© ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2019
Я с большим уважением отношусь к Артемию Леонтьеву и его работам. «Много званых, но мало избранных». Артемию Леонтьеву 27 лет, и он настоящий писатель, поверьте моему 56-летнему опыту пребывания в советской, антисоветской и постсоветской литературе, где я навидался всякого и всяких – от подлинных гениев чистой красоты до отъявленнейших графоманов, дураков и негодяев.
Впервые я узнал о его существовании в прошлом году, в Иркутске, где, кстати, обсуждался совсем другой его объемный роман о современной Москве, заставивший меня вспомнить первый неподъяремный труд Василия Аксенова под названием «Ожог», написанный моим старшим другом, товарищем и братом в 1969–1975 годах безо всякой оглядки на цензуру.
«Московский» роман Леонтьева еще только ждет своей публикации, и она, я уверен, будет столь же заметна, как и эта попытка напомнить миру о восстании в Варшавском гетто. Попытка расставить точки над «i» в истории, что до сих пор не осмыслена до конца со всеми ее высокими и низкими подробностями. То ли от ужаса перед случившимся, то ли от хитрованства власть имущих разных стран, гордящихся чистотой национальных риз, то ли от идиотически понятой «политкорректности», когда и этого не трожь, и этого не замай.
«Строгий юноша» Леонтьев работает, сознавая полную ответственность за то, что он делает. Полагаю, он сам расскажет в грядущих интервью о своем отношении к мировой и русской классике, о том, что думает о литературе ему современной, о том, как и почему он, русский парень из Екатеринбурга, взялся за эту неподъемную «еврейскую» тему, перелопатив массу материала, чтобы добиться эффекта авторского присутствия в разрушенном Второй мировой войной городе на Висле, где «вязкая, чернильная вода молчала, нервно подрагивала волнами-разводами, топорщилась, словно хмурилась, стараясь запомнить, собрать в свои летописные воды-страницы всю людскую многоголосую горечь, все опеплившиеся судьбины и мерзлые слезы». За год нашего знакомства я с радостью обнаружил, что он не только писатель, но и читатель, ученик, постоянно открывающий новые для него книги и имена, порой малоизвестные, но которые обязан знать каждый начинающий свой литературный путь вне зависимости от того, учился он в Литинституте или вырос самоучкой.
«Варшава, Элохим!» Артемия Леонтьева – читаемое доказательство того, что русская литература, создаваемая нашими современниками, и сейчас способна на такой серьезный разговор, который предлагает нам юный автор. И не все в этой новой литературе хихоньки да хахоньки, попса, «креатив», недомыслие, «чернуха», постпостмодерн, не вся она утратила связь с реальностью, историей, землей, на которой мы существуем и продолжаем существовать, редко задумываясь о том, что «тысячи, миллионы взрослых, сильных и умных людей осознанно живут пугающей, жестокой жизнью, убивают и заставляют голодать других по своим надуманным политическим причинам».
И о том, что как под земной корой бушует расплавленная магма, так и тонкий слой человеческой цивилизации и культуры «просвещенных народов» имеет под собой жуткий массив изначальной дикости, которую язык не поворачивается назвать «звериной». Ибо не звери изобрели атомную бомбу, ГУЛАГ или описываемую в романе Леонтьева фабрику смерти Треблинку, где «отсортированное имущество уничтоженных евреев зондеркоманда комплектовала по степени ценности и укладывала в пустые грузовые вагоны, которые длинными сытыми эшелонами отбывали в Бремен, Ахен или Швайнфурт». Это сделали НЕЛЮДИ, глубоко убежденные в том, что «… все люди дрянь и редкостные шкуры. Недаром допрашиваемые почти всегда так красноречиво и с достоинством, даже свысока начинали отвечать на вопросы, а затем в течение нескольких часов оборачивались в пресмыкающееся, окровавленное отребье, готовое исполнить любую прихоть гестапо».
Все, да не все. Гольдшмит (подлинная фамилия великого педагога Януша Корчака) принял смерть в газовой камере вместе со своими воспитанниками, вовсе не думая о том, что его имя станет легендой, а просто потому, ЧТО НЕ МОГ ПОСТУПИТЬ ИНАЧЕ.
