Читать книгу «Искусство стареть (сборник)» онлайн полностью📖 — Игоря Губермана — MyBook.
image

Увы, когда с годами стал я старше, со мною стали суше секретарши

 
Года промчатся быстрой ланью,
укроет плоть суглинка пласт,
и Бог-отец суровой дланью
моей душе по жопе даст.
 
 
О чём ты молишься, старик?
О том, чтоб ночью в полнолуние
меня постигло хоть на миг
любви забытое безумие.
 
 
Поблеклость глаз, одряблость щёк,
висящие бока —
я часто сам себе смешон,
а значит – жив пока.
 
 
Отъявленный, заядлый и отпетый,
без компаса, руля и якорей
прожил я жизнь, а памятником ей
останется дымок от сигареты.
 
 
Даже в тесных объятьях земли
буду я улыбаться, что где-то
бесконвойные шутки мои
каплют искорки вольного света.
 
 
Из тупика в тупик мечась,
глядишь – и стали стариками;
светла в минувшем только часть —
дорога между тупиками.
 
 
Почти старик, я робко собираюсь
кому-нибудь печаль открыть свою,
что взрослым я всего лишь притворяюсь
и очень от притворства устаю.
 
 
Вот человек: он пил и пел,
шампанским пенился брожением,
на тех, кто в жизни преуспел,
глядит с брезгливым уважением.
 
 
Когда б из рая отвечали,
спросить мне хочется усопших —
не страшно им ходить ночами
сквозь рощи девственниц усохших?
 
 
Вновь себя рассматривал подробно:
выщипали годы мои перья;
сёстрам милосердия подобно,
брат благоразумия теперь я.
 
 
Я вдруг оглянулся: вокруг никого.
пустынно, свежо, одиноко.
И я – собеседник себя самого —
у времени сбоку припёка.
 
 
Когда с утра смотреть противно,
как морда в зеркале брюзглива,
я не люблю себя. Взаимно
и обоюдосправедливо.
 
 
В душе осталась кучка пепла,
и плоть изношена дотла,
но обстоят великолепно
мои плачевные дела.
 
 
Земная не постыла мне морока,
не хочется пока ни в ад, ни в рай;
я, Господи, не выполнил урока,
и Ты меня пока не призывай.
 
 
Я, Господи, умом и телом стар;
я, Господи, гуляка и бездельник;
я, Господи, прошу немного в дар —
ещё одну субботу в понедельник.
 
 
И понял я, что поздно или рано,
и как бы ни остра и неподдельна,
рубцуется в душе любая рана —
особенно которая смертельна.
 
 
Когда боль поселяется в сердце,
когда труден и выдох и вдох,
то гнусней начинают смотреться
хитрожопые лица пройдох.
 
 
Нелепы зависть, грусть и ревность,
и для обиды нет резона,
я устарел, как злободневность
позавчерашнего сезона.
 
 
Мои друзья темнеют лицами,
томясь тоской, что стали жиже
апломбы, гоноры, амбиции,
гордыни, спеси и престижи.
 
 
Учти, когда душа в тисках
липучей пакости мирской,
что впереди ещё тоска
о днях, отравленных тоской.
 
 
После смерти мертвецки мертвы,
прокрутившись в земном колесе,
все, кто жил только ради жратвы,
а кто жил ради пьянства – не все.
 
 
Правнук наши жизни подытожит.
Если не заметит – не жалей,
радуйся, что в землю нас положат,
а не, слава Богу, в мавзолей.
 
 
Состариваясь в крови студенистой,
система наших крестиков и ноликов
доводит гормональных оптимистов
до геморроидальных меланхоликов.
 
 
Когда во рту десятки пломб —
ужели вы не замечали,
как уменьшается апломб
и прибавляются печали?
 
 
Душой и телом охладев,
я погасил мою жаровню,
ещё смотрю на нежных дев,
а для чего – уже не помню.
 
 
Возвратом нежности маня,
не искушай меня без нужды;
всё, что осталось от меня,
годится максимум для дружбы.
 
 
У старости – особые черты:
душа уже гуляет без размаха,
а радости, восторги и мечты —
к желудку поднимаются от паха.
 
