Читать книгу «Звезды над обрывом» онлайн полностью📖 — Анастасии Тумановой — MyBook.
cover

Однажды Семён услыхал задумчиво исполняемое Лёшкой на мотив «Наш паровоз вперёд летит»:

 
Амэ традас, амэ дыкхас,
Амэ кагня чораса…
Кагны тхулы, сыр гурувны,
Ай да барэ буляса[8]
 

В другой раз Мери, к своему страшному удивлению, услышала, как Лёшка, смазывая дёгтем снятое колесо, поёт жестокий романс «Я всё ещё его, безумная, люблю». Судя по тому, что все слова певцом произносились правильно, этот романс Лёшка прежде слышал не раз и не два. «Где же он этого нахватался? – изумлённо подумала Мери. – Романс сложный, так просто не выучишь… Неужели жил в городе? А по нему никак не скажешь! Совершенно ведь таборный, до печёнок! И в голове одни кони, как у наших! Чудно…»

Лёшка и Семён очень быстро сдружились: оба были страстными лошадниками, готовы были всю ночь говорить о конях, менах, сделках и лошадиных болячках и однажды чуть не подрались, споря о том, чем лучше выводить «конских червей»: полынным взваром или берёзовым углём. Конец спору положил дед Илья, заявивший, что червя из лошади лучше гнать заквашенной на дёгте свеклой, а кто этого не знает – тому к коням и подходить незачем.

О своей семье Лёшка говорил неохотно. Он поведал лишь о том, что они с Аськой – из псковских, род их называется «ксанёнки» и кочевали они всю жизнь по окрестностям Белоруси и Западной Украины. Под Ростовом они, как и многие другие цыгане, оказались, спасаясь от голода.

– Отчего же ваши вас бросили? – задала однажды вечером Мери давно мучивший её вопрос. – Жена твоя, ты говоришь, уехала? Отчего?

Лёшка молча вертел в губах стебелёк сухой травки, смотрел на падающее за степь солнце. Вопроса он, казалось, не услышал, и Мери не стала повторять его. Поставила на скатерть котелок с жидковатой шутлагой[9], положила рядом лук, печёные картофелины, позвала мужа. Увидев, что Лёшка поднимается, удивилась:

– А ты куда? Поешь с нами!

– Спасибо, сестрица, не хочу, – отозвался он рассеянно и, как показалось Мери, грустно. И пошёл, не оборачиваясь, к лошадям, бродившим у реки.

– Не трогай ты его, – посоветовал Семён, глядя в спину друга. – Рано пока.

– Ты-то не вызнал ещё, что у него стряслось? – осторожно спросила Мери, передавая детям варёные яйца и деля между ними хлеб. – Видно же, что неладно с цыганом. Весёлый мужик, ясный, добрый, – а всё молчит, грустит. Тебе не говорил ли чего? Вы с ним всё с лошадьми возитесь вместе…

– В конях он хорошо понимает, – согласился Семён— Род-то его знаю я: настоящие цыгане, лошадники хорошие. И ничего плохого за ними не водилось никогда. Да если бы Лёшка натворил чего, мы бы давно услыхали! Сама ведь знаешь, как бывает: ещё нагрешить не успеешь, а уже в каждой палатке об этом языки трут, и по всем таборам молва пошла!

– Может, какое-то несчастье?.. – осторожно предположила Мери.

– Знамо дело, несчастье, коли жена ушла! – нахмурился Семён. – Ты к Лёшке до поры не лезь. Будет нужда – расскажет, а нет… значит, само зажило. Коли плохого ни за ним, ни за его девкой не водилось, значит, и языком чесать не о чем!

Муж был прав, и Мери, вздохнув, согласилась.

В Смоленской губернии табор оказался только в середине сентября. Осень пришла тёплая, сухая, с вызолоченными, сквозистыми берёзами по обочинам дороги, с пламенеющими рябинами, с ясным, прохладным, высоким небом, в котором неспешно и величаво плыли горы кипенно-белых облаков. По ночам уже случались заморозки, и наутро дорога покрывалась тонкими, как паутинка, ледяными прожилками. Но днём пригревало, по опушкам леса цыганята собирали последние грибы, а в телегах ещё хранились остатки «ростовского» зерна.