И поляк Яцек, который «прихватил у товарищей из Людовы два автомата, свою охотничью двустволку и окончательно перебрался сюда, чтобы разделить последние минуты гетто с евреями».
И гауптман охранного батальона Франц Майер, фашист, неожиданно для самого себя спасающий подпольщиков Отто Айзенштата и Эву Новак, «как если бы все трое были частью единого целого».
«Варшава, Элохим!» – жуткое чтение. Но не читать эту книгу нельзя.
Евгений Попов Москва, 13 июня 2018
Ирише посвящаю
1 + 1 = 1
Андрей Тарковский
Сосны. Осенние луга.
Горное селенье. Тропа в горах.
Сэй-Сенагон
5702 год. Нисан. Варшава – поникшая и сутулая: беспокойные голубятни, плачущие окна, влажные крыши. Март 1942 года по григорианскому календарю. Окостеневший и ломкий город с прокопченными кровлями, избитыми в труху стенами – рыхлыми, какими-то предобморочными, осевшими. Авианалеты и артобстрелы сентября 39-го истерли в пыль, растрепали почти половину столицы, расцарапали ее контуры. Залатанные прямоугольники домов казались полупрозрачными, призрачными – сумеречные блики, привидевшиеся в темноте образы. Рассветный город стоял во вретищах. Завалы давно разгребли, руин не осталось, но присыпанные бетонной крошкой пустыри и надкушенные углы напоминали о недавнем прошлом – свежие рубцы города, свежие пепелища и страх – страх, еще не отстоявшийся до осадка и не слежавшийся в однородную массу. Настороженные дворники в фартуках вываливались из тумана и с нервным скрипом скребли асфальт когтистыми метлами, мелькая в серой дымке промасленными рукавицами. Король Сигизмунд на высокой колонне с бронзовой саблей и крестом упирался в пасмурное небо темным контуром: в тумане раннего утра он походил на воткнутую в землю кость. Улицы были неподвижны, малолюдны, еще скованные холодком библейской, рассеивающейся уже ночи, они напирали одна на другую растянутыми жилами, петляли под боязливыми ногами редких прохожих и дребезжали под кованым грохотом сапог вермахта. Висла не до конца скинула надтреснутый лед, облизывала город, выставляла в тусклые облака черный глянец воды. Река терлась льдистой чешуей о низкие мосты и пологие берега; маслянистая и тихая, она переплеталась потоками, спутывалась, точно в канат, неспешно сбивалась в пену. Вязкая чернильная вода молчала, нервно подрагивала волнами-разводами, топорщилась, словно хмурилась, стараясь запомнить, собрать в свои летописные воды-страницы всю людскую многоголосую горечь, все их опеплившиеся судьбины и мерзлые слезы. Гладкая тишь нет-нет, а выдавала себя – сквозь крадущуюся воду-пелену проглядывало что-то пугающее, какая-то злобная несыть, точно скорбная вода реки теснила в себя саму историю, поглощала ее сумеречную суть и пузырилась коловращающейся жутью, скрытым на дне черной реки первобытным безумием. Вокруг пустых скамеек как ни в чем не бывало расхаживали голуби, важные, будто сборщики податей, трепыхали крыльями и нахраписто толкались. Длинные трамваи, похожие на гондолы, подвешенные к проводам, звенели и раскачивались, готовые повалиться набок; голубые искры вспыхивали над вагонами и сыпались на головы зевающих, сонных прохожих, не долетая до них и растворяясь еще в воздухе.
На балконе, поддерживаемом тремя атлантами, стоял сорокапятилетний гауптман Франц Майер, смотрел на хмурый город и курил. Левая рука, обтянутая кожаной перчаткой, сжимала фуражку, а в правой, опертой на поручень, дымилась хорошая египетская сигарета. Рядом на невысокой тумбе – полупустая чашка остывшего кофе. На улице было холодно, но Майер, чтобы немного взбодриться, стоял без шинели, в одном кителе: сегодня он спал только четыре часа, голова плохо соображала – кофе не помог, а идти на службу со слипающимися мыслями не хотелось.
