Книга или автор
0,0
0 читателей оценили
257 печ. страниц
2018 год
18+

Точка невозврата
Глава третья
Убийство на рассвете

 
                                        1
 

Гудок вырвал Союзника из снов цепких, мучительных. Он сел на кровати и изо всех сил хлопнул ладонью по матрацу. Ему было грустно, потому что он опять плакал во сне.

Союзник поджал под себя ноги и закрыл глаза. Было темно, и если бы кому-то вздумалось заглянуть в окно меж старых пожелтевших корейских газет, висящих вместо занавесок, то ему бы показалось, что в комнате, в полуметре от пола, сидит двурукий бронзовый Будда.

Союзник, не думая больше ни о чем, а лишь ощущая телом утренний холод и слушая лай собак, бродивших по Косе, сидел так долго, до тех пор пока не услышал свое тело, уставшее от неподвижности.

Он не стремился освободиться от этого состояния, медлил, промедление было борьбой, не трудной. Постоянное, хотя и маленькое усилие отрывало его ото всего, что происходило за стенами дома. В этом безмысленном состоянии время не ощущалось им, не тревожило его ожиданием будущего.

Он не сразу услышал стук. Ему показалось, что это ветер толкнул открытые ставни, но тут звякнуло стекло, и Союзник подумал, что вернулись Мальчик и Русяй. Он соскользнул с кровати, скинул крючок с двери и принялся качать примус на кухне.

Шаги были другими.

Союзник обернулся и увидел Корейца.

Кореец поклонился ему, упираясь ладонями в колени, чего никогда раньше не делал, пошаркал босыми ступнями о порог, скинув расшнурованные ботинки, и присел на корточки под окном. На Косе его все звали Корейцем, такое погоняло дал ему сам Директор.

Во время путины, когда сломалась лебедка, всех рабочих поставили носить рыбу в корзинах. В перерыв к ремонтникам подошел Кореец и жестами показал, что может отремонтировать лебедку.

– Ты кто? – спросил инженер из города.

– Моя – кореец! – важно сказал Кореец и показал три пальца. – Тыри час ремонт.

Ремонтники долго хохотали, делали рога и мычали, намекая, что ему, деревенщине, лучше бы пойти пасти коров на ферму, но на всякий случай корзину отняли и отправили в кочегарку. Через час к нему наведался Директор, молча смотрел, как Кореец споро и ловко, веером, подбрасывает уголь в топку, потом посмотрел на манометр давления в котле и попросил показать руки, Кореец показал.

– Кореец, говоришь! А где мозоли? – усмехнулся Директор и ушел.

Кореец был пьян, Союзник понял это по густому водочному перегару, распространившемуся по кухне. У Корейца была особенность – сколько бы он ни выпил, всегда крепко стоял на ногах, какой-то партизан, говорил Русяй, которому хватало полстакана водки.

А еще Русяй говорил, что на Косе у мужиков зэковские привычки: сидеть на корточках кружком, или давать друг другу клички, или, приветствуя, прислоняться плечом к плечу, или плевать сквозь зубы – цыкать…

Союзник поставил перед ним низкий корейский столик и сел, скрестив ноги, боком к нему. Кореец молчал, смотрел перед собой.

Остывал чай, разлитый в алюминиевые солдатские кружки.

Союзник поначалу ждал, не зная чего, потом стал ощущать затекшую спину и погрузился в эту слабую боль, как в дремоту.

Кореец запел. Он сидел на корточках и, глядя перед собой, пел песню о девушке, красивой, как отражение луны, о девушке, которую увозят на чужбину от любимого.

Кореец пел хорошо. Пьяным он всегда пел лучше. Но сегодня он пел по-японски.

Кореец был сондюл – пел на похоронах. Не одного корейца проводил он на кладбище в песках, заставляя плакать друзей умершего словами утешения.

А сондюлом он стал после смерти жены. Первая жена Корейца и мать Союзника были сестрами, они экономили на еде, копя деньги на Возвращение, заболели цингой.

