Читать книгу «Первый, случайный, единственный» онлайн полностью📖 — Анны Берсеневой — MyBook.
image

Глава 2

На этюды Полина поехала этим летом как-то по инерции. Просто она лет с пятнадцати привыкла ездить на этюды, и даже родители давно смирились с тем, что их младшая дочь исчезает на месяц, а то и на дольше с какими-то никому не известными людьми. Да и, в конце концов, что могли возразить родители? Дочка училась в художественной школе, потом в Строгановское поступила, и вообще, хоть она и рисует как-то, на их простой вкус, странно, но ведь ее работы даже на взрослые выставки берут. А на этюды все художники ездят, ничего не поделаешь, приходится отпускать…

Примерно так рассуждала мама, и примерно это она говорила, когда Ева, старшая сестра, удивлялась родительской снисходительности.

Ева не столько удивлялась, сколько обижалась немножко. Ей было двадцать восемь лет, когда Полинке исполнилось пятнадцать, и ей действительно было непонятно, почему мама начинает нервничать, когда старшая дочь, взрослый человек, к тому же учительница, задерживается на час после работы и почему остается совершенно спокойной, когда младшая пропадает все лето где-нибудь на мысе Казантип, скитаясь по степям «как Велимир Хлебников».

Впрочем, этому только Ева могла удивляться, потому что не видела себя со стороны. А всякому другому человеку все становилось понятно, когда он заглядывал в Евины глаза. Невозможно было не заметить, какая трепетная, странная, беззащитная жизнь стоит в них, словно в глубокой воде. И за Еву сразу же становилось страшно: как жить на свете с такими глазами?..

Ну а Полинкины глаза – папины, чуть раскосые, похожие на черные виноградины, так и стреляющие из-под длинной рыжей челки то с веселым любопытством, то с ехидной насмешкой, – ни у кого никакой тревоги не вызывали. Наоборот, все Гриневы с самого ее детства знали: уж кто-кто, а Полинка и за словом в карман не полезет, и сумеет за себя постоять – за свое право рисовать так, как она хочет, и так, как хочет, жить.

В общем, на этюды она ездила каждое лето, поехала и после первого курса Строгановки. По инерции поехала, потому что все для себя она уже решила…

На этюдах, как всегда, было довольно весело. Все они были молоды, полны сил, честолюбивых планов и решимости что-то доказать миру в целом и каждому из десяти собравшихся вместе художников в частности. А деревня Махра, куда они приехали в самом начале июня, словно отделила их от окружающего мира, предоставив доказывать друг другу все, что угодно.

Поселились они, правда, не в самой деревне – длинной, пыльной и какой-то бестолковой, – а в заброшенном пансионате на противоположном от Махры берегу реки Молокчи. При советской власти пансионат принадлежал, как говорили, влиятельной газете, но теперь никому до него не было дела, и десять деревянных домиков тихо ветшали на просторном холме под соснами. Наверное, когда-нибудь нынешние владельцы пансионата должны были бы спохватиться и взяться за благоустройство своей собственности, но пока всей этой неразберихой, бесхозностью и живописной заброшенностью пользовались художники.

Крыльцо, широкое и высокое, как лестница барской усадьбы, угрожающе скрипело и покачивалось даже под невесомой Полиной, которая первая выбралась на него утром. Настроение у нее было отличное, несмотря на выпитое вечером неимоверное количество настойки с красивым названием «Рябина на коньяке». Рябина в настойке, приобретенной в махринском сельмаге, вроде бы присутствовала, а вот коньяк вызывал большие сомнения. Во всяком случае, голова наутро болела так, как ей положено болеть не от коньяка, а от нормальной бормотухи.

«Ну и наплевать, – весело подумала Полина, судорожно, впрочем, сглатывая и морщась от подступающей к горлу тошноты. – До родника бы только доползти, потом до речки…»

А чего ей было грустить? Все, что весь год вызывало у нее раздражение и недовольство собою – глубокомысленная пустота вперемежку с деловитой мастеровитостью, которая сплошь ее окружала, – осталось за чертой лета. И каждый долгий ленивый день целого месяца, прожитого в Махре, был исполнен свободой – именно той, которую она любила: свободой рисовать, что рисуется, не понимать, что не понимается, и, в конечном итоге, никому в своем непонимании не отчитываться. Она получала такое удовольствие – просто физическое удовольствие, аж в носу щипало – от своего непонимания, которое с полной бесцельностью переносила на кусок оргалита, что жизнь впервые за целый год казалась ей прекрасной.