На широкой груди Франца темнели бронзовый крест Гинденбурга и Железный 2-го класса, тоже ветеранский, не со свастикой, а с W и короной на вершине. К наградам 1914-го, казалось бы, так и просились «печати» Третьего рейха, но Майер как будто выжидал чего-то и взвешивал, пробовал на язык вкус этой новой, такой непривычной для него войны. Великую войну он прошел пехотинцем в 21-й дивизии 11-го армейского корпуса Касселя, дослужившись до фельдфебеля. Помимо тяжелых воспоминаний и креста, от той войны у него остались шрамы: когда двадцатилетний Франц выходил из блиндажа, укрытие накрыло тяжелой миной, осколки изрубцевали поясницу, плечи и ноги. Майеру повезло – позвоночник не задело, и все же потом, лежа в госпитале, он долго не мог избавиться от страха остаться парализованным.
Родом из Гессена, Майер вырос в небольшом городке неподалеку от Фульды. Его отец, глава многодетной католической семьи Альфонс Майер, был врачом и во время Великой войны двигался по пятам молодого еще солдата-сына – несмотря на то, что в гуще самой этой бойни они так никогда и не встретились, оба ощущали себя, что называется, плечом к плечу. Альфонс Майер постоянно думал о сыне, обменивался с ним письмами и шагал по разогретым огнем, вспухшим от крови землям, пересчитывал отрезанные культи и все пластал-пластал взволнованную человеческую плоть, пока та наконец не успокаивалась в холодных эмалированных тазах. Альфонс многократно оказывался под минометным огнем, травили его и газами, а как-то раз санитарную палатку прошило длинной пулеметной очередью, полоснуло по животу стоявшую рядом медсестру. Его же ранение миновало и во время отступлений, хотя они не раз оказывались в окружении. До самого окончания войны Альфонс не получил и царапины, разве что помяло его чуток, как-то скукожило малость, глаза провалились и будто ошпарило лицо – не столько самой войной, сколько увиденным там. Глава семьи благополучно дожил до Версальского договора, его выщелкнуло из жизни несколькими месяцами позднее – не пулей, а последней волной испанского гриппа. Агонизирующая война отхаркивала и сплевывала, будто сама планета отомстила человечеству этой эпидемией – отомстила за свое изнасилование, отправив на тот свет почти в пять раз больше людей, чем унесли сражения, порожденные затянувшейся политической истерией.
Умерший Альфонс оставил обильное потомство на плечах жены с родственниками, которых, впрочем, было немало – никто из детей не чувствовал впоследствии нехватки любви и опеки. Постаревшая мать, фрау Ирма Майер, происходившая из почтенной бюргерской семьи, сейчас начинала каждое утро одинаково: кутаясь в шерстяную шаль, наполняла маленькую фарфоровую рюмочку вишневой настойкой и, отхлебывая по чуть-чуть, прищуренно заглядывала в увеличительные стекла – терзала газету до тех пор, пока не вытряхивала из нее все новости с фронта, точно так, как почти тридцать лет назад она теребила, казалось, те же самые газеты, с теми же самыми черными запашистыми строчками, о тех же самых фронтах, странах, жизни и смерти.
Ирма ухаживала за внуками, доходила в заботе об их здоровье до настоящей паранойи, в состоянии которой неизменно бранила невестку за недостаточное усердие, и ворчала на нее до тех пор, пока не доводила до слез; не то чтобы у фрау Майер был скверный характер, просто она слишком сильно переживала за Франца и своего старшего внука Курта, отправленного на Восточный фронт, – ей было необходимо отвести на комнибудь душу. За остальных детей она не беспокоилась: три дочери давно благополучно жили своими семьями и растили еще слишком юных, а потому защищенных от фронта малышей. Младшая Хельга вышла замуж за предпринимателя средней руки, перебралась в Мюнхен и присматривала за небольшим пивным ресторанчиком неподалеку от Розенхаймерштрассе в двух шагах от знаменитого «Бюргербройкеллер», где в 1923-м во время пивного путча стрелял в потолок горластый Гитлер. Средняя дочь Грета полюбила веселого общительного баламута, дослужившегося теперь до унтершарфюрера и успевшего поработать в Дахау и Заксенхаузене. В скором времени молодой супруг ждал назначения на должность адъютанта коменданта одного из концлагерей, и было не исключено: через год-другой он сам возглавит один из них. Вчерашний весельчак и задира, супруг Греты держался теперь с подчеркнутой солидностью, стал тяжеловесен и молчалив. Старшая Агна, хоть и спуталась с каким-то актером-неудачником, утащившим ее в Швейцарию, где они жили достаточно бедно, все-таки была счастлива, что чувствовалось в каждом ее письме.