Жена Корейца умерла беременной, она была очень вредной, говорил он иногда, напившись, Союзнику, вот и забрала сына с собой, чтобы мне досадить – я ведь не хотел возвращаться, теперь они там, идут, взявшись за руки, в свою небесную родину… может, дойдут…

Союзник всегда представлял их по-другому: он видел только тетю, она куда-то бежит, быстро-быстро переступая босыми ногами, но никак не может взлететь и приблизиться к крылатым розовощеким ангелам, которые несут яркий комок света, вот этот комок, знал Союзник, и есть его не родившийся братец…

Кореец умел читать и писать – по-корейски и по-японски, и был самым образованным из тех, кто приехал из Кореи в сорок шестом году. Его выделяли и русские, хотя для них они все были на одно улыбающееся и кивающее лицо и на одну, непонятно чем живущую, душу.

На Косе все – и вольные, и расконвоированные зэки – ходили в цеха в рабочей, замасленной, провонявшей рыбой и старым потом одежде, в резиновых или кирзовых сапогах, переодеваться заведено не было. И только Кореец переодевался в своей коморке, уходя с работы, в чистую рубашку, френч с накладными карманами. Еще он ходил в ботинках, что позволяло себе только начальство – директор Пушкин, парторг Бойко и Лим, заместитель директора по рабочим из Кореи, присланный из Владивостока. Пушкин назначил Корейца разъездным механиком, хотя тот тогда едва говорил и не умел ни читать, ни писать по-русски. Об этом Кореец догадался, когда у него забрали лопату и поставили чинить японскую паровую лебедку. Он починил ее за два часа, синхронизировав положение поршней и выставив зазоры. Пушкин и стал называть его Корейцем – прилюдно, уважительно и с улыбкой.

– Я его сам научу, – отрезал Пушкин все возражения Бойко и Лима. – Мне нужен человек, который разбирается в японском оборудовании.

Союзник не был уверен, что так все и было, но так рассказывал Кореец.

Говорят, привычку переодеваться Кореец перенял у японцев, они вышколили его еще подростком на технических курсах, а потом на японском заводе в Сеуле.

Через год на центральной базе случилась авария, в разгар путины взорвался паровой котел, встали автоклавы – задерживалась поставка краба в Москву, в администрацию правительства, заподозрили диверсию, Корейца увезли в райцентр. Многие, работавшие с Корейцем, не могли смотреть друг другу в глаза, каждому казалось, что это случилось именно из-за него, потому что каждый из них называл Корейца японским шпионом, просто так, в шутку, глядя, как он бегло переводил шильдики на японских станках. Они испугались, потому что в сорок шестом арестовали одного человека, о котором тоже говорили, что он японский шпион, и он больше не вернулся.

Кореец вернулся, но арестовали Директора, никто этого не видел, просто в один день директор исчез и больше не появлялся. Все говорили, что это из-за Корейца, из-за того, что он увольнял слесарей из своей ремонтной бригады вопреки мнению парткома и профкома, а директор его покрывал. А может, из-за бабы. Директор, имея жену и малолетнего сына, частенько отлучался в город, в это же время отлучалась в город и Немка, оставляя детей без уроков.

Впрочем, директор тоже был со странностями, говорили в поселке, работал в Министерстве рыбного хозяйства, знал несколько языков, ездил по заграницам, но в конце концов приехал на Косу, перетащил беременную жену из Москвы, а сам загулял с Немкой…

Кореец вернулся через месяц после исчезновения Директора, обросший, худой, он почти две недели ничего не ел – пешком ушел из райцентра, заблудился в пурге и жил в охотничьей избушке возле Руси, там его нашли староверы и не отпускали, пока Летовка не очистилась ото льда.

Жену его похоронили без него, хоронил Местком, в гробу, обитом красным сатином, по революционному обычаю…

Вторая жена Корейца была сезонница из Казани, красивая дородная и удивительно белокожая, так и хотелось ее потрогать и ущипнуть. Раз в неделю она бегала на почту звонить на материк. Из телефонной будки она выходила вспотевшей, заплаканной, бросалась к Корейцу, который всегда поджидал ее на улице, и рыдала у него на плече. Он похлопывал ее по спине, гладил ее длинные, в разлет, черные брови и вел к себе, в выделенную еще Директором квартирку в доме для служащих и ИТР завода.

