Читать книгу «Громкость тишины» онлайн полностью📖 — Эдуард Сероусов — MyBook.
cover

Эдуард Сероусов
Громкость тишины

Пролог: Индиго

Она проснулась от отсутствия.

Не от звука – звуки были на месте: трубы отопления тикали за стеной, в вентиляционной шахте что-то подвывало тонко и ровно, как забытый камертон. Не от холода – одеяло лежало привычно, косым коконом, который они каждый вечер делили по негласному договору: ей – верхний край, ему – нижний, и полоска ничейной ткани между ними, как демилитаризованная зона.

Она проснулась от того, что полоска расширилась.

Рука нашла пустое место на простыне. Ткань была ещё тёплой – но тёплой по-другому, не так, как бывает, когда человек рядом. Остаточное тепло. След, а не присутствие. Маре знала разницу, потому что для неё всё имело оттенки: тепло-рядом было медовым, густым, слегка оранжевым по краям; тепло-после – жёлтым, плоским, как засохшая акварель на подоконнике.

Она села в кровати. Часы на тумбочке мигали зелёным – 3:17. За окном спальни февраль лежал тяжело, вдавливая город в землю темнотой и той особой среднеевропейской сыростью, которая не замерзает до конца, а висит в воздухе студенистым серым веществом. Фонарь на углу дома напротив отбрасывал на потолок круглое пятно – она могла проследить его путь по трещинам штукатурки, как реку на карте, которая течёт из ниоткуда в никуда.

Тобиас.

Она не стала звать. Во-первых, она знала, где он – кухня, как всегда, когда не спалось. Во-вторых, его имя в три часа ночи прозвучало бы не как имя, а как вопрос, а Тобиас не любил вопросов в темноте. Вопросы для него были колючими – если бы он мог объяснить, он бы, наверное, сказал «как мокрая шерсть». Он не мог объяснить. Маре – могла. Маре могла объяснить что угодно, потому что для неё весь мир был одним бесконечным объяснением, сетью перекрёстных ссылок между чувствами и цветами, звуками и формами, словами и текстурами.

Концептуальная синестезия. Так это называлось в медицинской карте – сухо, по-латыни, с номером классификации. Но медицинская карта не объясняла главного: каково это – жить в мире, где слово «меланхолия» окрашено иначе, чем «грусть». Где «обожание» – не то же самое, что «любовь», не только по словарю, но и по цвету, по фактуре, по тому, как оно ложится на внутреннюю карту восприятия. «Меланхолия» – густой индиго с серебристыми прожилками, холодный, как камень на дне ручья. «Грусть» – ровный серый, как зимнее небо над равниной. Между ними – пропасть, целая вселенная различий, которую большинство людей не видят, а она не может не видеть.

Восемьсот сорок семь. Столько различимых оттенков эмоций она каталогизировала в своей книге – «Цвета смысла», изданной два года назад тиражом в четыре тысячи экземпляров и проданной тиражом в семьсот. Рецензенты называли её «поэтическим исследованием перцептивных границ». Тобиас назвал её «атласом твоей головы» – и это было точнее. Атлас внутреннего мира, где каждый остров назван, каждое течение нанесено на карту, каждый ветер имеет цвет и направление.

Иногда это было невыносимо. Чаще – просто было.

Маре откинула одеяло. Ноги нашли тапочки – левый чуть дальше, чем обычно, и от этого мелкого сдвига в привычном порядке вещей внутри кольнуло лёгким бирюзовым: не тревога ещё, только её предчувствие. Первый обертон беспокойства.

Коридор. Паркет в коридоре всегда скрипел на третьей доске от спальни, и она привычно переступила, прижавшись плечом к стене. Обои – фактурные, с рельефом, похожим на увеличенный отпечаток пальца – были прохладными даже сквозь футболку. Дверь ванной приоткрыта, внутри капал кран, который Тобиас обещал починить с ноября. Мерный счёт капель отдавался у Маре лёгким пульсирующим зелёным – тик, тик, тик – как метроном, забытый в пустой комнате.

На пороге кухни она остановилась.

