дала, ничего не взяла. Нет. Стало немного менее страшно. И еще: в сонные мечты стал чаще врываться золотой звон. Но то не были деньги.
Спит-ворочается Доримедонт на скрипучей койке. Черные кудри его так красивы над белым лбом. Лицо с черными усиками, как лицо юноши-рыцаря. Братья и сестры его русые. Кто потемнее, кто посветлее. У отца были темные волосы. Почти черные. Потом поседели.
Снится Доримедонту, что под ним конь белый. Скачут они, скачут по лесной сказке. Дубы-великаны над головой, как змеи перевиваются. Листья на них золотые, птицы на них – все павлины. Тропа под ногами коня заколдованная. Никому не пройти, не проехать. А он скачет. Ему нипочем. Вот терем встал расписной. В терему царевна томится. Надо спасти царевну. Спас царевну. А какая она – не заметил. Дальше конь скачет. Вот лес – не лес. Дворец золоченый. И конь пропал-провалился. А он, сновидец, король ли, королевич ли, на троне сидит, важно рукой пошевеливает, милостивые речи говорит придворцам. А далеко впереди громадное зеркало, и видит он в зеркале том золотую корону с каменьями на своих кудрях. А кудри ниже плеч. И такие черные на красном, золотом шитом одеянии. И смотрит королевич на красное, и гордо-весело ему. Пылает красное. Распылалось красное. И все кругом загорелось. Пожар дикий. А ему нипочем. Руками взмахнул. Улетел. Летит. О королевне вспомнил. Королевна, кажись, там рядом сидела. Ну да все равно. Дальше летит. Волга засинелась. В свой город прилетел. Вали на площадь! Народ скликай! Народ валом повалил. Ишь сколько! И купцы тут, и попы. А он, сновидец, уж не королевич сказочный, а настоящий губернатор. В карету сел, дверцы распахнул, На обе стороны из мешков монеты в толпу бросает. Крик. Шум. Ура. Губернатор важно народу головой кивает, фуражки не снимая. Вдруг – что такое?
– Держи его! Держи!
Отец на своей паре едет. Страшными глазами смотрит. Вскрикнул губернатор. Проснулся. Во все глаза глядит. Рукой кудри ворошит. Огляделся. На Семена уставился.
– Ты что, Сема, не спишь?
– Так.
– А сколько времени?
– Не знаю. Ночь еще.
– Макарка третьего дня часы купил. С цепочкой. Посмотреть?
– А тебе на что? Да они у него под подушкой. Разбудишь.
– Ничего.
Из-под одеяла выпрыгнул. К братниной кровати подошел-подбежал.
Важно разметавшись, спит на спине Макар, степенно похрапывает. Доримедонт часы за цепочку из-под подушки вытянул. Оборотив к лампадному огню, посмотрел. Легонько свистнул.
– У, рань какая! Спать. И ты спи, Сёма. Ты что не спишь по ночам?
– Так. Не спится. Да и ты не больно рассыпайся. Знаешь какой день. Пораньше встать надо. Помочь там. Или чего. Дела много.
– Ладно. А ты что, говорю, по ночам не спишь?
– Так. Не спится, говорю.
– А ты книжку возьми.
– Зачем? Какую книжку?
– А так. Живо уснешь. Плохая попадется, скучная, от скуки уснешь. А если интересная, замечтаешься, тоже не увидишь, как сон возьмет.
– Нет. Что книжка…
– Не нет. А когда у меня, в Москве, сон очень плох был, я всегда с книжкой. А ты что? Боишься, что ли? Так ты не бойся. С сегодняшнего дня бояться нечего. На то он и сороковой день. Мытарства кончаются. Душе свобода. А папаша в ночь скончался. Теперь как раз. Ты бы…
И оборвал нить слов своих Доримедонт. Макар на кровати своей заворчал непонятное. Голос-говор злой. Голову с подушки приподнял. Глаза закрыты. Лицо круглое. Со сна красное. Нос красивый, отцовский, с круглой горбинкой, ноздри раздувает. Открыл глаза Макар. И сразу они, как птичьи глаза, по комнате забегали. Будто и не спал. А по тихой комнате лампадный свет, как загнанный зверек, бегает. Оживет – все кругом обежит. Замрет – где-то за углами таится.
– Это вы, что ли, тут разговариваете?
Голос Макара громкий, не ночной. Под подушкой пошарил. Часы поймал. К уху приложил. Вглядывается. На лампадку на вздрагивающую сердитые взгляды мечет.