В один из вечеров цыганки примчались из села весёлые, взбудораженные невиданной добычей: в торбе у каждой лежала настоящая парная говядина! Оказалось, что по селу прошёл страшный слух о том, что всю до единой скотину, вплоть до последнего курёнка, власть постановила сдать в колхоз, а кто не согласится – немедленный расстрел с высылкой семьи в Сибирь. Оправившись от первого испуга, деревенские мужики дружно принялись резать скот. Часть мяса удалось засолить, часть засушить. По всем хатам варили щи с требухой и пекли пироги с ливером, делалась колбаса и подвешивались коптиться окорока. Цыганки, неожиданно попавшие на такое мясное изобилие, не растерялись и бросились по хатам. С каждого двора доносились их громкие, жалобные голоса и рёв цыганят, симулирующих голодные судороги. Нанка, которая виртуозно умела изображать обморок, рухнула без чувств прямо посреди сельской улицы, и перепуганная хозяйка, у которой Мери с душераздирающими воплями попросила воды «отлить девку», сама пригласила цыганок в хату.

В сумерках цыгане, собравшись у костра, до хрипоты спорили: то ли сидеть здесь ещё неделю-другую, объедаясь до последней возможности, то ли ехать с этим мясом подальше, где о колхозных делах ещё и не слыхивали, и попытаться обменять его на что-нибудь стоящее. Спору положил конец Семён, авторитетно заявивший:

– Как решите, ребята, так и будет, только колхозные дела сейчас повсюду. Не в одной Михеевке скотину режут: никто свою животину в чужое хозяйство отдавать не хочет. И в Калужской, и в Брянской губернии, поди, то же самое делается.

– А в Московской? – грустно спросил кто-то. – Вдруг туда не докатилось ещё?

– Может, и не докатилось, – согласился Семён. – Только покуда мы до Москвы с этим мясом доберёмся, оно у нас стухнет вчистую. Так что, по мне, лучше тут постоять да хоть неделю поесть по-людски. А потом, с животами набитыми – хоть до Москвы, хоть до Питера! Я всё сказал, а вы дальше решайте!

Как обычно, оказалось, что после слов Сеньки Лоло толковать уже особенно не о чем, и успокоенные цыгане разбрелись по палаткам.

У каждого шатра булькала в котелке наваристая мясная похлёбка. Мери и Нанка к тому же, заглянув на обратной дороге в рощицу, принесли полный фартук поздних подосиновиков. Суп вышел сказочным, дети наелись до отвала, а Семён полушутя ругал жену за то, что она укормила его всмерть и теперь он, хоть умри, не сможет подняться ночью к коням.

– И пусть! И нечего к ним подниматься: чай, не дети малые! – смеялась Мери, протягивая миску подсевшему к их костру Лёшке. – Держи, морэ, не расплескай! Ешь! Съешь – ещё налью! Богатые мы сегодня – давно такого не было!

Лёшка, смущённо улыбаясь, принял миску, взял поданную Нанкой ложку, принялся хлебать суп.

Вокруг быстро, по-осеннему, темнело. Из дальнего оврага украдкой подбирался к цыганским палаткам туман. Ярко горели костры, выстреливая в стынущий воздух снопами искр. Возле шатров дымили самовары, звенели чашки, пахло чаем из душистых трав и сушёных ягод. Возле одного шатра послышалась было мужская брань, женский обиженный визг, – но ссора так и не разгорелась: всем было хорошо в этот тихий, холодный, неожиданно сытный вечер. Казалось, все несчастья уже позади: не будет больше не голода, ни страшных, обезлюдевших деревень и станиц, ни обтянутых кожей, ещё живых скелетов на пустых улицах, ни одичалых собак, рвущих зубами трупы, ни людей с винтовками, деловито тыкающих железными «щупами» в подозрительно мягкую землю… И поэтому, когда Мери, убирая посуду, вполголоса затянула песню, к ней сразу же присоединился голос дочери. Несмотря на юный возраст, Нанка уже считалась признанной таборной певицей. Десятилетний Мишка любил вторить сестре. И сейчас они вдвоём сидели у огня, привалившись плечами друг к другу и упоённо вели на два голоса «долевую»:

– Вы, цыгане, вы, добрые люди, пожалейте вы годы мои…

«Доведут деда до сердца, ей-богу…» – обеспокоенно подумала Мери, глядя через языки огня на деда Илью. Тот сидел не двигаясь, прикрыв глаза. Слушал, казалось, равнодушно, – но Мери знала и этот сжатый, словно судорогой сведённый кулак, и эту тень, пробегавшую, как отражение облака в воде, по лицу старика.

«Как его дочь покойная эту песню пела… Кажется, никто так больше не пел! И Нанка моя не споёт!» А Нанка заливалась с закрытыми глазами, по-взрослому покачивая головой, улетая голосом в тёмную осеннюю высь, к ледяным звёздам. И задумчиво вторил ей, уставившись в огонь, старший брат.

Нанка закончила песню. Осмотрелась по сторонам, увидела застывшие физиономии цыган, тёмное, окаменевшее лицо деда Ильи. Вздохнула, улыбнулась – и вдруг взяла высоко и звонко, подняв руки к голове и полоснув улыбкой:

– Прогэя, прогэя тэрно чаворо!..

И сразу все словно ожили, вздрогнули, заулыбались, заблестели глазами!.. Вслед за Нанкой вступило ещё несколько женских голосов, рявкнула гармонь, кто-то со всех ног помчался в шатёр за гитарой, – и вскоре весёлая песня неслась над отуманенным полем. Девчонки одна за другой врывались в круг – глазастые, растрёпанные, и их серьги, прыгая, сверкали в отблесках огня, и ещё сильнее блестели опьянённые пляской глаза! «Жги, жги, жги!» – выстукивали по подмёрзшей земле босые пятки. «Проджя[10], проджя, проджя!» – передразнивала их гитара. «А-ах, мар[11]-мар-мар-мар!» – подначивал бубен. Вслед за девушками по одной вошли в круг и взрослые цыганки. Мери и сама не поняла, какой ветер вдруг поднял её, словно на могучих крыльях, – и вот она уже пляшет, отбивая пятками по холодной земле и трепеща плечами, и цыгане орут как сумасшедшие: «Давай, Меришка, давай, Княжна-а-а!» А она, облетев круг, низко поклонилась деду Илье, взмахнула кистями шали – и старый цыган вскочил, как мальчишка, взъерошив руками седые кудри и не слыша тихого смеха старой Насти: «За-аиграл, жеребец…» А через мгновение и сама Настя под восторженный вой цыган плыла по кругу, мелко-мелко дрожа плечами, и всем было видно, что даже сейчас, на седьмом десятке, она лучше всех молодых. А вслед за бабкой, натянутый как струна, шёл, кладя след в след, её внук, и в глазах его бились и нестерпимо горели языки костра…

Улыбнувшись, Мери отвернулась от цыган – и увидела Лёшку.

Тот сидел в стороне от освещённого круга. Не пел вместе со всеми, не улыбался. Обхватив руками колени и положив на них подбородок, он смотрел на пляшущих цыган тоскливым, полным горечи взглядом. Глаза его блестели влажно, лихорадочно.

«Заболел, что ли?..» – тревожно подумала Мери… и вдруг увидела каплю, сбежавшую по щеке Лёшки и предательски блеснувшую в свете костра. В тот же миг они встретились взглядами. Изумлённая Мери не успела отвести глаза.

Лёшка моргнул. Неловко отвернулся, пряча лицо. Вскочил – и, не оглядываясь, ушёл в темноту.

… – Уштэньти! Просовэньти! Сыгедыр, ромалэ, – халадэ! Халадэ явнэ! Рая явнэ, уштэньти сарэ[12]!

Отчаянный крик Мери пронёсся над спящим табором. Было так рано, что звёзды ещё не погасли: их бледные тени виднелись в сумрачно-серебристом небе над лесом. На востоке едва розовело. Вдали чуть темнел край села – а на дороге отчётливо виднелись фигуры в фуражках.