Тобиас сидел за столом – не за тем концом, где они обычно завтракали, а с другой стороны, у стены, на табурете, который был слишком низким и поэтому стоял здесь скорее по инерции, чем по замыслу. Он сидел так, как садятся люди, которые не выбирали место, а просто перестали двигаться в определённой точке пространства. Руки – на коленях. Спина – не прямая и не сгорбленная, а какая-то промежуточная, как у марионетки с ослабленными нитями.

Свет он не включал. Кухня была тёмной, если не считать двух источников: зеленоватый экран микроволновки, показывающий 3:19, и фонарь за окном – тот же, что отбрасывал пятно на потолок спальни, только отсюда он был виден целиком: жёлтый круг на снегу, а вокруг – сизая пустота.

Тобиас не обернулся. Он знал, что она здесь. Она знала, что он знает. Это было одной из тех вещей, которые не требовали подтверждения – как гравитация, как привычка дышать.

Маре не стала спрашивать. Не потому что не хотела – она хотела, но по опыту знала, что некоторые состояния Тобиаса были как птицы: подойдёшь слишком быстро – улетят, и он закроется, скажет «всё нормально, иди спать», и нормально будет сказано таким тоном, что она увидит в нём сразу три оттенка: оливковый (усталость), бурый (раздражение на себя за то, что разбудил) и узкая полоска чёрного (стыд, что не справляется сам). А если не спрашивать – если просто быть рядом – иногда птица садилась на руку.

Она прошла к столу. Не к Тобиасу – к раковине. Налила стакан воды. Пила медленно, глядя в окно, на фонарь и снег. Вода была из-под крана, отдавала железом и хлором, и этот знакомый привкус их старых труб был для неё цвета тусклой меди – не неприятный, привычный, домашний. Допила, поставила стакан на сушилку. Он звякнул о решётку, и Тобиас чуть шевельнулся – почти незаметно, как будто звук напомнил ему, что мир вокруг продолжает существовать.

Маре села на второй стул – не рядом, не напротив. Наискосок. Так, чтобы между ними было расстояние, но не дистанция. Она никогда не думала об этом специально – тело знало: с Тобиасом нельзя касаться без предупреждения, нельзя придвигаться слишком близко в моменты, когда он такой. Не потому что он не хотел близости. Потому что в такие моменты близость была для него как шум на том уровне громкости, где звук перестаёт быть звуком и становится болью.

Холодильник гудел. Старый Bosch, который они купили на вторичном рынке, когда въехали в эту квартиру четыре года назад. Он гудел всегда – басовитый, неровный, с хрипотцой на каждом третьем цикле компрессора. Маре слышала в нём тёмно-коричневый, почти шоколадный гул – тёплый, несмотря на то что внутри холодильника было плюс четыре. Тобиас, наверное, слышал просто шум. Или не слышал вовсе – он умел отключаться от фоновых звуков так, как ей было недоступно. Профессиональное: музыкальный терапевт учится слышать главное и отпускать остальное. Маре – наоборот. Маре слышала всё и не могла отпустить ничего.

Минуты шли.

Она не считала их, но тело вело свой счёт: по тому, как затекала левая нога, поджатая под стул; по тому, как менялся свет фонаря – не менялся, конечно, но глаза привыкали к темноте, и жёлтое пятно на снегу становилось ярче, словно наливалось изнутри.

Тобиас дышал.

Медленно. Осознанно. Как будто вспоминал, как это делается – вдох через нос, пауза, выдох через рот. Она узнала технику: он сам использовал её с пациентами, когда старая женщина с Альцгеймером не узнавала дочь, или когда мужчина, бывший пианист, плакал, потому что его пальцы помнили Шопена, а голова – нет. «Дыши, – говорил Тобиас. – Просто дыши. Ты здесь». Сейчас он говорил это себе – молча, одним ритмом грудной клетки.

Маре наблюдала. Не за ним – за собой. За тем, как её внутренний атлас реагирует на то, что происходит в этой тёмной кухне, в три часа февральской ночи, между двумя людьми, которые не прикасаются друг к другу и не разговаривают.