Она родила в августе, сразу после путины, никто и не заметил, что она была беременной – никогда не отпрашивалась и не отказывалась таскать бамбуковые корзины с кижучевыми ястыками в икорном цеху.

Она родила мальчика, Кореец сам нес ребенка из больницы, извещая всех встречных:

– Мальчик! Мальчик!

Так и стали все звать мальчика Мальчиком, повторяя за Корейцем.

А весной, когда Мальчик перестал требовать грудь, она исчезла, оставив Корейцу сына и стопку чистых пеленок. Поверх пеленок лежала записка с одним словом «простите!» и деньги, заработанные в последнюю путину.

Говорили даже, что она утонула в ледоход, хотя нашлись и те, кто видел ее на МРСке, шедшей в город на ремонт.

Лет пять назад стали говорить, что Кореец ходит к соседке Лизе, поселенке, отсидевшей за растрату в магазине.

Лиза, женщина яркая, грудастая, была любовницей главбуха, который и устроил ей квартиру в доме ИТР перед самым арестом, и известна тем, что посадила мужа. Эта молва нисколько не портила ей жизнь, желающих сойтись с ней было достаточно. Лиза, должно быть, страдала тайно от своей бездетности и потому привечала Мальчика, могла прижать его в подъезде к своей мягкой теплой груди и потискать, смеясь…

Мальчик Лизу не любил, и Кореец не мог этого понять. Когда они приходили к ней в гости, Мальчик с порога бежал к столу и прятался под ним, стягивая скатерть. И если Лиза пыталась выманить его оттуда, Мальчик визжал, как девчонка…

И все же они стали жить вместе. Это долго было предметом пересудов как среди русских, так и среди корейцев.

Как-то к Корейцу в клубе подошел Крошка Цахес и сказал вроде как ему, но так, чтобы слышали многие:

– Слушай сюда, Кореец, русский мадам плохой, она Бугра посадила, русский мадам много-много денег надо. – Цахес хотел ударить панибратски его по плечу, но Кореец остановил его, с быстротой молнии коснувшись его щеки тыльной стороной ладони – все только и услышали хлопок рукава.

Если они шли по улице – Лиза всегда на шаг впереди в своем подобранном в талии крепдешиновом платье, с валиком волос на затылке и плоской сумочкой на локте. Она шла так, как ходят свободные женщины, покачиваясь всем телом, с обещанием в глазах. Кореец – с выражением готовности на все, лишь бы угодить своей капризной и гордой спутнице. Но, странным образом, в этой его готовности ощущалось и нечто твердое и опасное для всех, кто хотел бы посягнуть на их союз.

 
                                        2
 

Я пришел рассказать ему свою историю, ведь она – это часть истории, которую я украл у его отчима, но вместо этого сижу и думаю, что жить не могу без своей Лизы.

Она уехала навсегда, но я тем более хочу ее, желание лишает меня сил жить, я хочу только ее – видеть, слышать, обнимать… она разводит белые ноги над моими вздрагивающими коленями, приподняв подол платья, обнимает меня за шею, тянет к себе, ищет своим горячим, жадно раскрывшимся цветком и опускается, наконец, на меня, отвернув свое лицо, искаженное сладкой мукой животного желания…

Слезы текут по моим щекам… я хочу говорить только об этом! Но я должен передать этому мальчику свою историю, я не могу унести все это с собой, они должны знать, кто они на самом деле…

Я всегда относился к нему как к родственнику, хотя он был только сыном сестры моей умершей жены. Но он был моим родственником, потому что я всегда знал, что мой Мальчик – сын моей первой жены, просто он родился от другой женщины. И эта женщина знала, что Мальчик – не ее сын, она выносила его… и отдала мне!

Я всегда знал, что они братья, просто Мальчик ждал на небесах, чтобы родиться.

Мой отец – японец. Какое-то время он служил в пхеньянской военной полиции в чине капитана. Выпускник юридического факультета Токийского университета иногда развлекался тем, что высматривал молоденьких деревенских кореянок и задерживал за корейскую речь в общественном месте. Он выбирал самую симпатичную, хватал за ленты, которыми связывались отвороты национального платья, и кричал, что сейчас отрубит их саблей.