Летом в жаркую погоду фрау Майер любила сидеть на веранде и, отмахиваясь от насекомых влажным полотенцем, курить трубку покойного мужа – она все поглядывала на высокий бук и пару шершавых сосен перед домом, слушала строгие переливы колоколов собора Святого Сальватора, хмурилась и дышала пахучим, разопревшим до приторности лилово-розовым вереском. Из-за ветвей пробивались черно-оранжевые крыши: подоржавевшие, как затверделые в камень апельсиновые корки, пыльные и избитые солдатскими сапогами.
После окончания Великой войны Франц Майер поступил в университет Франкфурта. Широкоплечий и крепкий, он увлекся боксом – впоследствии это помогало его продвижению по службе. Имея настоящий талант заканчивать бои нокаутами, Франц, несмотря на свои способности, драться не любил – тренер говорил, что ему не хватает жестокости и «свободной» головы; так оно, собственно, и было. Получив диплом, вместо того чтобы стать профессиональным спортсменом, чего все от него ждали, или по крайней мере остаться в крупнейшем городе земли Гессен, он вернулся в свой монастырский городишко и начал работать школьным учителем. Женился там на дочери владельца бакалейной лавки Марте Гирш, в которую влюбился еще будучи школьником. За почти десять лет брака она родила пятерых – теперь дети ждали победоносного возвращения отца с фронта, тычась каждое утро в оконное стекло своими теплыми носами.
Отправляясь на войну во второй раз, Франц весьма холодно простился с Мартой: эта женщина, воплощенный эталон Вильгельмовых Kinder, Küche, Kirche, была настолько же хороша собой, насколько неразвита и ограниченна, так что Майер не раз жалел об этом браке. Марту не интересовало ничего, кроме постели, семьи и кухни, а ее частые походы в церковь и к мощам святого Бонифация напоминали, скорее, выгул на пастбище, чем духовную жизнь. Сам Майер посещению церкви предпочитал чтение книг – от отца осталась очень приличная библиотека. За исключением медицинских справочников и литературы на латыни, она могла порадовать его многим. Книги лоснились кожаными переплетами, уютно скрипели в руке, принимая тепло ладони, а стройные корешки, безукоризненные и самодостаточные, фундаментальными прямоугольниками вычерчивались на полках, поглядывали сверху вниз чуть по-снобски, словно с усмешкой. Единственной причиной, по которой Майер не ушел от супруги еще в середине тридцатых, были дети – когда он впервые задумался о разводе, их уже было двое. Однако сейчас, после долгой разлуки, Франц признался себе в том, что переосмыслил отношение к семейной жизни: понял, насколько не умел ценить незамысловатую простоту этого уклада – телесного, надежного и обволакивающе-теплого, как материнское чрево; он совершенно искренне скучал не только по детям, но и по жене – рукой до Германии подать, пешком можно было дойти до дома, а все-таки щемило, доскребывало. Твердо решил: когда вернется, не станет требовать от супруги слишком многого, просто будет заботиться об этом надежном, незамысловатом существе, радуясь хлопотливому достатку и покою домашнего быта.