Поднялся переполох. Первыми вскочили и залились оглушительным брёхом собаки. Милиционеры, которых было десятка полтора, испуганно и сердито закричали, но Мери руганью отогнала псов. Сразу в нескольких палатках заревели дети. Выбежали цыганки – ещё заспанные, растрёпанные, они с ужасом уставились на «начальство». Следом повылезли из шатров их мужья, – и вскоре весь табор, встревоженно гомоня, сгрудился вокруг утренних гостей. Мери стояла за спиной мужа, испуганные дети прижимались к ней. Годовалый Илюшка копошился у её груди, недовольно попискивал, ища сосок, и Мери машинально раздвигала ворот кофты.

– Отгоните собак, товарищи цыгане! Имеется к вам серьёзный разговор.

Сквозь толпу торопливо пробирался дед Илья.

– Вы здесь старший? – почти вежливо спросил один из милиционеров. – Как ваше имя, товарищ?

– Илья Григорьевич, – сдержанно отрекомендовался старый цыган. – Что случилось, товарищи милиция? Отчего до света пришли? Заглянули бы вечерком, посидели бы, как люди, девки наши для вас спели бы…

– Мы сейчас не по вопросу пения, товарищ, – без улыбки отозвался милиционер.

– А чего ж тогда от нас надобно? – удивился старик. – Раз явились в рань такую – стало быть, дело важное?

– Очень важное, – согласился милиционер. – Вы, Илья Григорьевич, знакомы с постановлением Политбюро ВКП(б) о коллективизации?

По толпе пробежал гомон. Цыгане дружно развернулись и уставились куда-то за спину деда Ильи. Не спеша повернулся и сам дед. Вполголоса сказал:

– Сенька, поракир халадэнца. Со лэнгэ чебинэ амэндыр[13]?

– Лэнгэ чебинэ амарэ грая и амэ сарэ[14], – негромко ответил деду Семён. И спокойно обратился к незваным гостям:

– Я знаком с постановлением, товарищ. Вам кони или люди нужны?

– И то, и другое, товарищ, – спокойно отозвался милиционер. – Уборочные ещё не окончены, а в колхозе своих сил не хватает. Поворачивайте оглобли! Осень уже, вам всё равно зимовать где-то надо… И нечего кричать, гражданка! – резко махнул он рукой на открывшую было рот старую Настю. – По закону, мы вовсе имеем право вас арестовать, а всех ваших лошадей…

Он не успел договорить: с десяток женщин тут же рухнули на колени, схватившись за головы и закатившись криком:

– Не забира-а-а-айте коне-е-ей! Мы цыга-а-ане, нам без лошадей не жить! Ой-й-й, боженьки, что ж подела-а-ать?! Ой, смерть, погибель наша пришла-а-а!!! Лоло, со амэнгэ тэ кэрэн? Ровэн, годлы дэн? Вастэнца, дандэнца рискирэн халадэн[15]?!

– Переяченьти[16]! – отрывисто бросил женщинам дед Илья, покосившись на внука. – Сенька, со тэ кэрэс? Хасиям амэ[17]?

Семён медленно, не глядя на деда, покачал головой. Казалось, он напряжённо размышляет о чём-то.

– Да… да что же это такое! – заорал вдруг Лёшка, который до сих пор молча стоял рядом с Семёном. – Коней? Наших?! Отобрать?! Да кто ж вам, проклятые, коней-то даст?! Да попробуйте только…

Оскалив зубы, он кинулся вперёд – прямо на милиционера. Тот отпрянул, машинально выставив вперёд винтовку. Аська, завизжав во всю мочь, кинулась было к отцу… но в этот миг Семён одним коротким движением сбил друга с ног. Лёшка растянулся на подмёрзшей траве во весь рост, успев только испуганно выматериться.

– Закэр муй, дылыно[18]! – с бешенством прошипел Семён, рывком поднимая Лёшку на ноги и отталкивая его за спины цыган. – Чявалэ, лэньти лес яври сыгедыр[19]… Товарищ милиционер, вы нашего дурня-то простите: он со вчера пьян, не соображает ничего! Цыгане против власти никогда не шли. Как скажете – так и будет. – Он обвёл тяжёлым взглядом притихшую толпу цыган. Повернулся к милиционерам. Хмуро сказал. – Не забирайте лошадей, товарищи. Повернём мы в ваш колхоз. И с конями, и с дитями. Насчёт домов не врёте ли?..