 
На склоне лет печаль некстати,
но всё же слаще дела нет,
чем грустно думать на закате,
из-за чего зачах рассвет.
 
 
Исчерпываюсь, таю, истощаюсь —
изнашивает всех судьба земная,
но многие, с которыми общаюсь,
давно уже мертвы, того не зная.
 
 
Стократ блажен, кому дано
избегнуть осени, в которой
бормочет старое гавно,
что было фауной и флорой.
 
 
В такие дни то холодно, то жарко,
и всюду в теле студень вместо жил,
становится себя ужасно жалко,
и стыдно, что до жалости дожил.
 
 
Идут года. Ещё одно
теперь известно мне страдание:
отнюдь не каждому дано
достойно встретить увядание.
 
 
От боли душевной, от болей телесных,
от мыслей, вселяющих боль, —
целительней нету на свете компресса,
чем залитый внутрь алкоголь.
 
 
Тоска бессмысленных скитаний,
бесплодный пыл уплывших дней,
напрасный жар пустых мечтаний —
сохранны в памяти моей.
 
 
Уже по склону я иду,
уже смотрю издалека,
а всё ещё чего-то жду
от телефонного звонка.
 
 
В апреле мы играли на свирели,
всё лето проработали внаём,
а к осени заметно присмирели
и тихую невнятицу поём.
 
 
Как ночь безнадёжно душна!
Как жалят укусы презрения!
Бессонница тем и страшна,
что дарит наплывы прозрения.
 
 
Если не играл ханжу – аскета,
если нараспашку сквозь года —
в запахе осеннего букета
лето сохраняется тогда.
 
 
Судьбой в труху не перемолот,
ещё в уме, когда не злюсь,
я так теперь уже немолод,
что даже смерти не боюсь.
 
 
Летят года. Остатки сладки,
и грех печалиться.
Как жизнь твоя? Она в порядке,
она кончается.
 
 
На старости, в покое и тиши
окрепло понимание моё,
что учат нас отсутствию души
лишь те, кто хочет вытравить её.
 
 
Сделать зубы мечтал я давно:
обаяние сразу удвоя,
я ковбоя сыграл бы в кино,
а возможно – и лошадь ковбоя.
 
 
Ленив, апатичен, безволен,
и разум и дух недвижимы —
я странно и тягостно болен
утратой какой-то пружины.
 
 
В промозглой мгле живёт морока
соблазна сдаться, всё оставить
и до назначенного срока
душе свободу предоставить.
 
 
Я хотел бы на торжественной латыни
юным людям написать предупреждение,
что с годами наше сердце сильно стынет
и мучительно такое охлаждение.
 
 
Когда свернуло стрелки на закат,
вдруг чувство начинает посещать,
что души нам даются напрокат,
и лучше их без пятен возвращать.
 
 
Глупо жгли мы дух и тело
раньше времени дотла;
если б молодость умела,
то и старость бы могла.
 
 
Зачем болишь, душа? Устала?
Спешишь к началу всех начал?
Бутылка дней пустее стала,
но и напиток покрепчал.
 
 
Я смолоду любил азарт и глупость,
был формой сочен грех и содержанием,
спасительная старческая скупость
закат мой оградила воздержанием.
 
 
Слабеет жизненный азарт,
ужалось время, и похоже,
что десять лет тому назад
я на пятнадцать был моложе.
 
 
Мой век почти что на исходе,
и душу мне слегка смущает,
что растворение в природе
её нисколько не прельщает.
 
 
Наступила в судьбе моей фаза
упрощения жизненной драмы:
я у дамы боюсь не отказа,
а боюсь я согласия дамы.
 
 
Так быстро проносилось бытиё,
так шустро я гулял и ликовал,
что будущее светлое своё
однажды незаметно миновал.
 
 
В минувшее куда ни оглянусь,
куда ни попаду случайным взором —
исчезли все обиды, боль и гнусь,
и венчик золотится над позором.
 
 
Мне жалко иногда, что время вспять
не движется над замершим пространством:
я прежние все глупости опять
проделал бы с осознанным упрямством.
 
 
Я беден – это глупо и обидно,
по возрасту богатым быть пора,
но с возрастом сбывается, как видно,
напутствие «ни пуха, ни пера».
 