Семейная фотокарточка в нагрудном кармане – жена несколько насупилась: сильно волновалась, что плохо получится, сидела в кресле, сложив руки на коленях; дети улыбались за спиной матери бесшабашно и непосредственно, только самый младший, взгромоздившийся на колено Марты, смотрел сосредоточенным философом, еще более мрачным, чем мать. На заднем фоне желтела бледная стена. Старший сын Курт растянулся на полу, поперек всего снимка – ему всегда надо было выделиться, неважно в чем и как, энергия била из него ключом, так что парень редко справлялся с ее куражистой силой: подложив руку под голову, он улыбался широко и по-подростковому навязчиво. Францу не терпелось обняться с семьей: дети так быстро взрослеют, а Курт и вовсе с 1941 года находится в одной из айнзатцгрупп на территории Белоруссии, куда попал сразу по окончании Национал-политической потсдамской школы в старшем унтерском звании, и все ждет не дождется, когда же его произведут в офицеры.
Несмотря на собственные убеждения, отец не особенно приветствовал решение сына поступить в эту школу, но знал, препятствовать бесполезно, Курт все равно сделает по-своему. Когда речь заходила о чем-то важном, он, вопреки своей обычной взбалмошности, всегда становился серьезен и как-то слишком уж ревностно упрям. Лет в двенадцать Курт провел к себе в комнату подаренного на день рождения пони, потому что не хотел расставаться с ним даже на ночь – конюшня находилась на другой стороне двора у забора между дровяным сараем и пухлым, крашенным зеленой краской амбаром. Пони фыркал и всхрапывал; проснувшийся от непривычных звуков Франц сразу понял, в чем дело, и начал долбить по двери кулаком, но маленький Курт принципиально не открывал до самого утра, загородив дверь ореховым комодом. Вспомнив сейчас этот эпизод, Майер не смог сдержать улыбки и даже тихонько засмеялся. Ему было трудно представить того впечатлительного мальчика не где-нибудь, а в эскадронах смерти Waffen-SS, но гауптман постепенно приноровился к этой мысли. Франц прекрасно понимал: во время войны старшему сыну все равно не избежать службы, поэтому будет лучше пройти ее в элитных войсках. Однако по переписке Майер чувствовал – Курт изменился до неузнаваемости, и это определенно настораживало. Кстати говоря, в последних нескольких письмах сын вскользь упоминал о скором переводе в Польшу, куда-то в Люблинский округ, под командование группенфюрера SS Одило Глобочника, в прошлом гауляйтера Вены, который теперь был уполномочен рейхсфюрером руководить созданием концлагерей на территории генерал-губернаторства. Подробности Курт Майер по понятным причинам опустил. Единственное, что уяснил отец, – Курт будет служить в отрядах Totenkopf[1] в одном из тех лагерей, что пока находится на стадии планирования.
Прохладный ветер обдувал лицо и топорщил зализанные к затылку светлые волосы гауптмана. Майер докурил сигарету и бросил ее с балкона. Под окном между двумя фонарными столбами рос каштан, с его растопыренных черных ветвей падали капли. Франц служил в штабе частей охранного полка Варшавы, а также являлся батальонным спорт-офицером. Первое время его посещали мысли подать рапорт на перевод в Россию: надоела административная волокита в штабе и возня в охранке, а необходимость слоняться у грязных стен еврейского гетто казалась унизительной. На данный момент его вклад в общее дело ограничивался лишь строительством лагеря для военнопленных в Пабьянице да запугиванием безответных евреев и послушных поляков. В том, что война завершится в ближайшие пару месяцев, гауптман уже сомневался: как ни старалась пропаганда скрыть этот факт, но группа армий «Центр» несколько выдохлась, утратив первый кураж; в декабре русские начали серьезное контрнаступление и в конечном счете смогли несколько оттеснить силы «Центра» от Москвы – да, задержалась наша машина, да, чуть завязла, но к лету, после весенней распутицы, без сомнения… А что потом? Потом останусь в дураках, окажусь в стороне от важнейших страниц истории, а какой-нибудь занюханный ефрейтор-прощелыга с медалью «Мороженое мясо»[2] на груди будет презрительно на меня коситься.
Большинство товарищей по боксу вступили в Waffen-SS
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Варшава, Элохим!», автора Артемий Леонтьев. Данная книга имеет возрастное ограничение 18+, относится к жанрам: «Современная русская литература», «Книги о войне». Произведение затрагивает такие темы, как «психологическая проза», «концлагеря». Книга «Варшава, Элохим!» была написана в 2018 и издана в 2019 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке