Отделение полиции на улице Чехова пахло дешёвым кофе, бомжами и желанием дежурного поскорее закончить смену. Последнее было самым стойким. Этот запах въедался в поры, оставался на коже, и Юлька знала — она будет чувствовать его ещё три дня, как бы сильно ни тёрла запястья под краном, пока вода не становилась горячей, а кожа — красной.
Стены здесь были выкрашены в цвет, который нельзя назвать ни серым, ни зелёным, — цвет казённой тоски, цвет ожидания, цвет людей, которые перестали ждать хоть что-то хорошее. На столе дежурного офицера стояла кружка кофе с трещиной, из которой сочился коричневый след, похожий на засохшую кровь. Всё здесь было обыденным. Люди — примитивными. Даже горе здесь было без пафоса, без трагедии — просто горе, как вода из крана. Кровь пахла железом. Кофе — горечью. Юлька уже не различала.
Она сидела на пластиковом стуле, который помнил задницы сотен таких же, как она, — подростков с разбитыми носами, пьяных отцов, женщин в побоях, которых в очередной раз приводил участковый, зная, что завтра она снова заберёт заявление. Стул был еще тёплым от предыдущего тела.
Она положила рюкзак на колени — старый, драный, с оторванным замком, который она завязывала узлом, потому что новый покупать было не на что, а просить — стыдно. В рюкзаке лежал складной нож, пачка «Любимого» ирландского печенья, поводок для чужой собаки и зарядка для телефона с оторванным штекером. Туда же, за минуту до того, как всё случилось, Сашка Морозов засунул свой новенький айфон.
Но сначала был удар.
Нос болел. Она разбила его не специально — просто кулак вошёл в переносицу Сашки с удовлетворяющим хрустом, похожим на звук надкушенного яблока. Сашка тогда сказал: «Твоя мать — шлюха». Громко, в столовой, при всех, с набитым ртом, брызгая томатным соусом на свою белую рубашку. Он сказал это, потому что мог. Потому что имел на это право. В этой школе право давали с рождения — вместе с пожертвованием на шторы для актового зала. У Юльки такого права не было. У неё вообще ничего не было, кроме кулаков.
Кровь текла по губе, по подбородку, капала на джинсы — старые, выцветшие, с дырой на колене, которую она не зашивала нарочно, потому что дыра напоминала ей: эта дыра — часть её. Как синяки. Как пустой холодильник
Через десять минут Сашка закричал: «Телефон пропал! Новый, папа только вчера подарил!» Обыскали всех. Нашли у Юльки в рюкзаке.
— Мне подкинули, — сказала она.
Кто-то из учителей вздохнул, кто-то покачал головой. Через час Юлька уже сидела в отделении полиции. Туда же, следом, приехала мать Морозова — на белой иномарке, в норковой шубе, хотя был март, и сосульки за окном обливали подоконник мутной влагой, словно сама весна опохмелялась тёплой водкой. Она смотрела на Юльку так, будто та была не человеком, а чем-то, что прилипло к подошве её итальянских сапог.
— Из такой семьи — чего ожидать, — сказала она дежурному офицеру, не понижая голоса.
Офицер кивнул. Он тоже знал. Знали все.
Дежурный офицер позвонил по трем номерам. На первом не ответили. На втором усталый женский голос сказал: «А кто это?» На третьем долго молчали, потом тот же равнодушный, уставший голос произнёс: «Пусть идёт домой сама. У нас гости».
Юлькина мать не приехала — та, что когда-то завязывала ей банты и называла «зайкой», а теперь запиралась в спальне с сигаретой и не выходила по два дня. Отец тоже не приехал — «бывший человек» с мутными глазами и опухшим лицом, в котором после измены жены не осталось ни души, ни облика, только пустая оболочка.
Офицер посмотрел на Юльку. В его взгляде не было жалости — жалость здесь выгорала к концу первой недели работы. Было что-то другое. Усталое узнавание. Он видел таких, как она, сотни. И знал, что большинству из них никто не поможет.
В дверях появилась соседка — тётя Зина — в старом халате, поверх которого накинуто пальто, на ногах — резиновые сапоги, в руках — пакет с яблоками. Она выглядела так, будто её подняли с кровати среди ночи, — так оно и было. «Я забираю девочку», — сказала она офицеру, не спрашивая разрешения. Офицер вздохнул с облегчением. Но Юлька не сдвинулась. Она вообще не двигалась, пока тётя Зина не взяла её за плечо — широкой тёплой ладонью, пахнущей капустой и дешёвым мылом.
На улице шёл снег. Мартовский снег — крупный, влажный, липнущий к волосам и ресницам. Он падал на разбитый нос и таял, смешиваясь с кровью, и Юлька почувствовала металлический привкус на губах. Тётя Зина молчала. Она была из тех старых женщин, которые понимали, что слова — это шум, и настоящая помощь — это горячий чай и чистое полотенце. Они шли через дворы, мимо гаражей, мимо качелей, на которых уже никто не качался, мимо чьей-то забытой игрушки — пластикового мишки с вырванным глазом.
Дома у тёти Зины пахло пирогами и старостью. Юлька села на табуретку в углу кухни — той самой кухни, где стены помнили три войны и одну любовь, которая потерпела поражение. Тётя Зина промыла ей лицо, наложила холодный компресс на нос. Поставила перед ней тарелку с пельменями — своими, ручной лепки, с перцем и луком, словно из детства. А ложка сметаны, лежащая густой горкой сверху — плотной, прохладной, чуть сладковатой, — не таяла, а держалась упруго и важно, пока первый пельмень не нарушал её девственность. Юлька ела молча.
Тётя Зина легла спать, оставив Юльке раскладной диван и чистое полотенце. Юлька сидела в темноте, смотрела в окно на снег, который всё падал и падал, засыпая этот город, засыпая эту жизнь, засыпая её саму — по колено, по пояс, по горло. Ей было семнадцать. Она никого не любила. И никто не любил её. И это казалось ей справедливым, как закон всемирного тяготения.
В рюкзаке лежал паспорт. Ирландское печенье. Поводок для чужой собаки. И зарядка с оторванным штекером — она всё ещё надеялась, что однажды кто-нибудь сможет её починить.Не зарядку... — её.
За стеной часы пробили два. Юлька закрыла глаза. Во сне она всегда уезжала — в Исландию, где серая вода лижет чёрные камни, где никто не говорит, когда вставать и что есть, где можно снять комнату с плесенью и быть одной. К одиночеству привыкаешь, как к протезу. Сначала он мешает, но потом перестаёшь его замечать. Страшно не одиночество. Страшно — быть одной и ждать, что кто-то придёт.
Но она не спала. Она думала о том, что завтра нужно будет идти в школу. Что Сашка Морозов будет смотреть на неё с ненавистью. Что мать снова уйдёт к любовнику, а отец — на работу, где он встречал таких же неудачников, как он, заливающих свою несложившуюся судьбу самым дешёвым пойлом. Что никто не заметит, если Юлька исчезнет.
Она вытащила из рюкзака пачку печенья, открыла её, достала одно — хрупкое, сладкое, с крошками, которые осыпались на колени. Откусила. Вкус был как надежда — слабый, едва уловимый, почти обманчивый. Но всё равно сладкий. Она съела всё. И заснула с крошками на губах — как маленькая, как будто кто-то поцеловал её на ночь.
Никто не поцеловал. Но крошки остались. И это было единственным доказательством того, что сегодня случилось хоть что-то хорошее.
Ночной интернет-клуб «Аська» находился в подвале жилого дома на окраине. Туда вели бетонные ступени, покрытые жвачкой и окурками, и дверь ржавая, которую нужно было пинать ногой, потому что ручка сломалась ещё в девяносто восьмом, когда этот клуб только открывался. Теперь это была просто дыра — двадцать компьютеров с выцветшими мониторами, запах пота, чипсов и энергетиков, синий свет экранов, который делал лица посетителей похожими на трупные маски. Артём любил это место. Здесь никто не смотрел на него. Здесь можно было быть никем — и это было нормально. В школе он был «задротом, который пишет стендап в тетрадке и смеётся над своими шутками один». Здесь он был просто парнем за третьим компьютером.
Третий компьютер, от угла, считался самым плохим — у него глючила мышь, клавиатура залипала на пробеле, и монитор отливал зелёным, как будто он смотрел на мир через болотную воду. Но Артём брал именно его, потому что никто другой не хотел его брать, а ему нравилось чувство уединения среди двадцати человек. Это был парадокс, который он не пытался разгадать — находиться в толпе и быть незаметным, быть в центре шума и слышать только свои мысли. Его мысли были громкими. Громче, чем музыка из колонок над стойкой администратора, громче, чем крики игроков в «Counter-Strike», громче, чем гул вентиляции, которая работала с перебоями и иногда издавала звук, похожий на предсмертный хрип.
На мониторе открыто четыре окна. Первое — текстовый редактор, где он пишет шутки для стендапа. Второе — папка с мемами, третье — учебник по истории (завтра контрольная, а он не готов, но ему всё равно, потому что история — это ложь, которую рассказывают победители), четвёртое — страница ВКонтакте с полустёртым профилем человека, которого он знает семь лет, но никогда не называл по-настоящему.
Юлька… Он листал её фотографии. Старые, ещё с пятого класса, когда она была пухлощёкой девочкой с бантами, которые мать завязывала ей по утрам, пока не ушла. Там, на этих фото, она улыбалась. По-настоящему — с зубами, с морщинками у глаз, с тем светом, который бывает только у детей, которые ещё не знают, что мир сломает их. Артём знал. Он сам был сломан — иначе, незаметно, но сломан. Его ломали не криками. Его ломало отсутствие криков. Тишина. Пустота. Слова, которых никто не говорил.
Потом он нашёл тот снимок. Кто-то в школе — он не знал кто — подставил Юлькино лицо на тело порноактрисы и раскидал по сети. Это было год назад. Скандал длился неделю — гороно, педсоветы, родительские собрания, — но всё замяли, как всегда заминают, когда виноватых нет, а жертва из «плохой семьи». Юлька тогда не плакала. Она вообще никак не реагировала — только перестала есть в столовой и неделю носила чёрную толстовку с капюшоном, который натягивала на глаза, как шоры, чтобы не видеть ухмылок.
Артём сохранил ту фотографию. Не потому, что она была порнографической — нет, чёрт возьми, нет. А потому что на том снимке её глаза смотрели не зло, не устало, не насмешливо. Они смотрели пусто. Как будто внутри никого не было. И Артём узнал в этом взгляде свой. Он тоже иногда чувствовал, что внутри никого нет. Только стены. Только звук собственных шуток, которые никто не слышит, потому что он боится сказать их вслух.
Он создал папку «Не трогать» — с паролем, с двадцатью уровнями защиты, с резервной копией на флешке, которую носил на шее под футболкой. Там были её фото. Не только фейковые — все. Каждую, которую она когда-либо публиковала или в которой была отмечена. Он скриншотил даже те, где она стояла в толпе на заднем плане, не в фокусе, размытая, как воспоминание. Он собирал её, как мозаику — кусочек за кусочком, улыбку за улыбкой, день за днём. Потому что боялся. Боялся, что однажды забудет её лицо. Что перестанет помнить цвет её глаз (карий, с зелёным ободком, как у кошек), звук её голоса (хрипловатый, будто она только что проснулась), то, как она кусает губу, когда врёт, и как жуёт вишнёвую жвачку — с хрустом, с вызовом, как будто пережёвывает правду, которая никак не прожуётся.
Сегодня он нажал «удалить». Кнопка Delete. Подтверждение: «Вы уверены?» — «Да». Файл исчез. Освободилось три мегабайта на жёстком диске. Он смотрел на пустоту в папке пять секунд, потом пошёл в корзину, восстановил. Снова открыл фото. Снова закрыл. Снова удалил. Снова восстановил. Он занимался этой странной агонией двадцать минут — стирал её и возвращал, стирал и возвращал, как будто мог переиграть тот год в школе, когда они ещё разговаривали. Как будто мог заставить себя перестать помнить, как она пахнет в дождливый день — пылью, мятой и чем-то горьким, как полынь.
Он не мог. Он вообще ничего не мог. Только писать шутки в тетрадке, которые никому не казались смешными. Только сидеть по ночам в интернет-клубе, пить «Flash» энергетик, который отдавал химией и бессонницей, и собирать её лицо по кусочкам, потому что это было единственное лицо, которое хотелось видеть рядом. Не матери, которая занята собой и говорит «всё к лучшему». Не сестры-отличницы Насти, которая стыдится его на школьных линейках и отворачивается, когда он проходит мимо. Не учителей, которые ставят тройки за знания, а не за старания.
Её. Только её.
Он закрыл все окна, оставил одно — текстовый редактор. И написал новую шутку:
«Моя мама говорит "всё к лучшему" так часто, что я начал верить: если я умру — это тоже к лучшему. «Интересно, она скажет "всё к лучшему", когда меня положат в гроб? Или хотя бы: "Зато не надо будет собирать тебя в школу"?»
Сохранил. Прочитал. Перечитал. Было не смешно. Но правдиво. И он понял, что в этом, наверное, и есть его проблема: он писал правду, а правда никогда не смешит. Она пугает. И люди смеются от страха — но не его шуткам. Своему страху.
За соседним компьютером кто-то громко проиграл в доте и ударил кулаком по столу. Администратор, полусонный парень с татуировкой дракона на шее, зевнул и не сделал замечания. Здесь все были чужими. Все были одни. И Артём думал о том, что завтра в школе он увидит Юльку. Она, наверное, придёт с разбитым носом — новости распространяются быстро. Кто-то расскажет, кто-то будет смеяться. А он не сможет подойти. Потому что он трус. Потому что боится. Потому что его первая же шутка на сцене, может быть, провалится, и он поймёт — он не смешной. Он ничто. Такое же ничто, как пустая папка «Не трогать» без её фотографий.
Он не выключил компьютер. Просто встал, надел куртку — старую, отцовскую, с дырой в кармане, и вышел на улицу. Ночной город пах бензином и мокрым асфальтом. Где-то лаяла собака. Где-то плакал ребёнок. Где-то Юлька, наверное, спала на раскладном диване с крошками печенья на губах. Он достал телефон, открыл папку «Не трогать» и долго смотрел на её лицо при свете уличного фонаря — жёлтого, тусклого, мигающего, как будто фонарь тоже уставал гореть и хотел просто выключиться и забыть.
Но не выключался. Потому что даже у фонарей есть долг гореть, даже когда не для кого. Особенно когда не для кого.
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Смех через боль», автора Елены Михайловны Зинченко. Данная книга имеет возрастное ограничение 16+, относится к жанрам: «Книги для подростков», «Короткие любовные романы». Произведение затрагивает такие темы, как «романтическая любовь», «любовные отношения». Книга «Смех через боль» была написана в 2026 и издана в 2026 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке
Другие проекты