Вячеслав Игоревич Морозов, 20 лет, 2-й курс истфака МГУ. Отчислен после открытого семинара о культе личности и «буржуазном влиянии на молодёжь». Вернулся в Вятск к матери-учительнице. Худощав, носит потёртый вельветовый пиджак, очки в роговой оправе, говорит чуть торопливо, цитирует Ленина, но уже с иронией. Идеалист, рефлексирующий, боится собственной посредственности. Голос-рефлектор. Ведёт дневник «Заметки провинциала». Ищет смысл, спорит, вступает в комсомол «чтобы менять изнутри», постепенно учится молчать. |
Артём Павлович Зверев, 20 2-й курс МВТУ им. Баумана. Бросил после нервного срыва: осознал, что инженерия для него – не призвание, а конвейер. Отец – фронтовик, мать – бухгалтер. Подтянут, атлетичен, носит импортную куртку-аляску (подарок дяди из Ленинграда), танцует шейк безупречно, читает Сартра и Хемингуэя в самиздате. Циник снаружи, ранимый внутри. Голос-наблюдатель. Его записи «Хроника столичного десанта» полны деталей, метафор, скепсиса. Пытается жить «для себя», но влюбляется в Ирину и оказывается втянут в систему. |
Геннадий Викторович Соколов, 21 Местный. Вечернее ПТУ, потом – токарь на заводе. Рос в театральной семье (мать – костюмер, отец – осветитель). Знаком с труппой облдрамы, дикторами КирТВ. Умеренно упитан, курит «Беломор», носит модные джинсы-клёш (переделанные из брюк), улыбается глазами. Прагматик, дипломат, умеет договариваться. Не герой, но выживший. Третий в комнате, связующее звено с системой. Вступает в комитет комсомола, продвигает клуб, но постепенно превращается в функционера. Символ компромисса. |
Ирина Сергеевна Белова, 19 Бухгалтерия цеха №4. Выпускница сельской школы, переехала к тёте. Умная, начитанная, ведёт кружок художественного слова. Тёмные волосы, строгая причёска, носит простые платья, но шьёт их сама по «Бурде». Смотрит прямо, говорит мало, но точно. Ищет выход из «замкнутого круга». Любовь и испытание. Становится катализатором выбора для обоих парней. Её судьба – зеркало того, как провинция ломает или сохраняет хрупкое. |
Екатерина Николаевна Волкова, 20 Библиотекарь заводского ДК, руководитель самодеятельности. Мечтательная, верит в «комсомол как школу жизни», пишет стихи в стол. Полноватая, румяная, всегда с тетрадью в руках, носит вязаные кардиганы, смеётся звонко, но часто грустит. Контрапункт Ирине. Воплощает искреннюю, но наивную веру. Её крах иллюзий – один из маркеров финала. |
Валерий Олегович Востриков, 35 (вспом.) Зам. горкома ВЛКСМ. Ветеран студенческих строек, бывший активист, ныне – уставший аппаратчик. Строгий пиджак, аккуратный пробор, взгляд человека, который давно понял правила игры и перестал их обсуждать. Наставник-преграда. Даёт советы, но всегда в рамках системы. Его поездка в Чепецк – урок бюрократической реальности. |
Михаил Фёдорович «Дядя Миша», 52 (вспом.) Расточник 6-го разряда. Отец репрессирован в 39-м, сам работал в ссылке, вернулся в 54-м. Широкие плечи, шрамы на руках, голос с хрипотцой, пьёт «по-рабочему», но не дебоширит. Парадоксальный сталинист. Носитель исторической травмы и коллективной памяти. Его монолог о Сталине/Берии – философское ядро повести. |
Февраль. Областной центр Вятск. Семнадцать часов, но уже густые сумерки, какие бывают только в верховьях Вятки — синие, с фиолетовым отливом, словно кто-то разлил чернила по ватному небу. Снег лежит не белый, а сизый, прокопчённый выбросами труб ТЭЦ-2. Мороз под тридцать, но не сухой московский, а вязкий, сырой — лезет под воротник, липнет к усам, заставляет дышать часто и жадно, выпуская облака пара, как паровоз на запасном пути.