 
Сегодня день был сух и светел
и полон ясной синевой,
и вдруг я к вечеру заметил,
что существую и живой.
 
 
У старости душа настороже:
ещё я в силах жить и в силах петь,
ещё всего хочу я, но уже —
слабее, чем хотелось бы хотеть.
 
 
Овеян скорым расставанием,
живу без лишних упований
и наслаждаюсь остыванием
золы былых очарований.
 
 
Безоглядно, отважно и шало
совершала душа бытиё
и настолько уже поветшала,
что слеза обжигает её.
 
 
Сойдя на станции конечной,
мы вдруг обрадуемся издали,
что мы вдоль жизни скоротечной
совсем не зря усердно брызгали.
 
 
Живу я, смерти не боясь,
и душу страхом не смущаю:
земли, меня и неба связь
я неразрывной ощущаю.
 
 
Смотрю спокойно и бесстрастно:
светлее уголь, снег темней;
когда-то всё мне было ясно,
но я, к несчастью, стал умней.
 
 
Свободу от страстей и заблуждений
несут нам остывания года,
но также и отменных наслаждений
отныне я лишаюсь навсегда.
 
 
Есть одна небольшая примета,
что мы всё-таки жили не зря:
у закатного нашего света
занимает оттенки заря.
 
 
Увы, всему на свете есть предел:
облез фасад, и высохли стропила,
в автобусе на девку поглядел,
она мне молча место уступила.
 
 
Не надо ждать ни правды, ни морали
от лысых и седых историй пьяных,
какие незабудки мы срывали
на тех незабываемых полянах.
 
 
Приближается время прощания,
перехода обратно в потёмки
и пустого, как тень, обещания,
что тебя не забудут потомки.
 
 
Я изменяюсь незаметно
и не грущу, что невозвратно,
я раньше дам любил конкретно,
теперь я их люблю абстрактно.
 
 
Осенние пятна на солнечном диске,
осенняя глушь разговора,
и листья летят, как от Бога записки
про то, что увидимся скоро.
 
 
Чую вдруг душой оцепеневшей
скорость сокращающихся дней;
чем осталось будущего меньше,
тем оно тревожит нас больней.
 
 
Загрустили друзья, заскучали,
сонно плещутся вялые флаги,
ибо в мудрости много печали,
а они поумнели, бедняги.
 
 
Не знаю, каков наш удел впереди,
но здесь наша участь видна:
мы с жизнью выходим один на один,
и нас побеждает она.
 
 
Опять с утра я глажу взглядом
всё, что знакомо и любимо,
а смерть повсюду ходит рядом
и каждый день проходит мимо.
 
 
Я рос когда-то вверх, судьбу моля,
чтоб вырасти сильнее и прямей,
теперь меня зовёт к себе земля,
и горблюсь я, прислушиваясь к ней.
 
 
Всё-всё-всё, что здоровью противно,
делал я под небесным покровом,
но теперь я лечусь так активно,
что умру совершенно здоровым.
 
 
Умирать без обиды и жалости,
в никуда обретая билет,
надо с чувством приятной усталости
от не зря испарившихся лет.
 
 
Бесполезны уловки учёности
и не стоит кишеть, мельтеша:
предназначенный круг обречённости
завершит и погаснет душа.
 
 
Наш путь извилист, но не вечен,
в конце у всех – один вокзал;
иных уж нет, а тех долечим,
как доктор доктору сказал.
 
 
Нет, нет, на неизбежность умереть —
не сетую, не жалуюсь, не злюсь,
но понял, начиная третью треть,
что я четвёртой четверти боюсь.
 
 
За вторником является среда,
субботу вытесняет воскресенье;
от боли, что уходим навсегда,
придумано небесное спасенье.
 
 
Так было раньше, будет впредь,
и лучшего не жди,
дано родиться, умереть
и выпить посреди.
 
 
Я жил распахнуто и бурно,
и пусть Господь меня осудит,
но на плите могильной урна —
пускай бутыль по форме будет.
 