Она видела цвет. Это было первое, что она заметила, и последнее, что она забудет.

Не синий. Не фиолетовый. Не пурпурный. Что-то между – в том зазоре, где спектр делает невидимый шаг, и глаз уже не различает, а мозг – дорисовывает. Индиго. Слово, которое она выучила в пять лет из коробки карандашей – двадцать четыре штуки, набор «Художник», и индиго был тот, которым она рисовала море ночью. Позже она узнала, что Ньютон включил индиго в спектр по мистическим соображениям – семь цветов, семь нот, семь планет – и что физически он был не нужен: синий переходил в фиолетовый и без посредника. Но Маре знала лучше. Индиго был нужен. Потому что без него оставалась дыра – именно в том месте, где ночное море перестаёт быть страшным и становится бесконечным.

Тот индиго, который она видела сейчас, был глубже любого карандаша. Густой, почти чёрный синий с пурпурным отливом – как если бы кто-то взял ночное небо в декабре и выжал из него весь свет, оставив только цвет. Он заполнял кухню – не физически, конечно; физически кухня оставалась темнотой, гудением холодильника и капаньем крана. Но для Маре – для тех нейронных путей, которые связывали у неё абстрактные понятия с сенсорными ощущениями – кухня была залита индиго.

Это был цвет того, что происходило между ними.

Не любовь – любовь была другой: широкой, многослойной, с переливами от тёмного красного к охре и обратно. Не сочувствие – то было голубым, прозрачным, как талая вода. Не жалость – серо-лиловая, с привкусом мела. Между ними сейчас было что-то, для чего у Маре не было слова, хотя она всю жизнь собирала слова, как другие собирают марки или монеты.

Понимание? Близко, но не точно. Понимание предполагает, что ты знаешь, что чувствует другой. Маре не знала. Она понятия не имела, что творилось в голове Тобиаса – какие кошмары, какие воспоминания, какие петли он проходил снова и снова в темноте своей бессонницы. Он никогда не рассказывал. Не из скрытности – он сам не мог описать. «Как будто тебя затягивает, – сказал он однажды, и было видно, что слова подбирались мучительно, как ключи к чужому замку. – Не вниз. Внутрь». Она кивнула тогда. Не потому что поняла – потому что кивок был единственным ответом, не разрушающим хрупкую архитектуру его честности.

Присутствие? Ближе. Но присутствие – слишком простое слово. Стул присутствует. Стена присутствует. А это – не просто «быть рядом». Это быть рядом определённым образом: молча, без ожиданий, без потребности в ответе. Быть как камень у берега реки – не потому что камень что-то делает для реки, а потому что река знает, что камень есть. И это знание меняет течение. Не перенаправляет – нет. Просто позволяет воде быть водой, не объясняя себе, почему она течёт.

Маре подумала: на сколько языков можно перевести то, что сейчас происходит? Она знала девять языков – не бегло, но достаточно, чтобы читать научные статьи и ругаться в пробке. Английский не годился: too specific, слишком конкретный, слишком привязанный к действию. По-английски нужно было бы сказать «she sat with him in silence», и это было бы правдой, но правдой без цвета. Как фотография вместо картины маслом.

Японский? Ближе. Было слово – «木漏れ日», komorebi – свет, просачивающийся сквозь листву деревьев. Не о людях, не о молчании на кухне – но о том же качестве восприятия: мир, увиденный сквозь фильтр, который не убирает свет, а делает его сложнее. Нет. Не то.

Финский: «myötähäpeä» – стыд, который ты испытываешь за другого. Нет, стыда здесь не было.

Русский: «тоска». Самое ёмкое слово из всех известных ей языков – целый океан в пяти буквах. Тоска по невозможному, тоска по несказанному, тоска по тому, чего никогда не было. Но и тоска не подходила – тоска подразумевала отсутствие. А то, что было здесь, на этой кухне, было именно присутствием. Не отсутствием чего-то, а присутствием чего-то, чему нет имени.