Девочка пугалась, послушно шла за ним в его квартирку… Он никого не принуждал, просто бренчал полицейским палашом, предлагал снять корейское платье, чтобы примерить европейское, предлагал еду, сливовое сладкое вино…

Вот так он встретил мою мачеху. Он долго преследовал ее – она была чем-то неуловимым похожа на бросившую его русскую жену. Наконец он пригрозил ей отрезать ленты, а она вдруг сказала:

– Режь, я это ненавижу! Я ненавижу все корейское! Я ненавижу корейцев! Я не хочу рожать корейцев!

– А кого ты хочешь рожать? – удивился отец.

– Я буду рожать японцев! – ответила девушка и, закрыв лицо руками, разрыдалась…

Моя мачеха, которую я любил за болезненную преданность мне, была из деревни, но из помещичьей семьи, сильно пострадавшей во время оккупации. Она не могла смириться с вынужденной бедностью, оккупацию воспринимала по-женски, как насилие – над родиной, над собой и презирала корейских мужчин, трусливо позволявших это делать.

Она не знала, что пасынок ее был японцем наполовину. Вторая половина была русской. Семья Симагаки долгое время жила во Владивостоке, в японской слободке, сын их, студент «семейного» Токийского университета, приезжал на каникулы во Владивосток и там познакомился в кинотеатре с красивой юной русской девушкой, угостив орешками, а потом подвез ее на машине с шофером, которого отец прислал для безопасности.

А когда во Владивосток пришла Красная армия, Симагаки вернулись на родину, обманом забрав внука у русской матери, отказавшейся ехать в Японию – взяли понянчиться, а сами сели на последний пароход в Ниигату…

Отец служил в Корее, потом на Сахалине, мачеху мою он снабдил документами убитой подпольщиками японки и отправил к своим старшим родителям. Они меня и вырастили, так как мачеха наложила на себя руки, не пережив предательства отца – он завел еще одну семью на Сахалине. Скрытно ото всех она обучила меня корейскому языку – это была игра, она произносила фразы на незнакомом, как она говорила, сказочном языке, а я должен был без запинки повторять за ней, я и повторял и, к ее суеверному удивлению, не забывал. И только в одиннадцать лет я обнаружил, что это язык рабочих поденщиков, выращивавших рисовую рассаду на придорожном поле.

Незадолго до смерти от желудочного кровотечения отец отозвал меня с учебы в «семейном» университете, объявив, что семья не может оплачивать мое пребывание в Токио, так как русское правительство разорвало договор на концессию с Русско-Японской компанией и теперь рыбозаводы на Камчатке, с которых кормилась и их семья, перешли к русским, но это еще не все, у моей русской матери, по роковому стечению обстоятельств работавшей во владивостокском отделении компании, есть сын и, стало быть, мой младший единоутробный брат по фамилии Пушикин, фамилия бабушки – Елизавета Семеновна Кацевич. Руководство компании считает, что Пушикин, директор самого крупного завода, в 1944 утаил годовую выручку, воспользовавшись тем, что Япония выступила на стороне Германии, и японский транспорт не мог подойти к Камчатке. Тень этого поступка легла и на семью Симагаки. Мой дед, не пережив позора и разорения, застрелился…

Я мог блуждать бесконечно долго. Ее тело представлялось мне великолепным ландшафтом с волнующими возвышенностями и влажными, поросшими нежной шелковистой рыжей травкой долинами, ее запах, запах прогретой солнцем травы, молочный детский запах ее мягкой груди и терпкий запах ее лона…

Но она не могла выносить моих долгих блужданий, она приподнималась на коленях, вздрагивая от поцелуев и выгибая сильную твердую спину, порывисто ловила меня своими прохладными, слегка шершавыми ягодицами, своим вспухшим, истекающим соком цветком… и если я медлил, она изгибалась, хватала за бедро и прижимала меня к себе, с нежной просьбой заглядывая в мои глаза… И я шел в нее, в ее горячее соцветие, навстречу всем моим женщинам, дарившим мне это земное блаженство!

На самой вершине, на всем скаку, она вдруг вырывала меня из себя, крепко сжимая у самого корня, и приникала своими твердыми сухими губами, раскрывала их, жгла горячим острым языком, исторгая из меня всю нежность и всю ярость…