В органах слабость, за коликой – спазм, старость – не радость, маразм – не оргазм

 
Исполняя житейскую роль,
то и дело меняю мелодию,
сам себе я и шут и король,
сам себе я и царь и юродивый.
 
 
Сполна уже я счастлив оттого,
что пью существования напиток.
Чего хочу от жизни? Ничего.
А этого у ней как раз избыток.
 
 
Когда мне часто выпить не с кем,
то древний вздох, угрюм и вечен,
осознаётся фактом веским:
иных уж нет, а те далече.
 
 
Кофейным запахом пригреты,
всегда со мной теперь с утра
сидят до первой сигареты
две дуры – вялость и хандра.
 
 
Дыша озоном светлой праздности,
живу от мира в отдалении,
не видя целесообразности
в усилии и вожделении.
 
 
У самого кромешного предела
и даже за него теснимый веком,
я делал историческое дело —
упрямо оставался человеком.
 
 
Болезни, полные коварства,
я сам лечу, как понимаю:
мне помогают все лекарства,
которых я не принимаю.
 
 
Я курю, бездельничаю, пью,
грешен и ругаюсь, как сапожник;
если бы я начал жизнь мою
снова, то ещё бы стал картёжник.
 
 
Ушли куда-то сила и потенция,
зуб мудрости на мелочи источен.
Дух выдохся. Осталась лишь эссенция,
похожая на уксусную очень.
 
 
Чуждый суете, вдали от шума,
сам себе непризнанный предтеча,
счастлив я всё время что-то думать,
яростно себе противореча.
 
 
Не люблю вылезать я наружу,
я и дома ничуть не скучаю,
и в житейскую общую стужу
я заочно тепло источаю.
 
 
За бурной деловой людской рекой
с холодным наблюдаю восхищением;
у замыслов моих размах такой,
что глупо опошлять их воплощением.
 
 
Усталость, праздность, лень и вялость,
упадок сил и дух в упадке...
А бодряков – мешает жалость —
я пострелял бы из рогатки.
 
 
Из деятелей самых разноликих,
чей лик запечатлён в миниатюрах,
люблю я видеть образы великих
на крупных по возможности купюрах.
 
 
Быть выше, чище и блюсти
меня зовут со всех сторон,
таким я, Господи прости,
и стану после похорон.
 
 
Судьбу дальнейшую свою
не вижу я совсем пропащей,
ведь можно даже и в раю
найти котёл смолы кипящей.
 
 
Я нелеп, недалёк, бестолков,
да ещё полыхаю, как пламя;
если выстроить всех мудаков,
мне б, конечно, доверили знамя.
 
 
С возратом яснеет Божий мир,
делается больно и обидно,
ибо жизнь изношена до дыр
и сквозь них былое наше видно.
 
 
Размазни, разгильдяи, тетери —
безусловно любезны Творцу:
их уроны, утраты, потери
им на пользу идут и к лицу.
 
 
Я вдруг почувствовал сегодня —
и почернело небо синее, —
как тяжела рука Господня,
когда карает за уныние.
 
 
Я жив: я весел и грущу,
я сон едой перемежаю,
и душу в мыслях полощу,
и чувством разум освежаю.
 
 
Столько силы и страсти потрачено
было в жизни слепой и отчаянной,
что сполна и с лихвою оплачена
мимолётность удачи нечаянной.
 
 
Я врос и вжился в роль балды,
а те, кто был меня умней,
едят червивые плоды
змеиной мудрости своей.
 
 
Жил на ветру или теплично,
жил как бурьян или полезно —
к земным заслугам безразлична
всеуравнительная бездна.
 
 
Когда последняя усталость
мой день разрежет поперёк,
я ощутить успею жалость
ко всем, кто зря себя берёг.
 
 
А жаль, что на моей печальной тризне,
припомнив легкомыслие моё,
все будут говорить об оптимизме,
и молча буду слушать я враньё.
 
 
От воздуха помолодев,
как ожидала и хотела,
душа взлетает, похудев
на вес оставленного тела.
 
 
Нам после смерти было б весело
поговорить о днях текущих,
но будем только мхом и плесенью
всего скорей мы в райских кущах.
 
 
Подвержены мы горестным печалям
по некой очень мерзостной причине:
не радует нас то, что получаем,
а мучает, что недополучили.
 