Может быть, подумала Маре, именно поэтому оно цвета индиго. Потому что индиго – цвет, которого физически нет в спектре. Мозг его изобретает. Дорисовывает в зазоре между синим и фиолетовым. Между одним и другим. Между словом и молчанием. Между «я» и «ты».

Тобиас шевельнулся.

Не встал – просто переместил вес. Его правая рука, лежавшая на колене, сдвинулась на несколько сантиметров, и этот жест был таким малым, таким почти несуществующим, что любой другой человек не заметил бы. Маре заметила. И не потому что смотрела – она не смотрела прямо на него, она смотрела на фонарь за окном. Она заметила, потому что индиго в комнате сгустился. Стал на оттенок темнее, на полтона теплее.

Он двигался к ней. Не физически – внутренне. Так, как может двигаться человек, который боится близости, но не может без неё. Маленькими, неуловимыми сдвигами – как тектонические плиты, которые движутся со скоростью сантиметр в год и однажды поднимают горы.

Она подождала.

Время в такие моменты работало иначе. Маре знала об этом – читала исследования по субъективному восприятию длительности, сама участвовала в экспериментах на ранних курсах аспирантуры. Скука растягивает минуты, страх – ускоряет, боль – останавливает. А это – это было чем-то другим. Время не тянулось и не летело. Оно становилось гуще, как будто воздух наполнялся чем-то невидимым, и каждая секунда обретала вес. Не тяжёлый – просто ощутимый. Как снег, ложащийся на ладонь: невесомый по отдельности, бесконечный в сумме.

Она думала о Тобиасе.

О том, каким он бывал днём – когда просыпался, варил кофе, уходил на работу в клинику. Он работал с людьми, которые теряли себя. Буквально. Пациенты с деменцией забывали имена, лица, слова. Забывали, что умели играть на фортепиано – а потом садились за инструмент, и пальцы помнили то, что голова потеряла. Тобиас сидел рядом с ними и слушал. Часами. Он говорил, что это самая важная часть работы – не терапия, не упражнения, не подбор репертуара. Просто – быть рядом с человеком, который исчезает. Потому что если рядом кто-то есть – исчезание замедляется. Не останавливается. Но замедляется.

Маре часто думала: замедляет ли она его исчезание? Тобиас не был болен – не так, как его пациенты. Но что-то в нём всегда было обращено внутрь, к какой-то точке в центре, которую Маре не могла ни увидеть, ни назвать. Он сам называл это «серой линзой» – как будто между ним и миром стояло стекло, мутное, немного закопчённое. Мир был красив – он знал это, мог оценить закат или Баха, или то, как свет падает на воду. Но красота доходила до него приглушённой, словно через стену. «Я вижу, что это красиво, – сказал он однажды. – Но я не чувствую это так, как должен. Как будто кто-то убавил громкость».

Маре тогда подумала: а я – наоборот. Мне не убавить. У меня нет ручки громкости. Всё на максимуме, всегда, и каждое слово – цвет, каждое чувство – фактура, каждое молчание – форма. Может быть, поэтому они нашли друг друга. Не противоположности, а дополнения: она – слишком много, он – слишком мало, и между ними – что-то правильное. Что-то, что ни один из них не мог создать в одиночку.

Двадцать минут или двадцать пять – она не считала, тело считало. За окном начала формироваться та особая предрассветная тишина, которая отличается от ночной. Ночная тишина – пустая, нейтральная. Предрассветная – ожидающая. Как вдох перед словом. Маре видела её серебристо-серой, с едва уловимым розовым по нижнему краю.

Фонарь за окном мигнул. Жёлтый круг на снегу разорвался, как плёнка пузыря, и на полсекунды кухня стала совсем тёмной – только зелёные цифры микроволновки, 3:41 – а потом свет вернулся, и тени перетасовались, легли по-новому, чуть иначе. Тобиас поднял голову.

Он смотрел на неё.

Не раньше – раньше он смотрел в стол, или в себя, или в ту точку за стеной, где жили его кошмары. Сейчас – на неё. Глаза привыкли к темноте, и она видела его лицо: худое, небритое, с залегшими тенями вдоль скул. Тонкие губы сжаты, но не напряжённо – скорее как створки раковины, которая решает, открываться или нет. Морщинка между бровями – та, которая появлялась, когда он пытался найти слова для вещей, у которых слов нет.

