– Знаешь, сколько при мне в госпитале сгинуло солдат? – продолжал Александр. – Не от ран или хвори. Стакан воды некому принести, так-то. Но мне повезло. Помнишь девушку, что нас провожала? Она раз в день в палату забегала. То кадушку воды принесет, то каши пару плошек. На тридцать человек, конечно, ерунда, но хоть что-то. Если бы не она… – Лаврин лег на бок. – Я часто думаю, как так складывается: война – слуга смерти, многих калечит, убивает, а иного стороной обходит. Вот я с товарищем спиной к спине стоял. Его убили, а я целый. Другого ядром прибило, меня не задело. Случай или Бог срок определил? Вот из плена ты именно меня спас. Не какого-то другого беднягу. А ведь все жить достойны. Вот за это я Бога благодарю.
– Он всеведущий, – вставил Немой и присел на скрипучий табурет. Глянул на друга. Вновь облик отца возник в памяти. Ларион тряхнул головой, прогоняя видение. Взял свою плошку и через край, без ложки, все выпил.
– Мне часто думается, – продолжал Лаврин, – Он не даром нас связал. Не случайно ты немым прикинулся. А я разглядел в тебе добро. Вот отчего ж мне с другим не сдружиться? Две тысячи пленных. А я именно с тобой беседы водил. Думаешь, потому что выговориться хотел? Да так, чтобы не перебивали? Тебе что ни скажи, все выслушаешь. – Лаврин поднялся на локте. – Ан нет! Заранее Боженькой все выверено. Высшие силы людей сводят и разводят… – Александр задумался, покивал и, вздохнув, повалился на подушки. – Знаешь, я суп съел, а он поперек глотки встал! Как нынче пленные? Скольких расстреляли? Скольких замучили? Сколько в голодной агонии померло?
– Прав ты, Бог давно каждому дорогу начертал. Только не имеем мы способностей видеть предначертанное. – Ларион убрал пустую посуду на поднос. – Спи. Тебе силы нужны. И чем быстрее отпустишь гнетущие мысли, тем скорее на поправку пойдешь.
– Немой, я ведь многое тебе поведал. О себе, о семье, о доме. А о тебе ничего не знаю. Расскажи, в какой семье вырос, в каком полку служишь. Что делать намерен, когда домой меня доставишь?
– Вернусь на службу в Гродненский полк. Там мой дом. Другого не имею.
В дверь постучали. Вошла девка с тазом в руках. На ее плече висел пахучий узелок.
– Присядьте, ваше благородие, присядьте на койку, чтобы после не ходить. Ногам покой нужен. Сейчас повязку отпарим. Матушка травы дала. Она знает, какие нужны, чтобы раны быстрее зажили, – тихо и торопливо говорила девка.
Немой послушно присел на край своей кровати, глянул на притихшего Лаврина – живой ли, дышит? Дышит – плечо мерно поднимается и опускается.
– Как зовут тебя? – обратился Ларион к девке.
– Марфа, ваше благородие, – ответила она, разматывая повязки.
– Хорошая ты, Марфа. Сердце доброе. Бог таких любит.
– Любит, да не жалеет, – улыбнулась та и аккуратно опустила ступню Илариона с приставшей окровавленной тканью в теплую, пахнущую травами воду.
Уже три года, с конца тысяча семьсот девяносто восьмого, Гатчинский дом военного воспитания пребывал в Петербурге и назывался Павловским императорским военно-сиротским домом. Фасад Итальянского дворца величественно и гордо возвышался над улицей Спасской. На просторном заднем дворе раскинулась широкая лужайка, поместился сад и даже небольшое озеро, где с удовольствием плескались утки.
Дом разделялся на женскую и мужскую половины. Мальчики и девочки учились раздельно и почти не виделись. Только иногда, в моменты редких прогулок по саду, случались встречи на расстоянии.
На одной из таких прогулок, год тому назад, Немой заприметил девушку. Она гуляла в группе под присмотром надзирателя. И с тех пор с интересом за ней наблюдал при каждой встрече. Ее звали Настасьей. Она ходила задумчивая и грустная. Казалось, размышляла о чем-то важном, фундаментальном. Настасья любила рисовать на берегу озера, пока другие девушки неподалеку читали или вышивали. Она внимательно вглядывалась то в даль, то в высь. Ее взгляд будто касался души мира. И Настасья, будучи частью этой души, обретала единение со всем, что ее окружало: ветер играл завитками черных волос, волновал подол форменного коричневого платья. В эти минуты она наверняка рисовала нечто гениальное. Изредка, застав её без сопровождения, Немой думал: «Вот бы взглянуть на картину», но не осмеливался подойти. Спорил с самим собой от нерешительности. Обычно человек пребывает в подобных терзаниях, когда перед ним стоит серьезный выбор – сделай шаг, и жизнь переменится от черного к белому.
Вот умел бы Немой говорить, безо всякого стеснения взял бы у Настасьи несколько уроков живописи. Возможно, завязался бы между ними разговор. Поговорили бы о законах Божьих, о том, что человеку для целостности духа необходимо верить в Бога. Верить, что каждому уготовил Отец Небесный дела большие и малые. Понимать, что все люди связаны воедино этими делами. И, как великий механизм времени, сообща вращаются и двигаются к грядущим свершениям. К будущему. К Богу.
«Чтобы она ответила?» – думал юноша. Быть может, сказала бы, что все это дурость. Что человек сам выбирает свой путь. Что он сам выбирает свое предназначение, и называется оно призванием. И скажет Немому, что его призвание – в монастыре служить с такой преданностью к Богу, а не военному мастерству обучаться.
А ведь действительно, и его мысль, и Настасьина – противоположная, имели разумное истолкование. Человеку дан выбор, какой мыслью жить: верить в Бога или надеяться, что сам избирает предназначение. Но разве можно жить без веры? Нет! Немой был в этом крепко убежден. Человек сотворен по образу и подобию Божьему и состоит из тела, души и духа. Для целостности духа нужно… Необходимо верить! Тянуться к Отцу Небесному. Даже если сейчас святую веру сложно понять, то после… Позже. Непременно! Человек в ней будет нуждаться, как хромой старик в трости. Как старуха в любви внуков. Как все живое – в воздухе.
Немой очнулся от размышлений, выронив из рук книгу. Он глянул по сторонам. Закряхтели на озере утки. Одна выпорхнула из зарослей рогоза и неуклюже плюхнулась в воду. Зашуршали сухие камыши, и утиный выводок поплыл в сторону старой сторожки, в которой хранили хозяйственную утварь. Настасья собрала мольберт и уже скрылась в лабиринте янтарных кустов, догоняя свою группу.
Сад Итальянской усадьбы увлекал красотой и простором. Извилистые тропы точно рисовали неведомые узоры. По ним неторопливо прогуливались воспитанники, смотрители и другие обитатели сиротского дома.
Но Немой всегда отыскивал укромное место. Спрятаться. Затаиться. Как сейчас – среди пышных кустарников, на пеньке свежесрубленного дерева. В разные времена года он испытывал здесь, в саду Итальянской усадьбы, неподдельную свободу духа. Часто давал мыслям разгуляться. Ему казалось, что созданный Богом безупречный мир слышит его, отвечает, разговаривает с ним, подавая сигналы ветром, тенью, шорохом. Немой любил наблюдать, как меняется природа благодаря мастерству умелых художников – зимы, весны, лета и осени.
В холодные дни октября тысяча восемьсот первого года, когда осенние краски потускнели, тучи нависли серым полотном, и скупо моросил дождь, садясь влажной пылью на одежду, Немой наконец-то решился подойти к Настасье. Он спустился на берег озера, на то место, где она обычно рисовала.
Неподалеку крякнула утка и поплыла к камышам, прячась от нежеланного наблюдателя. Немой оглядел тихое озеро, поредевший сад. Увидел в стороне законоучителя и воспитателя. Они стояли и разговаривали. Мимо них прошли кадеты и скрылись в саду, спеша обратно к дому – укрыться от непогоды. Служка на мостике полоскала тряпки…
– Я вам не помешаю? – послышался позади нежный девичий голос. – Осень прекрасна, не правда ли? Я хотела ее здесь порисовать.
Немой растерянно обернулся и увидел Настасью. Так близко, что даже если бы он говорил, то сейчас не смог бы произнести ни слова. Вся смелость вмиг растворилась в сыром октябрьском воздухе. Иларион лишь кивнул и непроизвольно попятился, освобождая место для мольберта Настасьи.
Глупец! Надо было взять его, помочь установить, но Иларион упрямо шагал назад, пока не угодил в воду. Увяз ногой в тине, едва не упал, но успел схватиться за рогозины. Утки недовольно закрякали, засуетились, показались из зарослей и поплыли в разные стороны.
Настасья, бросив кисти и мольберт, кинулась к Илариону. Он ухватился за ее руку, подтянулся, опасливо отпуская стебли. На берегу Немой почувствовал боль. На окровавленной ладони саднил порез. Настасья вынула из рукавчика теплого платья платок и ловко перевязала Илариону руку, будто делала это сотни раз.
Когда Настасья узнала, что он не говорит, то совсем не удивилась. Оказалось, она была наслышана о некоем воспитаннике с недугом немоты.
Этот день прошел как в добром ясном сне. Немой не сомневался – их встречу он запомнит на всю жизнь.
Со временем они подружились, хотя встречи их были редкими и непродолжительными. Настасья называла его добрым другом. Немой питал к ней теплые искренние чувства. Любил слушать, когда она говорила о живописи, о сплетении жизни с творчеством, ведь благодаря творческому Божьему замыслу было создано все видимое. Нравились ее краткие рассуждения. Но чаще их встречи проходили в молчании, и Немой с любопытством наблюдал, как она рисует.
Картины Настасьи казались ему грустными, даже мрачными, потому что в них преобладали темные тона. Проявлялось это настроение, и когда солнце слепило, и в ясное бодрое утро, а более всего – в пасмурные вечера. Такая особенность видения мира для Немого была загадкой, как и сама Настасья – задумчивая и тоскливая.
Спустя несколько месяцев Настасья все же отважилась разделить свою тоску с Немым. Рассказала, что скучает по дому, что кисти и краски остались единственным напоминанием о нем. Как другие девушки временами ее задирают. Как порой строги бывают надзиратели. Поэтому Настасья иногда сбегала к озеру, чтобы рисовать в одиночестве. Но все это она говорила между делом, буднично, будто это её совсем не задевало. Но Немой давно научился слышать между слов. Он видел, как она уговаривает себя поверить в незначительность этих неприятностей.
Однажды Немой увидел ссадину на ее щеке и большой расплывшийся синяк на руке, который она старалась скрыть перчаткой. Он тревожился о Настасье и как-то написал ей: «Расскажите, что беспокоит вас, доверьте мне свои сердечные муки. Я унесу их с собой». Но она в ответ только улыбнулась и сказала:
– Позже. Когда-нибудь я обязательно расскажу обо всем, мой добрый друг.
Немой ждал, когда состоится разговор, не докучая напоминаниями. Подобные откровения должны происходить по велению сердца. Но проходили дни. Настасья вроде и желала открыть свои тайны, но останавливалась на полуслове.
Однажды весной она передала Немому записку. Признавалась, что больше не может скрывать мучительные, губительные мысли. Что она боится… Вернее, ее пугают видения собственного будущего. Записка таила в себе тревожные загадки. Некоторые предложения не передавали ясного смысла.
Настасья завершала письмо, обозначая место встречи: «Буду ждать вас в сторожке у озера, мой добрый друг».
Немой волновался перед встречей. Надеялся, что этот разговор сблизит их, и Настасья разглядит в Иларионе не только доброго друга. А сама расцветет, освободившись от тягостных чувств. После учений он вернулся в спальню. Надел новый мундир, причесался, глянул в зеркало. В комнату вошли мальчишки – соседи по койкам.
– Неужто наш Немой на свидание собрался, – засмеялся Игловский, и его смех подхватили другие.
– Ну-ка! Невинского не задирать, – заступился Иван и, присев на кровать Илариона, прошептал: – Ты не слушай, завистники – они глупые.
Немой пожал товарищу руку, улыбнулся и радостный выбежал из спальни. Миновал темный коридор, мраморную лестницу, переднюю. По дорожке к саду шагал торопливо, временами срываясь на бег, и не глядел по сторонам. Он никого не замечал и ничего не слышал. Его беспокоила только встреча с Настасьей.
Черемуха тяжело качала ветвями, усыпанными белыми гроздьями цветов. Ее запах слышался даже в доме, когда открывали окна. Нежный, медовый, невидимый ароматный шлейф напоминал о счастливых мгновениях, проведенных с Настасьей у озера. Черемуха пахла счастьем! Иларион сорвал надломленную, но еще не увядшую кисть, чтобы подарить Настасье. Пусть для нее он лишь друг. Пусть она никогда его не полюбит. Пусть вся жизнь пройдет в надежде и ожидании. Только бы Настасья была рядом!
Немого окликнула компания кадетов. Мальчишки бежали в его сторону, бросая колкие слова. Первым нагнал Немого длинный. Пихнул в плечо. Кисть черемухи выпала из рук. Не давая опомниться, кадет толкнул в спину, повалив Илариона на четвереньки. Подоспевшие другие кадеты залились смехом.
Немой гордо встал. Отряхнул мундир. Поднял цветок. И, не обращая внимания на обидчиков, пошел к озеру. Он впервые не боялся кадетов и не стыдился немоты. Сегодня в нем все переменилось.
Все неприятности меркли в свете солнечного дня, терялись в звонкой песне птиц, растворялись в цветущем саду. Полились строки:
Ты как ангел явилась в пасмурный день,
Развеяла тучи, разогнав кистью тень…
Показалась сторожка. Старенькая избушка под ветхой крышей стояла, накренившись на бок. Лучи солнца играли бликами на зеркальной глади озера.
Вдруг волнение перехватило дыхание. Немой остановился. Огляделся. В стороне зеленел островок камыша. Воспитанники несколькими группами прогуливались вокруг озера, двое надзирателей стояли на другом берегу и разговаривали…
«Пора», – сказал про себя Иларион.
Сердце колотилось, в голове туман, мысли смешались. Немой в последний раз окинул взглядом озеро. Остановился у двери в сторожку. Осенил себя крестным знамением и вошел…
Кисть черемухи мертвенно упала на пол. Солнечный свет померк. Хлопнула позади дверь, будто пушечный выстрел прогремел. Немой вздрогнул. Ринулся к Настасье.
Она висела в петле, на веревке, перекинутой через перекладину под потолком. Лицо ее налилось смертной краской. Ноги содрогались в конвульсиях. Немой обхватил ее щиколотки. Пытался поднять. Спасти. Ослабить петлю-убийцу. Но Настасья была слишком высоко.
Иларион выскочил на улицу. Солнечный свет ослепил, голова закружилась. Внутри кипел огонь. Немой задыхался. Жадно глядел по сторонам в поисках спасителя.
– Помогите! – крикнул он дурным, срывающимся голосом. – Помогите!
Надзиратели, что были на той стороне озера, сейчас проходили мимо, и, услышав Илариона, неспешно зашагали навстречу.
– Она, она…– заикаясь кричал Ларион, – Настасья… Помогите!
Надзиратели побежали в сторожку. Невинский плохо помнил, что происходило дальше. Как сняли мертвую Настасью, как он оказался в спальне, как ложился в свою постель.
Иван предостерёг, что воспитатели гневаются на Немого из-за найденного письма от Настасьи. Но Илариону была безразлична своя дальнейшая судьба. Выгонят – пусть гонят. Высекут, да и поделом. Он виноват. Если бы не медлил, успел бы спасти Настасью. Вырядился в мундир, черемуху оборвал, по сторонам глядел, а она!.. С трех лет он молчал. Каждый день Бога просил, чтобы голос ему вернул. Он заговорил, но какой ценой!
Немой замычал в подушку от непосильной сердечной боли. Себя ненавидел. Так ненавидел, что молил о наказании, чтобы сейчас, в эту минуту вышла из него душа. Лютая злость, отчаяние, страдание в нем кипели. Долго он мучился. Иван сидел рядом и приговаривал:
– Иларион Игнатьевич, полно вам душу рвать. Не вернете вы этим время. Не измените ничего. – Молчал, потом опять успокаивал: – Нет вашей вины в случившемся. Чему быть, того не избежать.
Другие мальчишки ничего не говорили. Лежали под одеялами как привязанные. Не шевелились. Когда потух огарок свечи, Иван ушел к себе. Немой не спал. Как на раскаленных углях вертелся в постели. Боялся глаза закрыть. Стоило сомкнуть веки, чудилось ему видение. Ночь. Черная сторожка. Веревка, перекинутая через перекладину под потолком. Настасья висит в петле. Дергаются в конвульсиях ее ноги.
Спасти! Рядом лежит деревянная лестница. Поставить. Забраться. Снять петлю с шеи. Ларион рвался к Настасье, но тяжелые ступни, точно прибитые гвоздями, не отрывались от пола. Он кричал, но никто не приходил на помощь. Перед глазами утекала из Настасьи жизнь. Багровое лицо бледнело. Делалось мраморным, неестественным. Глядела на Немого бесчувственная уродливая статуя.
От беспомощности горело сердце. Горела душа. Иларион всем своим существом молил Бога, Отца всего живого, чтобы пощадил Настасью. За это он готов был навеки остаться немым. Не нужен ему голос. Ведь каждое произнесенное слово теперь будет возвращать в сторожку. Являть в памяти измученное, страдающее лицо Настасьи. Напоминать о вине перед ней.
Не помогала мольба. Мертвая Настасья качалась на веревке смерти. Дух покинул ее остывшее тело. Сейчас он и она, как жизнь и смерть, смотрели друг на друга из разных миров.
Вдруг Немого отпустило оцепенение. Он подошел к Настасье. Остановился у ее обмякших ног, взглянул вверх, на бледное лицо. Ему показалось, что дрогнула ее посиневшая верхняя губа.
– Настасья? – позвал он. Упал на колени, поднял взгляд выше. Молитвенно сложил ладони.
Задрожали веки Настасьи. Немой принялся читать «Отче Наш». Из него полился чужой голос. Точно законоучитель пел своим басом. Настасья открыла белые, холодные, неживые глаза и завопила: «Ты виноват! Виноват! Смотри, что сделал со мной. Будь ты пр…»
Настойчивый голос законоучителя перебил проклятие Настасьи. Фигура ее поблекла. Стала прозрачной, точно призрак.
– Жар у него. В лазарет надо. Иначе сгорит, – лились басистые слова.
Немой хотел открыть глаза, но его тело и всю его суть сковали видения о мертвой Настасье. Горело сердце. Сгорала его душа.
Последующие три года, находясь в Павловском доме, Немой отмаливал грешную душу Настасьи. В восемьсот пятом году, в январе, ему исполнилось восемнадцать. В том же году солдатский корпус был расформирован. Всех кадетов и воспитанников от шестнадцати лет распределили по полкам Российской императорской армии. Тогда и началась военная жизнь Невинского Илариона Игнатьевича.
О проекте
О подписке
Другие проекты
