Интеллектуальная история
Хейден Уайт
Практическое прошлое
Новое литературное обозрение
Москва
2024
Hayden White
The Practical Past
Northwestern University Press
2014
УДК 930.1
ББК 63.0
У13
Редактор Т. Вайзер
Научный редактор А. Олейников
Перевод с английского К. Митрошенкова и А. Арамяна
Предисловие А. Олейникова
Хейден Уайт
Практическое прошлое / Хейден Уайт. – М.: Новое литературное обозрение, 2024. – (Серия «Интеллектуальная история»).
Выдающийся американский теоретик истории Хейден Уайт (1928–2018) в своей последней прижизненно изданной книге заявляет о несовместимости двух основных подходов к прошлому. Первый – историческое прошлое, создаваемое историками в целях познания и существующее только в их книгах и статьях, не содержащее «указаний на то, как действовать в настоящем или предвидеть будущее». Второй – практическое прошлое, связанное с нуждами людей в настоящем и их видением будущего, полезное не только в широком житейском смысле, но и в этическом, кантовском смысле, поскольку предлагает свою помощь в ответе на вопрос: «Что мне следует делать?» Какие литературные формы и жанры способны сегодня удовлетворить нашу потребность в практическом прошлом? Может ли история, как это было во времена Античности и Средневековья, вновь выполнять функцию magistra vitae? Эти вопросы Х. Уайт предлагает обсудить в книге, ставшей его интеллектуальным завещанием.
ISBN 978-5-4448-2407-8
© Copyrights 2014 by Northwestern University Press.
Published 2014. All rights reserved.
© К. Митрошенков, А. Арамян, перевод с английского, 2024
© А. Олейников, предисловие, 2024
© Д. Черногаев, дизайн обложки, 2024
© OOO «Новое литературное обозрение», 2024
Возлюбленной Маргарет, без которой для меня непредставима творческая жизнь
Cегодня перед историком стоит вопрос не о том, как следует изучать историю, но следует ли вообще ее изучать.
H. White. Review of «History» by John Higham (1965)
Хейден Уайт, несомненно, был везучим человеком. Сын простого рабочего, трудившегося на автозаводе Детройта, он воспользовался ветеранскими льготами, поступив в местный университет после недолгой службы на флоте, совпавшей с окончанием Второй мировой войны. Его академическая карьера, не сулившая поначалу большого признания (степень PhD он получил в 1956 году, защитив диссертацию по истории папства в XII веке, к теме которой в дальнейшем никогда не возвращался), стремительно пошла в гору после опубликованной в 1973 году «Метаистории» («весьма утомительной и занудной книги», которую, по его же собственным словам, «никто не читает от начала до конца»1), и завершилась в престижных кампусах Калифорнийского университета, даровавшему ему звание Professor Emeritus. Он приобрел славу одного из самых проницательных мыслителей, задумывавшихся о смысле и назначении истории, не просто пренебрегая обычными занятиями историка, но без стеснения третируя тех, кто превратил их в свою профессию2. Последние не оставались в долгу3, и можно не сомневаться, живи он в условные темные века и будь корпорация историков сколько-нибудь похожа на религиозный орден, его непременно сожгли бы на костре как злостного еретика, поправшего ее священные заповеди.
В англоязычном мире Уайт считается одной из ключевых фигур так называемого лингвистического поворота, произошедшего в рефлексии гуманитарного знания в 60–80‐е годы прошлого века. От Уайта многие гуманитарии узнали о том, что у историков нет никаких очевидных преимуществ перед авторами художественных произведений, поскольку они также мыслят при помощи риторических тропов и «осюжетивают» материал источников в виде трагедии, комедии, сатиры или романа. Во многом благодаря Уайту (но также Ролану Барту и Жаку Деррида) лексикон академических историков обогатился терминами «нарратив», «дискурс», «текст» и «письмо». Однако к началу 2000‐х годов «лингвистический поворот» себя исчерпал. Оправившись от когнитивного диссонанса, историки вернулись к своим обычным занятиям4. И сегодня, оглядываясь назад, совсем не просто объяснить человеку, никогда раньше не читавшему Уайта, почему ему стоит исправить это упущение. На мой взгляд, есть только два пути сделать это. Можно вслед за авторитетными почитателями Уайта повторять слова о том, что он «пробудил историков от догматического сна»5, написал «самую важную после Второй мировой войны книгу по философии истории»6, в которой объяснил, как устроено «историческое воображение – то, что прежде невозможно было помыслить по определению»7. И хотя все эти слова по-своему верны, они скорее способствуют канонизации8 Уайта внутри западной академии, чем помогают найти ответ на вопрос о том, почему его работы нужны нам сегодня. Мне же представляется, что если мы посмотрим на область его занятий как на публичную историю, мы не только сможем ответить на этот вопрос, но и, возможно, обретем для себя другого Уайта, о существовании которого (по крайней мере в России) догадываются отнюдь не многие.