И глаза. Тёмные – настолько, что в этом свете зрачок и радужка сливались. Не пустые. Не полные. Что-то между: как колодец, в который бросили камень и ждёшь звука, и звук не приходит, но и камень не вернулся.

Он открыл рот. Закрыл. Открыл снова.

– Я не знаю, как это назвать, – сказал Тобиас.

Голос был хриплый, тихий, с той шершавой текстурой, которую Маре воспринимала как тёмный янтарь – густой, тёплый, с пузырьками воздуха внутри. Он говорил не о кошмарах. Не о бессоннице. Не о том, что затягивает его внутрь. Он говорил – и она это знала, как знала, где в темноте дверь – о чём-то большем. О том, что между ними. О ней, сидящей наискосок. О сорока минутах молчания. Обо всём этом – целиком, без расчленения на компоненты, без анализа и определений.

– Не надо называть, – ответила Маре.

Не потому что ей не хотелось. Ей хотелось – господи, как хотелось. Она была лингвистом, она жила словами, она верила – нет, знала – что названное существует прочнее неназванного. Что слово – это якорь, удерживающий чувство в реальности. Что без слова чувство утечёт, как вода сквозь пальцы, и останется только смутное воспоминание: было что-то, кажется, важное.

Но сейчас – не надо. Потому что некоторые вещи существуют именно в зазоре между словами. В том промежутке, где язык заканчивается и начинается что-то другое. Что-то, что она могла видеть – как цвет, как текстуру – но не могла перевести. Не на английский. Не на японский. Не на русский. Ни на один из девяти её языков и ни на один из шести тысяч языков мира.

Тобиас смотрел на неё. В первый раз за ночь – смотрел.

И индиго стал таким ярким, таким плотным, таким невозможно живым, что Маре на секунду зажмурилась – не от света, света не было – от интенсивности. Как будто кто-то внутри её головы повернул тот самый регулятор громкости, которого у неё не было, на максимум, и вся палитра восприятия резанула по нервам разом – восемьсот сорок семь оттенков, и каждый на предельной яркости.

Но в центре, в самой сердцевине этого хроматического взрыва – индиго. Спокойный. Глубокий. Почти чёрный синий с пурпурным отливом. Цвет, которого нет в спектре – мозг его изобретает. Цвет понимания без слов. Цвет присутствия без требований.

Она открыла глаза. Тобиас всё ещё смотрел. И на его лице – она увидела – было что-то такое, чему тоже не было названия. Не улыбка. Не облегчение. Не благодарность. Что-то более простое и одновременно более сложное: признание. Не в том смысле, в каком признаются в любви или в преступлении. В другом. Как будто один человек говорит другому – молча, без слов, одним только фактом того, что сидит напротив в темноте: «Я здесь. Ты здесь. Этого достаточно».

Через несколько минут – пять? семь? – он встал. Прошёл мимо неё к раковине, налил воды, выпил. Стакан тот же, что она ставила. Их руки не соприкоснулись. Не нужно было.

– Пойдём спать, – сказал он.

Просто: пойдём спать. Не «спасибо, что пришла». Не «прости, что разбудил». Не «мне стало лучше». Просто – пойдём спать. Как будто они вместе делали что-то обычное – смотрели фильм, ужинали, гуляли – и теперь пора заканчивать. Обычность. Тобиас возвращал обычность, как хирург возвращает кожу на место после операции – аккуратно, без следов.

Они вернулись в спальню. Легли. Одеяло – ей верхний край, ему нижний. Полоска ничейной ткани между ними – демилитаризованная зона. Но уже не пустая. Она была заполнена тем, для чего нет слова.


На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Громкость тишины», автора Эдуард Сероусов. Данная книга имеет возрастное ограничение 16+, относится к жанру «Научная фантастика». Произведение затрагивает такие темы, как «антиутопия», «первый контакт». Книга «Громкость тишины» была написана в 2026 и издана в 2026 году. Приятного чтения!