Иван Савин — отзывы о творчестве автора и мнения читателей
image
  1. Главная
  2. Библиотека
  3. ⭐️Иван Савин
  4. Отзывы на книги автора

Отзывы на книги автора «Иван Савин»

3 
отзыва

M_E

Оценил книгу

С вызовом, эпатажем. И горько.

20 марта 2023
LiveLib

Поделиться

5.0

Бесплатно

ПисьмоИван Савин

SergejPanasenko875

Оценил книгу

Как и обещал в своей группе, сегодня я кратко расскажу о том, что делает война, голод и нечеловеческие условия существования с женщинами, особенно когда кругом царит беззаконие, произвол и зло, а также о неземной, неразделенной и трагической любви Ивана Савина к женщине, которая послужила прототипом повести (или рассказа) советского писателя Владимира Лидина.

Но начну я с произведения Ивана Савина "Письмо", которое было опубликовано в 1922 году в хельсинском ежедневнике "Русские вести".

Это "Письмо" было выдано за корреспонденцию некоего частного лица из красной России, где женщины вынуждены продавать свое тело, чтобы не умереть с голоду, а между тем это было личное письмо Ивану Савину от девушки, которую он безумно и безнадежно любил и которая описывала свою личную жизнь.

Известно, что ее звали в жизни Шура К., а у советского писателя Владимира Лидина, необычайно популярного в 20-е годы (в 1929 году у него вышло в России 6-томное собрание сочинений), в октябрьском номере журнала "Новый мир" за 1926 г. вышла повесть или большой рассказ под названием "Марина Веневцева", сейчас это библиотечный раритет, где главная героиня, прототипом которой и послужила Шура К., занимается проституцией, ведет разгульную жизнь и даже совершает убийство (!).

Переписка Ивана Савина с любимой продолжалась несколько лет, до самой смерти своей он помнил свою любовь к ней, достаточно почитать в моей группе подборку его любовной лирики.

На повесть Лидина Савин ответил произведением "Правда о Марине Веневцевой", опубликованной в 1927 году в белоэмигрантской рижской газете "Сегодня", где до этого была также напечатана лидинская повесть.

В "Правде..." Савин рассказывает историю своего знакомства и своих отношений с этой девушкой, избегая глубины своих настоящих чувств и обобщая выводы насчет положения всех женщин Советской России.

Читать эти воспоминанания Савина одновременно и больно, и тяжело, и интересно. Легкий прекрасный слог, напоминавший Лермонтова, Куприна, Бунина, Чехова. Ностальгия по сгоревшей России, по детству и отрочеству, по первой влюбленности.

Чтобы почувствовать ауру начальных страниц, приведу цитату:

Как только в смуглом небе бессильно загоралась первая звезда, из-за серебристых елей выплывали три белых платья. Три дочери соседа каждый вечер неторопливо ходили по желтому ковру, смеялись молодо и звонко, говорили обыкновенные, но казавшиеся мне необыкновенными слова. Защищенный сторожевой цепью кленов, я пугливо сидел у горбатого плетня, и сердце мое билось так, как может оно биться только в шестнадцать лет.
Иногда девичий смех сразу обрывался. Лукавые серые глаза появлялись в сетке плетня, встречались с моими. Грудной задорный голос спрашивал: "Вы здесь?" (как будто я мог быть не здесь...) -- и перевязанный шелковой травой букетик левкоев падал к моим ногам. В ответ я бросал скомканный листок со стихами, в которых было много "грез" и "слез", но мало смысла. Вероятно, смысла и не надо было, потому что вслед за листком моим в саду соседей раздавалось дружное "браво", а грудной голос бросал через плетень ласковое "спасибо". Краснея до ушей, я неловко подымался и кланялся "крученым панычам", как будто они что-нибудь понимали в поэзии.
Цветы и ласковую благодарность посылала мне младшая из гулявших по желтому ковру песка, высокая не по годам девочка-подросток, с которой связывала меня долгая детская дружба, немножко похожая на любовь.
Звали девочку Марией.
(Простите, далекий друг, что имени вашего не заменил другим. Но мало ли Марий на белом свете, как мало ли Иванов? Если когда-нибудь задрожат эти строки в ваших руках, примите безгневно мой рассказ о ребячьей любви, вашей и моей, этот цветок иван-да-марья, случайно засушенный в книге вашей и моей жизни...)
Глаза у Марии были темно-серые, острые, в раме длинных упругих ресниц, которые колыхались, как маленькие веера. Смотрели эти глаза спокойно, чуть надменно. Девочка часто щурила их, и тогда что-то совсем недетское, мудрое и дразнящее лилось из темно-серой глубины.
Смеялась она неожиданным для своего низкого голоса тонким, прыгающим смехом. Говорить любила намеками, мысль свою облекала в слова намеренно неясные, обрывала фразы загадочным "хотя это все равно..." или "впрочем, прощайте...".
Стрелы этого наивного кокетства больно ранили меня. Где бы я ни попадал под обстрел кокетливых глаз и слов -- у мохнатого ли плетня, в нашем ли доме, куда изредка заходила сероглазая девочка, навещая мою сестру, в высоких ли покоях соседа, отца Марии, болезненного, молчаливого старика, из мелких подрядчиков выбившегося в миллионеры, -- я равно смущался, ронял папиросу, закуренную тайком, неловко теребил пряжку своего гимназического пояса и с трудом выдавливал из себя фразы, в которых не было даже "грез" и "слез", не говоря уже о смысле.
Осенью Марию увозили, вместе со старшими сестрами, в институт. Но эта разлука не прерывала нашей милой игры в любовь. Игра продолжалась -- по переписке.
Пожалуй, никакой дипломат не обдумывал с таким вниманием ноты государственной важности, с каким обдумывал я свои послания к Марии. Я знал, что мои письма читает весь институт, что из рук Марии переходят они в руки сотен неведомых мне девушек в белых пелеринах, первых моих критиков. К тому ж как раз в это время наша губернская газета стала печатать (даже с гонораром!) мои стихи, густо пересыпанные самым отчаянным пессимизмом и соответствующей ценности рассказы. И мне надо было поддерживать реноме литераторское.

Иван характеризует свои чувства намеренно как детскую полувлюбленность, на деле же это была глубокая и сильная любовь всей его жизни, по крайней мере она такою стала впоследствии, которую он пронес через все испытания, в том числе и те, которые "преподнесла" ему его любимая, сначала ради куска хлеба, а потом и втянувшись в тот образ жизни, который она стала вести.

Следует сказать, что оба имения находились в Украине, недалеко от Полтавы и все бури революции, немецкой и большевистской оккупации, все волны гражданской войны с бесчисленными переворотами, расстрелами, грабежами, голодом и пожарами в полной мере пришлось пережить и полтавской земле.

Переписка между молодыми людьми продолжалась несколько лет до революционных потрясений, а затем прекратилась, но скупые сведения все же докатывались до Ивана и вот как он пишет про годы немецкой оккупации:

Вместе с последними мне брошенными взрывами смеха Марии отзвучали раскаты орудий на русско-германском фронте. Загрохотала февральская революция, потом октябрьская. В бешеной смене надежд и отчаяния, недолгого хмеля и долгой крови пронеслись над нашим южным городом десятки властей, армий, отрядов, правителей и самозванцев. По широким пыльным улицам влилась в город германская армия, без выстрела выгнав из уезда разрозненные толпы красногвардейцев. В доме миллионера В. поселился комендант, веселый, румяный эльзасец, одинаково дурно говоривший и по-немецки, и по-французски. Вниз и вверх по уставленной пальмами лестнице забегали вылощенные адьютанты в плотно затянутых мундирах, с нафабренными усами на самодовольно-наглых лицах.
Опять, как раньше, в столовой с готическими окнами разливала вечерний чай в китайские чашечки стройная седая хозяйка, еще не утратившая следов былой красоты, с тонко очерченными бровями над прекрасными и строгими глазами. Как раньше в большом кабинете с тяжелой ореховой мебелью, только что возвращенной владельцу из разгромленного исполкома, невысокий, угрюмый старик, приставив ладонь к больному уху, сонно слушал доклад управляющего имением его "Ровное", проверял счета, присланные с винокуренного завода и мельницы. Жизнь казалась налаженной надолго, если не навсегда.
По вечерам за зеркальными стеклами дома соседей гудели трубы военного оркестра, мелькали затянутые в корсет фигуры лейтенантов и бальные платья дам. В бесконечную, бравурную песнь сливался звон посуды, шпор и женского смеха. В городе говорили о слишком шумном веселье в доме В., о море вина, об игре, уже не детской, Марии и ее сестер во что-то, уже непохожее на любовь. О том, будто по ночам в саду соседа три нагие девушки плясали перед немецкими офицерами.
Сколько было правды и сколько обывательских сплетен во всех этих слухах, я не знаю. Но если и был он, пьяный угар за мохнатым плетнем, не могло это слишком поразить меня. Жизнь так долго была налита безысходной тревогой, ужасами и кровью, что минутный отдых, брошенный нашему краю его величеством императором Германии, музыка, вино и смех, привезенные его офицерами, втягивали в обманчивую свою сладость девушек и женщин устойчивее маленькой Марии. Да и не о таких ли днях мечтала она, когда ее перо скользило по сиреневым листкам?
Ушли неожиданно лейтенанты и майоры. На полуноте оборвался веселый рев трубы, иссякло вино. Неожиданно ворвались в город странные воины в маскарадных костюмах с длинным клоком волос на голом черепе. В новогоднюю ночь их неожиданно сменили пьяные всадники с красными бантами в лошадиных гривах, со связкой ручных гранат за веревочным поясом.
Все тогда свершалось с кинематографической быстротой. Как будто нас хотели развлечь сменой впечатлений и властей. Семью Марии выгнали из дому, как и много иных семей. Потом разбитого параличом и окончательно оглохшего соседа вызвали по телефону в какое-то учреждение -- дать отчет по управлению имением, любезно прислав за ним коляску, захваченную в его "Ровном". Та же коляска отвезла миллионера на выгон за кладбищем, где его, полуживого, бросили в общую могилу.
В последний раз я видел Марию в яркий августовский день, самый темный день моей сумрачной молодости.
На выгоне, за городским кладбищем, пленные красноармейцы рыли высохшую за лето землю, извлекая из ее затвердевших пластов полуистлевшие трупы расстрелянных. Два доктора -- один военный, в слишком большой для его головы английской фуражке, то и дело сползавшей ему на глаза, другой земский, маленький круглый старичок, трясущимися губами говоривший коллеге: "Я больше не могу. Это последний" -- склонялись, стараясь не дышать, над очередным трупом и быстро отходили к стоявшему неподалеку столику, за которым сидел судебный пристав, заносивший результаты медицинского осмотра на большие, с казенной печатью, листы бумаги.
Делая вид, что все это его очень мало трогает, между столиком и разрываемыми могилами спокойно ходил худой, с рыжими баками на лошадином лице, военный прокурор. И только когда мимо него пробегал доктор в английской фуражке, бросая на ходу фразы о выколотых глазах, вырезанной груди или подковном гвозде, найденном в ключище вновь отрытого трупа, по длинному лицу прокурора пробегала судорога ужаса, смешанного с сознанием своего бессилия сделать все эти пытки небывшими, судорога, пробегавшая по лицу каждого из нас в этот яркий августовский день. Цепь студентов сдерживала натиск толпы, мешавшей красноармейцам работать. В толпе слышались крики, истерический плач. Какая-то старуха с выбившимися из-под платка седыми жидкими волосами ударила меня палкой по руке и, смотря на меня остановившимися, безумными глазами, рассказывая заплетающимся языком о сыне, расстрелянном еще весной, закричала:
-- Пусти! Может, он еще живой. Пусти, душегубец!

Затем была кровавая война с большевиками, поход на Москву, отступление к Черному морю, Крым, Врангель, тиф, лазарет, захват Крыма красными, массовый террор, ЧК, пытки, чудесное спасение, Петроград, Финляндия, и все это время бережное сохранение в сердце своей любви к возлюбленной.

Потеряв из вида Марию, выброшенную тем же валом из родного города, я ушел на юг. Через два года бесконечных потерь и горя неугомонный ураган вынес меня на гранитные берега Невы, в мертвый, пустой, но прекрасный и в страшной своей смерти Петербург, потом -- на хладные финские скалы...
И вот сначала робко, будто опасаясь, что их выгонят, как надоевших нищих, потом смелее, чаще, все с
большей мольбой о помощи, которой я дать не мог, стали приходить ко мне письма Марии. Только они, эти большие листы плохой, вырванной из канцелярских книг, бумаги, исписанные знакомым крупным почерком, связывали меня с родиной. Я отвечал. Завязалась переписка, так горько непохожая на ту, детскую.
И письма уже не те. Ничего не осталось от сероглазой девочки. Только разве недомолвки, оборванные фразы, многоточия -- дань цензуре, уже не институтской. Ничего не изменяю в их прозрачной недосказанности.
"...Почему у меня нет ребенка? Почему? Своим сладким, буйным вторжением он внес бы восторженную радость, почти чудо в глупую мою жизнь. Я думала часто и думаю: ребенок собственный, свой. Сказать самой себе: мой, мой... Сказать другому: наш. Ведь этот наш сын, твой и мой! Так думала я, расшвыривая свои поцелуи по чужим холодным постелям...
Но им -- дети не нужны. И не для детей я нужна им. И чем больше я об этом думаю, тем глубже и больней врезываются в ладонь мои пальцы с покрытыми лаком ногтями. Только кого испугают эти бессмысленные кулаки? Может быть, кому-нибудь из них и это понравится, как нравится
мой смех. Кто-нибудь скажет: "Это мило... выпей вот и рассердись еще раз..."
А ребенка по-прежнему не будет. Моего, нашего..."
"Шесть месяцев тому назад я часто бывала в милой комнате милого человека. В первый раз, когда я переступила этот милый порог, за окном посвистывала метель (помните есенинское: "Я ответил милой: "Нынче с высоты кто-то осыпает белые цветы..."). Мои волосы, плечи, ресницы были в этих белых цветах тогда. Милый человек снимал снежинки губами, говорил бестолково и нежно: "Сладкая моя, пришла? Люблю, навсегда люблю".
Шесть месяцев он любил меня (другие меньше) и не хотел жениться на мне: "Ты самая прекрасная, самая нежная... Не мыслю жены иной... Но революция для меня дороже женщины". А на днях я узнала, что он женился. На богатой. Значит, революция дороже не всякой жены... И это был безусловно милый и добрый человек. Чего же мне, далекий мой друг, ожидать от немилых и злых?..
Я долго думала, думала, плакала и думала без конца: если мыслимы рядом революция и жена -- то почему не я, а иная? А если иная, то почему мне недавно в простоте душевной показывала сестра этой иной свою грудь с синяками от поцелуев этого милого человека? Значит -- теперь очередь за матерью этой иной? Боже мой, Боже..."
"...Никогда в строках ваших писем нет осуждения. Но если -- между строками? Если только в брезгливости да по маленькой любви к давно уже мертвой институтке с серыми глазами -- вы не бросаете в меня камнем?

Можно еще долго писать об этой мучительной любви Савина, о его всепрощающем понимании, о его мягких попреках, о его призыве помочь покинуть Россию, изменить образ жизни, вытащить его любимую из этого омута грязи, падения и разврата, оставшемся втуне, но зачем?

Ничего не изменилось. Любимая осталась в России, он женился, затем через год или два умер после неудачной операции, а что было с ней дальше, неизвестно, история умалчивает.

Ее история типична для всех женщин во времена войн, смут, переворотов, голода и террора, и что делать, чтобы женщин не постигала такая участь, никто не знает и не скажет.

28 ноября 2025
LiveLib

Поделиться

SergejPanasenko875

Оценил книгу

В 1926 году в Белграде Главным правлением Галлиполийского общества был издан единственный прижизненный сборник Ивана Савина, поэта, писателя, журналиста, участника Белого движения, человека, прожившего, как и Михаил Лермонтов, всего 27 лет, но сделавшего удивительно много для русской колонии зарубежом и для русской эмигрантской литературы.
Нынешний читатель в России имел возможность познакомиться с этим замечательным человеком и его литературным творчеством с начала девяностых, но даже и сейчас его имя практически неизвестно широкой публике. Я и сам только на днях заинтересовался его стихами, прозой, воспоминаниями и статьями.
Его стихи мне очень понравились, хотя в сборнике, на который сейчас я пишу рецензию, их всего двенадцать, но это именно сборник, а не отдельное стихотворение (к сожалению, я лишен права редактировать или добавлять издания и произведения).