Заводской район. Местные называют его «Соцгород». Пятиэтажки из силикатного кирпича, безликие, как солдаты в строю. Между ними — пустыри, где снег перемешан со шлаком и окурками «Примы». Вдали, за железной дорогой, — чёрная громада завода. Корпуса №4 и №7. Труба высотой в сто двадцать метров. Из неё валит густой бурый дым, и в нём, если прищуриться, можно разглядеть красные искры — мельчайшую окалину. Завод не спит никогда. Даже сейчас, в сумерках, он гудит. Гул такой, что его чувствуешь не ушами, а рёбрами.
Троллейбусная остановка «ДК "Авиатор"». Над ней — железный козырёк, весь в сосульках. Одна сосулька упала час назад и разбилась — осколки льда похожи на битое стекло. У киоска «Союзпечать» женщина в телогрейке продаёт мороженое «Лакомка» (оно в шоколадной глазури и твёрдое, как камень). Никто не покупает.
Общежитие завода №4 — пятиэтажная коробка с облупившейся штукатуркой и вечно распахнутой дверью подъезда. Внутри пахнет кошками, щами и дешёвой махоркой. На первом этаже — вахтёрша тётя Паша, которая спит с открытыми глазами. На стене — плакат: «План — закон!» и выцветший список жильцов, где половина фамилий зачёркнута.
Именно сюда, в промёрзший вестибюль, и входит Вячеслав Морозов с чешским чемоданом в руке. Один. Потому что Артём уехал на другой электричке. Но это потом.
А сейчас — только лёд под ногами, лампочка без плафона под потолком и тишина, которая бывает перед первой пьянкой в незнакомой комнате.
(Из путевых заметок В. Морозова, он же «Слава-историк»)
В Москве в это время, наверное, уже оттепель. Там асфальт мокрый, девушки ходят без шапок, и в гастрономе на Ленинском продают баклажанную икру. А здесь, в Вятске, зима оказалась не просто временем года, а системой координат. Она здесь живет долго, как инвалид, который вцепился в поручни троллейбуса и не слезает.
Троллейбус номер три, маршрут «Улица Ленина — Заводской микрорайон», стал моим первым университетом провинции. Я втиснулся с чемоданом в заднюю дверь. Чемодан — чешский, еще студенческий, с одной оторванной ручкой. Я обмотал её бечевкой, и бечевка въелась в ладонь. Рядом тетка с авоськой, из которой торчит батон нарезного. Еще один дядька в телогрейке пахнет мазутом и прошлогодними опилками.
Потолок троллейбуса низкий. Штанги скребут по проводам на повороте к площади— звук такой, будто рвешь старую простыню. Я подумал: вот так и мое московское прошлое сейчас скребет по этому городу. Визжит. Не вписывается.
Деталь эпохи: на стеклах троллейбуса — морозная роспись, но кто-то пальцем стер её и написал «Спартак — чемпион!». Значит, хоккей здесь смотрят. Значит, не всё потеряно.
Я вышел на остановке «Дом Культуры». Мороз щипнул за щеку, которую я по утрам забываю брить. Я посмотрел на туфли. Лаковые. «Чешка». Купил их на стипендию в прошлом апреле. Мы с Артёмом ходили в них в «Современник». А сейчас они чавкали по слякоти, покрываясь белым налетом соли, как мои дипломы — пылью. «Лаковые туфли на снегу», — записал я потом в блокнот. Это могло бы быть названием романа, если бы мы с Тёмой когда-нибудь написали роман. Но мы теперь токари.
Общежитие завода оказалось не тем общежитием МГУ на проспекте Вернадского, где коридоры пахли кофе и страхом перед семинаром по диалектике. Здесь коридор пах хлоркой, капустными щами и чужой тоской. В комнате № 34 на третьем этаже нас ждали три железные койки, застеленные солдатскими одеялами. Шкаф с зеркалом в трещинах. И Гена.
Геннадий Соколов сидел на табурете, заправляя в зажигалку кремень. Увидев нас, он не удивился. В общежитии никто никому не удивляется.
— Принимайте, — сказал он и развел руками. — Клопы, правда, есть. Но они выездные. Только по пятницам.
Гена оказался местным, но не простым. У него был магнитофон «Яуза-104», который он держал на коленях как младенца. Из динамиков хрипели «Битлз», но Гена утверждал, что это «Deep Purple». Скорость он намагничивал неправильно, и музыка звучала как медвежий рык. Но сам факт. Он курил «Беломор», жевал сухари и рассказывал, что его мать работает в театре. «В гримерку захотите — за милую душу проведу. Тамара Ивановна, актриса, она со мной на "ты"», — хвастался он, поправляя джинсы-клеш, которые на самом деле были перешиты из отцовских брюк, но сидели на удивление модно.
Мы с Артёмом переглянулись. Артём молчал. Он всегда молчит, когда врубается в обстановку. Потом я узнал, что в тот вечер он просто точил в себе обиду. На Москву. На Бауманку. На отца, который сказал: «Инженером не стал — иди в грузчики». Но вслух Артём сказал только: «Клуб бы тут сделать».
Гена поднял бровь: «Какой клуб?»
— Молодежный. Дискуссионный. Чтобы не жрать, а думать, — буркнул Артём, стягивая с себя аляску.
Вот тогда я и включился в разговор впервые за этот длинный, выматывающий день. Я снял очки, протер их о подол свитера (серый, кашемировый, мамин — последний привет из столицы) и сказал:
— Нам жить надо. Но не как всем. Если мы растворимся в этом… — я кивнул на стену, за которой кто-то горланил «Ах, Самара-городок», — то обратно не вылезем.
Гена усмехнулся: «О, столичная братва. Замашки на фанеру?»
— Не фанеру, — поправил я. — Костяк.
Мы замолчали. В коридоре милиционер с протоколом разнимал драку из-за стирального порошка. За окном выл заводской гудок — смена кончилась. Кто-то спустил в туалете воду, и трубы заговорили на своем, ржавом языке.
Общежитие было похоже на пароход, который намертво вмерз в лед. И все мы, пассажиры, уже смирились, что никуда не поплывем. Только мы с Артёмом еще дергали двери, ведущие на палубу.
Перед сном я достал блокнот. Артём уже спал, раскинувшись по-спортивному ровно. Гена курил в форточку, выпуская кольца в февральскую темень. Я записал:
«Троллейбус №3. Лаковые туфли. Запах: масло, хлорка, махорка. Ощущение: как будто я не уехал, а приехал в собственную старость. Москва была юностью. Вятск — это попытка начать жизнь заново, но чужими руками и на чужом станке. Гена — гибкий. Артём — злой. Я —… не знаю. Пока наблюдатель. Но завтра выходим в цех. Страшно. Не столько станка, сколько того, что он меня переточит. А я ведь историк. Я должен запоминать форму. А не принимать её».
В третьем часу ночи кто-то запустил магнитофон в соседней комнате — Высоцкий, «Охота на волков». Я улыбнулся в темноте.
Здесь, оказывается, тоже есть воздух. Просто его нужно вдыхать глубже.
Заметка на полях: Артём всю ночь ворочался. Утром сказал: «Ты заметил, Слава, у них тут слово "всяко" на все случаи. "Как дела?" — "Всяко". "Любишь?" — "Всяко". Это философия. Либо всеобъемлющая мудрость, либо лень думать. Проверим, как мы заговорим через полгода».
В Москве в это время, наверное, уже оттепель. Там асфальт мокрый, девушки ходят без шапок, и в гастрономе на Ленинском продают баклажанную икру. А здесь, в Вятске, зима оказалась не просто временем года, а системой координат. Она здесь живёт долго, как инвалид, который вцепился в поручни троллейбуса и не слезает.
Троллейбус номер три, маршрут «Улица Ленина — Заводской микрорайон» — битком, как сельди в бочке. Стекло запотело, и кто-то пальцем вывел на нём неприличное слово. Я втиснулся с чемоданом в заднюю дверь. Чемодан — чешский, ещё студенческий, с одной оторванной ручкой. Я обмотал её бечёвкой, и бечёвка въелась в ладонь. Рядом тётка с авоськой, из которой торчит батон нарезного. Ещё один дядька в телогрейке пахнет мазутом и прошлогодними опилками. Потолок троллейбуса низкий. Штанги скребут по проводам на повороте к площади — звук такой, будто рвёшь старую простыню. Я подумал: вот так и моё московское прошлое сейчас скребёт по этому городу. Визжит. Не вписывается.
На стекле — морозная роспись, но кто-то стёр её пальцем и написал «Спартак — чемпион!». Значит, хоккей здесь смотрят. Значит, не всё потеряно.
Я вышел на остановке «Дом Культуры». Мороз щипнул за щеку, которую я по утрам забываю брить. Я посмотрел на туфли. Лаковые. «Чешка». Купил их на стипендию в прошлом апреле. Мы с Артёмом ходили в них в «Современник». А сейчас они чавкали по слякоти, покрываясь белым налётом соли, как мои дипломы — пылью. «Лаковые туфли на снегу», — записал я потом в блокнот. Это могло бы быть названием романа, если бы мы с Тёмой когда-нибудь написали роман. Но мы теперь токари.
Общежитие завода оказалось не тем общежитием МГУ на проспекте Вернадского, где коридоры пахли кофе и страхом перед семинаром по диалектике. Здесь коридор пах хлоркой, капустными щами и чужой тоской. В комнате № 34 на третьем этаже нас ждали три железные койки, застеленные солдатскими одеялами. Шкаф с зеркалом в трещинах. И Гена.
Геннадий Соколов сидел на табурете, заправляя в зажигалку кремень. Увидев нас, он не удивился. В общежитии никто никому не удивляется.
— Принимайте, — сказал он и развёл руками. — Клопы, правда, есть. Но они выездные. Только по пятницам.
Гена оказался местным, но не простым. У него был магнитофон «Яуза-104», который он держал на коленях как младенца. Из динамиков хрипели «Битлз», но Гена утверждал, что это «Deep Purple». Скорость он намагничивал неправильно, и музыка звучала как медвежий рык. Но сам факт. Он курил «Беломор», жевал сухари и рассказывал, что его мать работает в театре. «В гримёрку захотите — за милую душу проведу. Тамара Ивановна, актриса, она со мной на "ты"», — хвастался он, поправляя джинсы-клёш, которые на самом деле были перешиты из отцовских брюк, но сидели на удивление модно.
Мы с Артёмом переглянулись. Артём молчал. Он всегда молчит, когда врубается в обстановку. Потом я узнал, что в тот вечер он просто точил в себе обиду. На Москву. На Бауманку. На отца, который сказал: «Инженером не стал — иди в грузчики». Но вслух Артём сказал только: «Клуб бы тут сделать».
Гена поднял бровь: «Какой клуб?»
— Молодёжный. Дискуссионный. Чтобы не жрать, а думать, — буркнул Артём, стягивая с себя аляску.
Вот тогда я и включился в разговор впервые за этот длинный, выматывающий день. Я снял очки, протёр их о подол свитера (серый, кашемировый, мамин — последний привет из столицы) и сказал:
— Нам жить надо. Но не как всем. Если мы растворимся в этом… — я кивнул на стену, за которой кто-то горланил «Ах, Самара-городок», — то обратно не вылезем.
Гена усмехнулся: «О, столичная братва. Замашки на фанеру?»
— Не фанеру, — поправил я. — Костяк.
Мы замолчали. В коридоре милиционер с протоколом разнимал драку из-за стирального порошка. За окном выл заводской гудок — смена кончилась. Кто-то спустил в туалете воду, и трубы заговорили на своём, ржавом языке.
Общежитие было похоже на пароход, который намертво вмёрз в лёд. И все мы, пассажиры, уже смирились, что никуда не поплывём. Только мы с Артёмом ещё дергали двери, ведущие на палубу.
Перед сном я достал блокнот. Артём уже спал, раскинувшись по-спортивному ровно. Гена курил в форточку, выпуская кольца в февральскую темень. Я записал:
«Троллейбус №3. Лаковые туфли. Запах: масло, хлорка, махорка. Ощущение: как будто я не уехал, а приехал в собственную старость. Москва была юностью. Вятск — это попытка начать жизнь заново, но чужими руками и на чужом станке. Гена — гибкий. Артём — злой. Я —… не знаю. Пока наблюдатель. Но завтра выходим в цех. Страшно. Не столько станка, сколько того, что он меня переточит. А ведь я историк. Я должен запоминать форму. А не принимать её».
В третьем часу ночи кто-то запустил магнитофон в соседней комнате — Высоцкий, «Охота на волков». Я улыбнулся в темноте.
Здесь, оказывается, тоже есть воздух. Просто его нужно вдыхать глубже.
Артём всю ночь ворочался. Утром сказал: «Ты заметил, Слава, у них тут слово "всяко" на все случаи. "Как дела?" — "Всяко". "Любишь?" — "Всяко". Это философия. Либо всеобъемлющая мудрость, либо лень думать. Проверим, как мы заговорим через полгода».
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Время сомнений», автора Александр Гарцев. Данная книга имеет возрастное ограничение 16+, относится к жанрам: «Историческая литература», «Современная русская литература». Произведение затрагивает такие темы, как «производственный роман», «ссср». Книга «Время сомнений» была написана в 2026 и издана в 2026 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке
Другие проекты