Следует сразу оговориться, что, предлагая считать Уайта публичным историком, я ничего не хочу сказать о степени его популярности во внеакадемической аудитории, частоте его присутствия в массмедиа и т. п. Мне также важно избежать ассоциаций с относительно новой академической дисциплиной public history, призванной изучать репрезентации исторического прошлого, создаваемые в пространстве современной художественной и популярной культуры. Безусловно верно то, что Уайт проявлял огромный интерес к художественно-документальной, или, как он иногда ее называл, «параисторической», прозе (равно как и изобразительному искусству, которое можно отнести к подобной категории9). Некоторые образцы такой прозы (в частности, книгу Винфрида Зебальда «Аустерлиц») он ставил гораздо выше профессиональной историографии. Но именно в той мере, в какой public history воспринимается сегодня как предметная область профессионального исторического знания, было бы неверно утверждать, что Уайт ею занимался. Он был публичным историком в совершенно ином смысле, который мы сможем прояснить, обратившись к концепции публичной социологии Майкла Буравого.
Эта концепция, как известно, призвана обосновать необходимость расширения дисциплинарного пространства социологии с тем, чтобы вовлекать «элементы гражданского общества в диалог о будущем социума»10. Она строится на предпосылке, что всё известное социологическое знание можно разделить на четыре идеальных типа, согласно двум принципам дифференциации: во-первых, является ли оно инструментальным (то есть сосредоточено ли на поиске средств для решения конкретных задач) или рефлексивным (то есть обсуждает ли цели, достигаемые при решении этих задач); и во-вторых, обращено ли это знание к академической или внеакадемической аудитории. В результате Буравой получает схему «разделения социологического труда», состоящую из профессиональной, прикладной, критической и публичной социологии, где интересующий нас последний тип знания характеризуется как рефлексивный и предназначенный внеакадемической аудитории (в то время как аудитория его «родственника» по линии рефлексивности – критической социологии – состоит только из социологов). Буравой старается представить дело так, будто все эти типы знания совместимы между собой и немыслимы друг без друга. Но глядя на его схему, трудно не заметить, что профессиональная социология, будучи инструментальным и закрытым для внеакадемической аудитории типом знания, диаметрально противоположна публичной. Более того, сам проект публичной социологии, предполагающий расширение дисциплинарного пространства посредством диалога с активной частью гражданского общества, представляет неизбежный вызов автаркии профессионального знания. Подозрение в производимой перед нами его делегитимации только усиливается, когда Буравой демонстрирует, что едва ли не во всех развитых странах формирование социологии стало возможным в результате мощных общественных движений, из чего следует, что «социология была публичной по своему происхождению»11. Я не собираюсь далее выводить на чистую воду выдающегося британского социолога, понимая, что отношение между профессиональной и публичной социологией смоделировано у него гораздо тоньше и изначально задумано таким образом, чтобы убеждаться в их взаимодополнительности. Но мне было важно акцентировать заложенный в их взаимосвязи конфликт, чтобы вернуться к Уайту.
В 2014 году вышла в свет последняя прижизненная книга Уайта «Практическое прошлое»12, введением к русскому переводу которой выступает настоящий текст. В ней он заявил о несовместимости двух основных способов обращения с прошлым: исторического прошлого, с которым имеют дело профессиональные историки, и практического прошлого, доступного всем «обычным» людям без исключения13. Чем они отличаются? Первое «никто никогда не проживал и не испытывал», оно создается историками в целях познания, существует только в их книгах и статьях и не содержит «указаний на то, как действовать в настоящем или предвидеть будущее»14. Второе, по своему определению, связано с нуждами людей в настоящем и их видением будущего: «Это прошлое вытесненной памяти, мечты и желания в такой же мере, как и прошлое, необходимое для принятия решений, стратегии и тактики жизни, личной и совместной»15. Оно является практическим не только потому, что полезно в широком житейском смысле, но и в этическом, кантовском смысле, поскольку предлагает свою помощь в ответе на вопрос: «Что мне следует делать?». Симпатии Уайта целиком лежат на стороне практического прошлого, но на каком основании его вообще можно сравнивать с историческим прошлым?
Дело в том, что прошлое, конструируемое профессиональной историографией, тоже является по-своему практическим. «Профессиональная историография, – пишет Уайт, – была создана (в начале XIX века) в университетах, чтобы служить интересам национального государства, помогать в создании национальных идентичностей, и использовалась при обучении педагогов, политиков, колониальных администраторов, политических и религиозных идеологов в очевидно „практических“ целях»16. Профессиональная историография нуждалась в прошлом, которое можно было бы изучать «ради него самого», как своего рода «вещь в себе». Его следовало лишить какого бы то ни было практического (и, следовательно, этического) содержания. История должна была расстаться с ролью magistra vitae. И, по мнению Уайта, одно из эффективных решений на пути превращения историографии в научную дисциплину состояло в обрыве ее «тысячелетних связей с риторикой, изящной словесностью, деятельностью любителей и дилетантов, с письмом, которое было скорее „творческим“ и „поэтическим“ и в котором воображение, интуиция, страсть и даже предрассудки получали преимущество перед соображениями понятности, „простоты“ речи и здравого смысла. Поэтому долой риторику!»17
Практическое прошлое, таким образом, составили те «истории», которые были отбракованы профессиональной историографией по причине их вымышленности. Предпочитая иметь дело с документальными фактами, историки предоставили авторам художественных сочинений заниматься тем, что раньше было их первичной обязанностью – создавать модели поведения для «исполнения общественных дел»18. Практическое прошлое оказалось в ведении такой литературы, которую Уайт отказывается определять через традиционный термин «вымышленная» (fictional), чтобы не противопоставлять ее историографической истине. Вслед за Мари-Лор Райан он называет ее «литературным письмом» (literary writing):
Идея литературного письма (в отличие от «литературы») позволяет мне уточнить различие между историей (или историческим письмом) и вымыслом (или образным письмом) и преодолеть убеждение, что они противоположны друг другу как взаимоисключающие альтернативы <…> Понятие литературного письма не только позволяет нам использовать идею «поэзии» или, точнее, «поэтического» в техническом и аналитическом смысле, но и относиться к вымыслу как разновидности «литературы», а не рассматривать его как сущность всех литературных произведений19.
Биография, автобиография, свидетельская литература, модернистский и постмодернистский исторический роман – вот некоторые примеры тех жанров, которые он относит к современным формам обращения с практическим прошлым. Их преимущество перед профессиональной историографией становится особенно заметным, когда речь идет о гуманитарных катастрофах – Холокосте, как в воспоминаниях Примо Леви «Человек ли это?» и уже упоминавшемся выше романе Зебальда, или рабстве в Соединенных Штатах XIX века, как в романе «Возлюбленная» Тони Моррисон. Чудовищные преступления против человечности, составляющие их фактическую основу, не поддаются осмыслению обычными средствами историографии, поскольку сообщают о болезненном опыте, который нельзя нейтрализовать, превратив его в историческое прошлое. По мнению Уайта, опыт такого рода вообще заставляет нас сомневаться в том, что различие между фактом и вымыслом сохраняет для нас какой-то смысл. Он даже признается, что ошибался, когда пользовался им в тех своих работах, где рассуждал о неотвратимой фикционализации исторических фактов, производимой историками в момент «осюжетивания» документального материала. Здесь же он, по сути, предлагает поставить знак равенства между освоением этого материала из перспективы практического прошлого (из поиска ответа на вопрос: «Что мне следует делать?») и его представлением в виде внятной «истории» (то есть story). В эту парадигму вписывается все так называемое литературное письмо, но не вписывается профессиональная историография. Историки продолжают пользоваться «историей», но не по прямому назначению – для назидания в настоящем, – а для того, чтобы в духе Ранке рассказывать о прошлом «всю правду и ничего кроме правды».