Крыльцо снова закачалось и задрожало: проснулась Дашка, ее комната выходила на одно крыльцо с Полининой. В заброшенности махринских домиков одним из главных плюсов было то, что каждому из приехавших художников досталось по отдельной комнате. Правда, с текущими потолками, с незакрывающимися окнами и напрочь прогнившими полами, но обращать внимание на такие мелочи было бы просто смешно. Как и на то, что стены между комнатами даже не картонные, а словно бы бумажные, и интимная жизнь поэтому сразу же становится достоянием общественности. Стесняться интимной жизни у них вообще было не принято, даже наоборот, принято было обсуждать ее прилюдно и подробно, и стыдно было бы признаться в том, что тебя от этого слегка передергивает.

– Бли-ин!.. – простонала Дашка, чуть не на четвереньках выползая на крыльцо. – Какой же Лешик все-таки гад! Говорила ему, не бери ты это говно паленое, какая там, на фиг, может быть рябина? Она ж дешевле, чем бутылка пустая, настойка эта гребаная!

Все сорок две Дашкины русые афрокосички со вплетенными в них разноцветными тряпочками торчали в разные стороны, и вид у нее от этого был такой, что Полина засмеялась. Может быть, именно из-за этих косичек Дашку называли Глюком. А может, и не из-за косичек, а просто так, без видимой причины.

– Ну чего ты ржешь? – обиделась Глюк. – У самой, что ли, головка не бо-бо?

– Бо-бо, – кивнула Полина. – Просто ты на пьяного ежика похожа.

– Конечно, тебе хоть сколько пей, – проныла Глюк. – Тебе зачем голова? Цветуечки рисовать – вообще головы не надо.

Дашка относилась к натуралистической живописи с насмешкой, в этом они с Полиной были вполне солидарны, и именно поэтому она особенно издевалась над Полининым неожиданным летним увлечением: рисованием маслом на оргалите «лужайки под микроскопом» – так Дашка это называла.

Полина и сама не совсем хорошо понимала, почему ее вдруг потянуло изображать бесконечный луг с блеклыми цветами, названий которых она не знала. Ей нравилось то, что цветы здесь, на махринском лугу, вот именно блеклые, едва отличающиеся друг от друга, и что в них нет ничего такого живенько-веселенького, что у нормального человека связывается со словом «цветочки». И трава здесь была не ярко-зеленая, а какого-то очень приглушенного и потому прекрасного цвета.

Иногда Полина брала круглый кусок оргалита, и тогда пейзаж производил марсианское впечатление – цветы и травы расходились концентрическими кругами, при взгляде на которые начинала кружиться голова. Иногда оргалит выбирался узкий и длинный, метра на два, и пейзаж напоминал какую-то странную реку. Но в любом случае было в нем что-то завораживающее – легко узнаваемое и вместе с тем такое, чего не бывает в обычной жизни.

Но Глюка это все равно раздражало так, как будто Полина предавала какое-то их общее дело.

– Натура натурата! – фыркала она. – Осталось только продукты начать изображать. Знаешь, картинки такие увесистые, в золоте, которые «новые русские» для своих гостиных приобретают? То есть не для гостиных, а для за-алов… – насмешливо тянула Глюк. – А может, к Шилову в ученицы запишешься? – хихикала она, зная, чем можно поддеть Полину. – А что, будешь начальников рисовать, очень перспективно!

Полинка просто из себя выходила, слыша все это, аж лицо белым становилось.

Сама Глюк была увлечена сейчас видеоакциями. Перед самым отъездом в Махру у нее состоялась одна, в галерее «XXL»; Полина тоже ходила. В съемках акции был задействован Дашкин бойфренд, фотограф Дима, с которым она специально ради этого рассталась на месяц позже, чем планировала.

– Страдала ради искусства! – смеялась Глюк, и все ее косички весело прыгали над ушами.

На экране двух установленных в галерее телевизоров часами крутился короткий, в несколько кадров, фильм, персонажем которого был как раз Дима. Его задача заключалась в том, чтобы совершать простые движения – дергать себя за нос, чесать ухо. Эти движения повторялись на экране два, три, десять раз… К сотому разу Диму хотелось задушить. Хорошо, что Глюк с ним рассталась и он ни разу не появился на выставке! Вон, во время прошлого перформанса жильцы дома, в котором располагалась галерея, недолго думая, вылили на участников, семерых милейших и добродушнейших трансвеститов, ведро кипятка…

– Смысл в том, чтобы показать, как невинные привычки могут стать абсурдом, манией, – объясняла свою акцию довольная Глюк.