– Дормидоша! Дормидоша! Не спишь?
– Чего тебе?
– Лампадку поправь. Еще погаснет, опять навоняет. Чего эта дурра Домна смотрит. Или загаси, что ли.
– Сейчас. Зачем гасить.
Взвизгнула койка. Выпрыгнул Доримедонт. Босыми ногами в пол бьет. Зашипело, затрещало. Вот ровным огнем лампадка поет, святые иконы радует. И стенам приятно. Доримедонт опять под одеялом. Ново-старый сон предвкушает, обожженные пальцы наскоро слюнит.
А Макару спать расхотелось.
– А Сема спит? Ты, Сема, спишь?
А сам волосы приглаживает. Волосы светлые-светлые. Как спелый овес. Причесываются-припомаживаются они бабочкой. Такая мода. За ночь, за сон бабочка чуть растрепалась. Будто побывала в ладонях у детей. Макару досадно, что нет зеркала. Встать лень. Дормидоше сказать стыдно. Приглаживает. А тут Семен говорит. Тихо так:
– Не сплю. Не спится мне.
– Вы о чем разговаривали? И чего по ночам болтаете? А, может, интересное что? Про тетю Сашу?
– Нет. Так.
– Мы про сороковой день.
– Что про сороковой день?
– Тоска. Вот что.
Это Семен.
– Какая тоска? Очень вы папашу любили! Знаем.
– Да мы не про то.
Это Доримедонт. И голос его сонно-далек. А Макар говорит:
– Вот что. Когда же завещание? Ты, Сема, вчера с Рожновым говорил. Чего тянете? Мне Михайлов вчера говорил: вы, говорит, затянули. Так, говорит, нельзя.
– Нет. Ничего. Успеем.
Это Семен. И в бессонном голосе его злоба. Чуть.
Но Макар не знает красоты напевов души. Он слышит слова. Но Макар не только слышит слова. Он их видит. Видит написанными на бумаге. У Макара хороший почерк. Отставая от товарищей в науках, как и братья, в Москве он удивлял всех способностью выводить буквы почти с правильностью чертежника, но быстро. Буквы отдельно. Четко, красиво. Штрих и нажим – все на месте. И всем братьям приятно, что Макар такой искусник.
Макару захотелось опять спать. Повернувшись лицом к стене, пробормотал:
– Что же вы? Спите, что ли?
Лампадой успокоенные, стены молчали, впитывая в себя притворно-искреннюю тихость Семена и настоящий сон Доримедонта. Сон-грезу.
Между сном и сном скучно стало Макару. Злят его братья. Без него о своем, о глупом разговаривают.
– А ну их.
И сразу уснул. Уж храпит.
Дремлется Доримедонту. Павлиньи перья на голове качаются. Вот по лестнице идет, по широкой. Сладко дремлется. Хорошо на койке. Мягко и не дует. Еще недавно целый год спал Доримедонт на полу. Был тюфячок жиденький. Кровать кому-то понадобилась. У него взяли. На место поставить забыли. Целый год так и спал. Не жаловался. А теперь койке тело радо. Сладко дремлется. Не сон еще. А так.
По широкой лестнице идет. По мраморной. А справа-слева ходы-переходы, как кротовые норы. И оттуда разные тихие слова говорят люди какие-то.
А Семен ему тихо:
– Дормидоша! Ты о смерти думал?
Это наяву. Здесь, в комнате.
Голову поднял Доримедонт, дернулся. Не говорил с ним Семен о таком. Ну, да ночь. Проснулся, обрадовался.
– О смерти? Да я не знаю, Сема. Ты с отцом Львом поговори. А что? Разве боишься?
Тихие слова по лампадной комнате полетали. Семен на Макара посмотрел на храпящего. Грустно так. И брату говорит:
– Я, вот, вчера с ним, с Макаром, о смерти говорил. Так, немножко. – Семен как бы извинился. – Так он мне говорится, говорит, не умру. Как так? Все, говорю, умрем. Глупости, говорит. Я не умру. Не хочу и не умру. Это попы, говорит, выдумали да старухи.
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Проклятый род», автора Ивана Сергеевича Рукавишникова. Данная книга имеет возрастное ограничение 12+, относится к жанрам: «Историческая литература», «Литература 20 века». Произведение затрагивает такие темы, как «исторические романы», «психологическая проза». Книга «Проклятый род» была написана в 1912 и издана в 2024 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке
Другие проекты