Эта работа явилась сюрпризом для тех читателей Уайта, кто привык воспринимать его тексты как проповедь воинствующего релятивиста, готового оправдать любое «искажение» исторической действительности, коль скоро историк, создавая свой нарратив, придерживается одной из четырех идеологических позиций, прописанных в «Метаистории»20. «Как же историческое прошлое может отличаться от практического прошлого, если все исторические сочинения так или иначе являются идеологическими?»21 – досадует один из критиков Уайта, нидерландский теоретик истории Крис Лоренц. Недоумение вызывает и откровенно анахроническая22 природа практического прошлого, затрудняющая проведение сколько-нибудь отчетливого различия между прошлым и настоящим и реанимирующая миссию истории в качестве magistra vitae. Известная американская медиевистка Габриэль Спигел, охотно соглашающаяся с Уайтом в том, что «профессиональная историография давно избавилась от этических целей», надеется все же на такое восстановление их значения внутри историографической практики, которое произойдет без обращения к практическому прошлому23. Но, по моему мнению, самой проницательной была реакция Эвы Доманской, увидевшей в этой работе Уайта проект, названный ею «историографией освобождения». Под этим она понимает «мобилизацию освободительного потенциала исторической рефлексии посредством активации и усиления способностей, присущих не самой истории, но тем, кто ее изучает»24. Доманская также прямо говорит о том, что такое освобождение предполагает выход за дисциплинарные ограничения, установленные профессиональной историографией. На мой взгляд, именно в этом и заключается назначение публичной истории.
Постараюсь объяснить свою точку зрения, сопоставив описанную выше концепцию Буравого и «освободительный» проект Уайта. Мне представляется, что их объединяет критическая установка в отношении способности профессионального знания чутко реагировать на насущные общественные проблемы. Ведь в обоих случаях речь идет вовсе не о том, чтобы усовершенствовать методологический аппарат профессиональной социологии и профессиональной историографии настолько, чтобы их предметное поле могло пополняться новыми формами классового и расового неравенства или внеакадемическими, параисторическими формами репрезентации прошлого, бытующими в публичной сфере. Оба теоретика прямо ставят вопрос о моральной ответственности своих дисциплин, под которой прежде всего понимают их способность поддерживать дискуссию о будущем социума25. И мне кажется, что Уайт вполне мог бы подписаться под следующими словами Буравого, когда бы они звучали применительно к задачам публичной истории, а не социологии:
Мы потратили сто лет на построение профессионального знания, перевод здравого смысла в науку, и сейчас более чем готовы к выполнению систематического обратного перевода, перемещая знание туда, откуда оно пришло, понимая личные невзгоды как социальные проблемы и таким образом возрождая моральную устойчивость социологии26.
Однако между ними есть одно и весьма существенное различие. Буравой видит свою публичную социологию частью дисциплинарной матрицы, «сердцем» которой он продолжает считать «профессиональную компоненту»27. В некоторых случаях, когда речь идет о слабой институциональной автономии профессиональной социологии, он даже готов признать, что публичная социология обязана ее укреплять28. Такая позиция объясняется тем, что марксист Буравой считает социологическую дисциплину продуктом прогрессивных общественных движений (Французской революции в первую очередь). Он уверен в том, что «профессиональная социология зарождается и возникает именно через социологию публичную»29. Отношение же Уайта (который также считал себя марксистом30
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Практическое прошлое», автора Хейден Уайт. Данная книга имеет возрастное ограничение 16+,. Произведение затрагивает такие темы, как «историография», «философско-исторические размышления». Книга «Практическое прошлое» была написана в 2014 и издана в 2025 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке
Другие проекты