Впрочем, Полина и без объяснений об этом догадалась. И, как всегда, когда она легко могла объяснить то, что положено было считать искусством, ей хотелось смеяться и злиться одновременно. Но ни смеяться, ни злиться было нельзя, потому что Глюк, конечно, решила бы, что Полина ей завидует. А чему тут было завидовать? Разве что тому, как при всем этом Дашка умудрялась легко, без малейшего сомнения, выполнять все институтские задания. То есть делать как раз то, чего Полина делать не умела. То есть умела, конечно, и ничего хитрого не находила в том, чтобы правильно нарисовать кувшин, но вот именно не умела быть при этом такой спокойной, такой уверенной в правильности того, что она делает… Лучше было обо всем этом не думать!

Хотя бы сейчас, бесконечным этим махринским летом. Да Полина, в общем, и не думала. Рисовала цветочки, сама не зная зачем, и ей было хорошо.

– Сегодня медитативная дискотека будет, – вспомнила Глюк. Она достала пачку сигарет из чьего-то резинового сапога, стоящего на крыльце, и закурила. – Мальчиши зажигают. Пойдешь?

– Какая-какая дискотека? – удивилась Полина. – Где будет, в клубе, что ли, в Махре?

– Ну ты совсем! – хмыкнула подружка. – В клубе! Кому там медитировать, дояркам? Говорю же, наши мальчиши придумали. Совсем ты одичала со своими цветиками. Вчера буддист приехал, психоделическую музыку привез, вот и дискотека. Фу, сигареты ногами как воняют! – поморщилась Глюк. – Кто их в шузы запихнул, не ты?

Психоделическая, то есть, если не вдаваться в умные объяснения, просто написанная под кайфом музыка Полине нравилась. Не любая, конечно, но попадалась ничего.

– Не я, – ответила она. – Это Лешкины сапоги, он же вчера домой босиком ушел. Он и запихнул, наверно. А откуда буддист, из Тибета?

– Прям, из Тибета! – хмыкнула Дашка. – Из Москвы, конечно. Ой, башка как боли-ит… – снова застонала она. – И жрать хочется, как будто не пили вчера, а ширялись. Есть у нас чего пожрать, Полин?

– Яйца есть, – ответила та. – Свойские, вчера из деревни принесли. Только я их в краски хотела добавить, посмотреть, что получится.

– С ума сошла! – возмутилась Глюк. – Это на тебя, что ли, фрески в Александрове так отрицательно подействовали? А кавьяр не хочешь в краски добавить? Тоже мне, Андрей Рублев! Принеси воды, а, Полли? – заискивающе попросила она. – А то меня ножки не держат.

Родник прятался на склоне холма, за крайним, с заколоченными окнами домиком. В воде плавали листья и сухие сосновые иголки. Полина сбегала к роднику, потом поджарила яичницу для Глюка, а сама выпила оставшиеся два яйца сырыми, потом они с Дашкой пили кофе со сладкими махринскими сливками, сидя на теплых ступеньках высокого крыльца…

«Сидеть бы так и сидеть, – думала Полина с каким-то ленивым счастьем. – И зачем отсюда уезжать, и куда?»

…Медитативная дискотека началась ближе к полуночи. Дни в июле были длинными, и долго пришлось ждать, пока красная крыша соседнего дома трижды изменит свой цвет на закате – сначала на темно-розовый, потом на багрово-сиреневый, потом наконец на густо-фиолетовый. Полина могла целый вечер наблюдать за тем, как меняется цвет этой давно не крашенной, облупившейся крыши.

Утром долго пела иволга, а вечером так же долго звонил колокол в монастырской церкви за рекой. Полине казалось, что никто по-настоящему не знает, зачем он звонил, так же, как никто не знает, зачем пела иволга. И от этого двойного незнания звон колокола и песня иволги звучали одинаково прекрасно.

Дом, в котором жили Полина и Глюк, стоял на самой просторной поляне, здесь и устроили дискотеку. На ступеньках крыльца расставили все, какие нашлись, стеклянные банки, в них зажгли тоненькие церковные свечи, привезенные из Александрова. Несколько банок развесили на сосновых сучках, банки покачивались, и огоньки в них дрожали, хотя ветра совсем не было и сосны стояли неподвижно. Наверное, какая-то непрерывная, ни от чего внешнего не зависящая жизнь шла внутри старых сосен, и от дуновения этой жизни колебались огни.

Музыка уже лилась из колонок вынесенного на крыльцо магнитофона. В ней и правда было что-то необычное, от чего сладко кружилась голова. Шизоватое, как называла это ехидная Полина.

Лешка Оганезов, главный организатор дискотеки, в любимой своей, вытянутой в длину и в ширину майке с надписью «Делай дело» сидел на крыльце двумя ступеньками ниже Дашки – так, что его плечи были втиснуты как раз между ее коленями, а голова лежала у нее на животе. Дело он при этом делал весьма приятное: отрешенно прикрыв глаза, обеими руками гладил Дашкины голые ноги.

– А дискотека-то когда начнется? – поинтересовалась Полина, тряхнув головой.

Ее слегка заворожила и музыка, и мерцание свечных огней, и невидимый ветер в соснах.

Лешка приоткрыл один глаз и лениво объяснил:

– А она уже началась, не догоняешь, что ли? Сексуальную энергию надо преобразовать в медитативную, вот я Глюкову энергию и преобразую. Хочешь, твою преобразую?

– Спасибо, обойдусь, – засмеялась Полина. – То есть ты обойдешься.

– Ну, покружись тогда, – разрешил Лешка. – Энергию вращения тоже можно преобразовывать. Тем более у тебя юбка подходящая. Я в Марокко в прошлом году был, на мировом сакральном фестивале, так там, прикинь, одна девчонка два часа вращалась.

– И что? – заинтересовалась Полина.

– Упала и достигла просветления, – объяснил Лешка. – Ладно, Полинка, кружись давай сама, не мешай людям медитировать.

Кружиться Полина не собиралась, хотя ее юбка, которую папа называл цыганской, – широкая, сшитая из двух разноцветных платков и стянутая на талии лохматой красной веревкой, – вполне располагала к каким-нибудь необычным движениям. Полина вообще не носила обычной, как у всех людей, одежды, которую называла тухлой. Эту цыганскую юбку она привезла из прошлогодней поездки на мыс Казантип, где они странствовали целой компанией, к которой то и дело присоединялись новые люди: художники с этюдниками и без, музыканты с дудочками, кришнаиты с барабанами и просто наркоманы. Тогда у нее еще была вплетена в волосы фенечка с глиняным колокольчиком, но колокольчик мешал спать, и фенечку Полина вскоре отрезала. Она не любила бессмысленные неудобства почти так же, как тухлую одежду.

И именно поэтому не собиралась кружиться для достижения просветления. Поэтому, да еще по причине природного чувства юмора.

Она спустилась с крыльца и уселась на траву под сосной. Теперь та ни на минуту не прекращающаяся жизнь, которая гудела в древесном стволе, гудела и у нее в спине, и Полина поеживалась, как от щекотки.

– Чему ты смеешься? – вдруг услышала она и удивленно оглянулась: ей-то казалось, никто не замечает в темноте ее улыбку.

– А ты что, спиной видишь? – спросила Полина, глядя вот именно в спину незнакомого собеседника.

Он сидел с обратной стороны дерева, видны были только его узкие, чуть шире соснового ствола, плечи.

– А ты думаешь, видят только глазами?

Полина почувствовала, как он улыбнулся. Именно почувствовала, потому что лица его по-прежнему не видела. И то, что она почувствовала его улыбку точно так же, как чувствовала невидимую жизнь дерева, к которому прижималась спиной, показалось ей таким странным и вместе с тем таким прекрасным, что она заглянула за сосновый ствол.

И сразу уткнулась лбом в затылок своего собеседника. Он по-прежнему не смотрел на нее, но вместе с тем слушал ее, вот прямо выбритым своим затылком слушал ее и чувствовал. Она поняла это так отчетливо, как если бы он сказал об этом вслух.

– Ну, это кто чем привык, – хмыкнула Полина. – Некоторые, например, задницей видят. И думают тоже.

«Интересно, обидится или нет?» – подумала она.

Собеседник не обиделся. И не обернулся.

– Знаешь, – сказал он, – есть специальные тренировки, после которых являются такие феерии, которые можно описать только приблизительно. С ними ни одна театральная постановка не сравнится. Они имеют очарование даже для тех, кто уверен в их иллюзорности. Вот их видят не глазами.

Он опять улыбнулся, и Полина опять увидела его улыбку, хотя перед глазами у нее по-прежнему был только затылок.

– А ты их видел, эти феерии? – спросила она.

Она спросила об этом без обычного своего ехидства. Почему-то сразу почувствовала, что этот странный человек говорит обо всем этом совсем иначе, чем, например, Лешка Оганезов говорит о преобразовании сексуальной энергии в медитативную. Было что-то в его голосе… Что-то светлое, внятное и серьезное.