 
Нет сильнее терзающей горести,
жарче муки и боли острей,
чем огонь угрызения совести;
и ничто не проходит быстрей.
 
 
Не ведая притворства, лжи и фальши,
без жалости, сомнений и стыда
от нас уходят дети много раньше,
чем из дому уходят навсегда.
 
 
По праху и по грязи тёк мой век,
и рабством и грехом отмечен путь,
не более я был, чем человек,
однако и не менее ничуть.
 
 
Жестоки с нами дети, но заметим,
что далее на свет родятся внуки,
а внуки – это кара нашим детям
за наши перенесенные муки.
 
 
Умеренность, лекарства и диета,
привычка опасаться и дрожать —
способны человека сжить со света
и заживо в покойниках держать.
 
 
Я очень пожилой уже свидетель
того, что наши пафос и патетика
про нравственность, мораль и добродетель —
пустая, но полезная косметика.
 
 
Забавы, утехи, рулады,
азарты, застолья, подруги.
Заборы, канавы, преграды,
крушенья, угар и недуги.
 
 
Начал я от жизни уставать,
верить гороскопам и пророчествам,
понял я впервые, что кровать
может быть прекрасна одиночеством.
 
 
Все курбеты, сальто, антраша,
всё, что с языка рекой текло,
всё, что знала в юности душа, —
старости насущное тепло.
 
 
Глаза моих воспоминаний
полны невыплаканных слёз,
но суть несбывшихся мечтаний
размыло время и склероз.
 
 
Утрачивает разум убеждения,
теряет силу плоть и дух линяет;
желудок – это орган наслаждения,
который нам последним изменяет.
 
 
Бог лично цедит жар и холод
на дней моих пустой остаток,
чтоб не грозил ни лютый холод,
ни расслабляющий достаток.
 
 
Белый цвет летит с ромашки,
вянут ум и обоняние,
лишь у маленькой рюмашки
не тускнеет обаяние.
 
 
Увы, красавица, как жалко,
что не по мне твой сладкий пряник,
ты персик, пальма и фиалка,
а я давно уж не ботаник.
 
 
Я старость наблюдаю с одобрением —
мы заняты любовью и питьём;
судьба нас так полила удобрением,
что мы ещё и пахнем и цветём.
 
 
Глаза сдаются возрасту без боя,
меняют восприятие зрачки,
и розовое всё и голубое
нам видится сквозь чёрные очки.
 
 
Из этой дивной жизни вон и прочь,
копытами стуча из лета в осень,
две лошади безумных – день и ночь
меня безостановочно уносят.
 
 
Ещё наш вид ласкает глаз,
но силы так уже ослабли,
что наши профиль и анфас —
эфес, оставшийся от сабли.
 
 
Забавный органчик ютится в груди,
играя меж разного прочего
то светлые вальсы, что всё впереди,
то танго, что всё уже кончено.
 
 
Есть в осени дыханье естества,
пристойное сезону расставания,
спадает повседневности листва
и проступает ствол существования.
 
 
Того, что будет с нами впредь,
уже сейчас легко достигнуть:
мне, чтобы утром умереть —
вполне достаточно подпрыгнуть.
 
 
Мне близко уныние старческих лиц,
поскольку при силах убогих
уже мы печальных и грустных девиц
утешить сумеем немногих.
 
 
Стало сердце покалывать скверно,
стал ходить, будто ноги по пуду,
больше пить я не буду, наверно,
но и меньше, конечно, не буду.
 
 
У старости моей просты приметы:
ушла лихая чушь из головы,
а самые любимые поэты
уже мертвы.
 
 
К ночи слышней зловещее
цоканье лет упорное,
самая мысль о женщине
действует как снотворное.
 
 
В душе моей не тускло и не пусто,
и даму если вижу в неглиже,
я чувствую в себе живое чувство,
но это чувство юмора уже.
К любви я охладел не из-за лени,
и к даме попадая ночью в дом,
упасть ещё готов я на колени,
но встать уже с колен могу с трудом.
 
 
Зря девки не глядят на стариков
и лаской не желают ублажать:
мальчишка переспит – и был таков,
а старенький не в силах убежать.
 