Название сборника "Ладонка", именно так, через "о", в русском языке правильно и "ладанка", и "ладонка".

Несколько слов об Иване Савине.

Настоящая фамилия его Саволайнен, в России до эмиграции он носил фамилию Саволаин.

Дед его был обрусевшим финским моряком, женившемся на гречанке, отец был нотариусом, влюбленном в русскую культуру, а мать из знатного и богатого молдавского рода.
Когда его отец женился на его матери, то у нее уже было пятеро детей, а в совместном браке родилось еще трое.
Во время гражданской войны две его сестры умерли от голода, а четверо братьев погибли от рук красных, из них двое были расстреляны в ноябре 1920 года в Симферополе, когда начался знаменитый новый красный крымский террор, продолжавшийся много месяцев и унесший в могилу по некоторым данным 150 тысяч человек, в том числе мирного населения, самый младший Николай был убит в рядах синих гусаров, а брат Борис был зарублен в бою под Каховкой.

Сам Иван вступил в Добровольческую армию в возрасте 20 лет после окончания в 1919 году Зеньковецкой мужской гимназии недалеко от Полтавы. Он сражался в кавалерийских частях Белой армии, в момент захвата Крыма красными умирал от тифа в лазарете и больным попал в красный плен и ЧК, о чем впоследствии написал воспоминания "Плен".

Об этих трагических событиях и красном терроре сказано как раз с рецензируемом мной сборнике.

Бунин и Куприн очень высоко ценили творчество и поэзию Ивана Савина.

Первое время в Финляндии, куда ему удалось вместе с отцом эмигрировать из красной России, воспользовавшись своим финским происхождением, Иван Савин сначала лечился в санатории, залечивая раны от пыток чекистов, потом трудился на сахарном заводе рабочим, сбивая ящики, и только затем стал собственным корреспондентом в Хельсинки (Гельсингфорсе) многих белоэмигрантских русских газет и изданий Европы, в том числе Риги, Таллинна, Берлина, Парижа, Белграда.

Содержание сборника целиком и полностью соответствует его названию. Поэт бережно и с болью хранит в душе образ любимой и поруганной большевиками России, с нежностью и скорбью говорит о своих погибших родных братьях и сестрах,
ненавидит и проклинает красных, верит в скорое освобождение России от захвативших ее пьяных хамов.

В сборнике нет ни одного проходного стихотворения, все стихи написаны кровью сердца, но особенно пронзительно Иван Савин говорит о судьбе своей семьи.

Вот, например, стихотворение "Братьям моим. Михаилу и Павлу", привожу его целиком:

Ты кровь их соберешь по капле, мама,
И, зарыдав у Богоматери в ногах,
Расскажешь, как зияла эта яма,
Сынами вырытая в проклятых песках,
Как пулемет на камне ждал угрюмо,
И тот в бушлате, звонко крикнул: "Что, начнем?"
Как голый мальчик, чтоб уже не думать,
Над ямой стал и горло проколол гвоздем.
Как вырвал пьяный конвоир лопату
Из рук сестры в косынке и сказал: "Ложись",
Как сын твой старший гладил руки брату,
Как стыла под ногами глинистая слизь.
И плыл рассвет ноябрьский над туманом,
И тополь чуть желтел в невидимом луче,
И старый прапорщик, во френче рваном,
С чернильной звездочкой на сломанном плече,
Вдруг начал петь -- и эти бредовые
Мольбы бросал свинцовой брызжущей струе:
Всех убиенных помяни, Россия,
Егда приидеши во царствие Твое...

5 лет всего лишь прожил Иван Савин на финской земле.

После неудачной операции по удалению аппендицита из-за заражения крови он умер летом 1927 года.

После него остались сотни рассказов, стихотворений, статей, заметок и очерков, разбросанных по нескольким десяткам органов русскоязычной эмигрантской печати. Его наследие сегодня изучается литературными критиками и историками России, выходят новые сборники его произведений, открываются затерянные стихи и рассказы.

Имя Ивана Савина навсегда останется в русской литературе.

25 ноября 2025
LiveLib

Поделиться