 
Когда любви нахлынет смута
на стариковское спокойствие,
Бог только рад: мы хоть кому-то
ещё доставим удовольствие.
 
 
И вышли постепенно, слава Богу,
потратив много нервов и труда,
на ровную и гладкую дорогу,
ведущую к обрыву в никуда.
 
 
Время льётся даже в тесные
этажи души подвальные:
сны мне стали сниться пресные
и уныло односпальные.
 
 
В наслаждениях друг другом
нам один остался грех:
мы садимся тесным кругом
и заводим свальный брех.
 
 
Вдруг то, что забытым казалось,
приходит ко мне среди ночи,
но жизни так мало осталось,
что всё уже важно не очень.
 
 
Я равнодушен к зовам улицы,
я охладел под ливнем лет,
и мне смешно, что пёс волнуется,
когда находит сучий след.
 
 
Время шло, и состарился я,
и теперь мне отменно понятно:
есть у старости прелесть своя,
но она только старости внятна.
 
 
С увлечением жизни моей детектив
я читаю, почти до конца проглотив;
тут сюжет уникального кроя:
сам читатель – убийца героя.
 
 
Друзья уже уходят в мир иной,
сполна отгостевав на свете этом;
во мне они и мёртвые со мной,
и пользуюсь я часто их советом.
 
 
Два пути у души, как известно:
яма в ад или в рай воспарение,
ибо есть только два этих места,
а чистилище – наше старение.
 
 
Ушёл кураж, сорвался голос,
иссяк фантазии родник,
и словно вялый гладиолус,
тюльпан души моей поник.
 
 
Не придумаешь даже нарочно
сны и мысли души обветшалой:
от бессилия старость порочна
много более юности шалой.
 
 
Усталость сердца и ума —
покой души под Божьим взглядом;
к уставшим истина сама
приходит и садится рядом.
 
 
Томлением о скудости финансов
не мучаюсь я, голову клоня,
ещё в моей судьбе немало шансов,
но все до одного против меня.
 
 
Кипя, спеша и споря,
состарились друзья,
и пьём теперь мы с горя,
что пить уже нельзя.
 
 
Я знаю эту пьесу наизусть,
вся музыка до ноты мне известна:
печаль, опустошённость, боль и грусть
играют нечто мерзкое совместно.
 
 
Болтая и трепясь, мы не фальшивы,
мы просто оскудению перечим;
чем более мы лысы и плешивы,
тем более кудрявы наши речи.
 
 
Подруг моих поблекшие черты
бестактным не задену я вниманием,
я только на увядшие цветы
смотрю теперь с печальным пониманием.
 
 
То ли поумнел седой еврей:
мира не исправишь всё равно,
то ли стал от возраста добрей,
то ли жалко гнева на гавно.
 
 
Уже не люблю я витать в облаках,
усевшись на тихой скамье,
нужнее мне ножка цыплёнка в руках,
чем сон о копчёной свинье.
 
 
Тихо выдохлась пылкость источника
вожделений, восторгов и грёз,
восклицательный знак позвоночника
изогнулся в унылый вопрос.
 
 
Сейчас, когда смотрю уже с горы,
мне кажется подъём намного краше:
опасности азарт и риск игры
расцвечивали смыслом жизни наши.
 
 
Читал, как будто шёл пешком
и в горле ком набух,
уже душа моя с брюшком,
уже с одышкой дух.
 
 
Стареть совсем не больно и не сложно,
не мучат и не гнут меня года,
и только примириться невозможно,
что прежним я не буду никогда.
 
 
Какая-то нечестная игра
играется закатом и восходом:
в пространство между завтра и вчера
бесследно утекают год за годом.
 
 
Нет сил и мыслей, лень и вялость,
а мир темнее и тесней,
и старит нас не столько старость,
как наши страхи перед ней.
 
 
Знаю старцев, на жизненном склоне
коротающих тихие дни
в том невидимом облаке вони,
что когда-то издали они.
 
 
Кто уходит, роль не доиграв,
словно из лампады вылив масло,
знает лучше всех, насколько прав,
ибо искра Божья в нём погасла.
 
 
Былое сплыло в бесконечность,