Книга или автор
0,0
0 читателей оценили
500 печ. страниц
2020 год
16+
5

В. В. Боченков
По голгофским русским пригоркам. Статьи о писателях

Часть первая.
Статьи о русских писателях

Мятежный пастырь, книжник дикий
Протопоп Аввакум и русская современность

Два пророка

Перевернув последнюю страницу книги Юрия Селезнёва «В мире Достоевского», обнаруживаю не совсем обычное соседство: протопоп Аввакум и автор «Братьев Карамазовых» сопоставляются, когда заходит речь о самых последних днях человека. Описание предсмертных минут не такая уж редкая вещь для литературы – художественной ли, мемуарной, документальной… Но филолог хочет передать это предельно достоверно. Ему требуется «другой пророк» (так он отзывается об Аввакуме), едва ли не единственный, которому дано было пройти через ещё большие страдания, чем Достоевскому.

Оставаясь до последнего предела верным себе, Аввакум обретал особое право свидетельствовать. «Он умирал не однажды, и только нечеловеческая сила духа, таившаяся в его тщедушном теле, возвращала его к жизни». Дальше следует прозрение из его «Жития…»: «Бог вместил в меня небо, и землю, и всю тварь… Так добро мне на земле лежати и светом одеянну и небом прикрыту быти; небо моё, земля моя, свет мой». Раз оба человека с одинаковой болью выстрадали право на слово, стало быть, и перед смертью должны ощущать и пережить одну и ту же сопричастность собственной судьбы к неизмеримым вселенским пространствам, которые их не отторгают. Так эта тайна – страдания и его смысла – совмещает вроде бы несовместимое. Двух столетий, разделяющих этих людей, будто не бывало. Пророки живут вне времени.

Откуда-то, может быть, по школьному учебнику, помню рисунок: площадь с деревянным помостом, люди в балахонах, привязанные к столбам, шеренга солдат с поднятыми ружьями или винтовками. Они в шинелях, зима. У каждого на голове кивер с султаном. Офицер поднял саблю, сейчас последует сигнал. Вдали контуры домов и храма. Купола – как чёрные свечные огоньки. Семеновский плац. Казнят петрашевцев. Что произойдёт дальше, известно. Залп не прозвучит. Прискачет «вовремя» гонец, и будет оглашён указ об отмене смертного приговора.

Дотошные историки литературы докопались, что рисунок появился где-то в двадцатых или тридцатых годах ХХ века и вовсе не сделан с натуры кем-то из очевидцев. Использовался он для книги Леонида Гроссмана «Достоевский». Его правили. Какой-то знаток подметил, что солдатская форма скорее соответствует эпохе наполеоновских войн, а в 1849 году она была уже другой. «Установили» перила на эшафоте. Он, по свидетельству петрашевца Николая Кашки-на, был «обнесён решёткой». Сам Петрашевский в то зимнее утро сбросил колпак с головы. Значит, и на рисунке кто-то из приговоренных должен прямо смотреть в чёрные зрачки ружей. Это добавляет героики. В толпе возле эшафота появился священник с крестом. На одних иллюстрациях он есть, на других нет…

Достоевского, как известно, не привязывали. Ожидая очереди, всё происходящее он наблюдал со стороны.

Художник Григорий Григорьевич Мясоедов пренебрёг исторической правдой, когда Аввакума и его соузников, как петрашевцев, тоже привязал к столбам. На его картине «Сожжение протопопа Аввакума» (1897 г.), конечно, нет эшафота. На заднем плане тоже купола деревянной пустозерской церквушки, обнесённой неровным частоколом, дощатые крыши изб. В толпе выделяется боярин в рыжей шубе: видать, самый главный сановник. С ним рядом, по правую его руку, поп, читающий молитву, а слева дьяк с бумажным свитком – царским указом. Тут же стрелец в красном кафтане с тяжёлой пищалью на плече, опирающийся на тонкую палку старик, какой-то пустозерец, спрятавший руки за спину, мол, не причастен, не виноват я… Люди самые разные, но все будто дымка, тени, их лиц почти не различить. Столбы, как на рисунке с петрашевцами, тоже справа. К ним привязаны два человека. Обмотанные верёвками ниже груди, они могут согнуться, словно кланяясь народу. Самый дальний – совсем седой и старый, измождённый, а другой, с чёрной бородой и длинными волосами, моложе и сильнее. Он устремил взгляд на женщину, которая с поднятой, как для объятия, рукой рванулась к нему в огонь, охватывающий поленницу. Её, не оборачиваясь лицом, отталкивает от костра другой стрелец, держащий копьё.

Зачем потребовались эти «петрашевские» столбы? Что Аввакума сожгли в срубе, художник не мог не знать. Или всё-таки это случайность: ну захотелось ему так. Каприз творческой натуры.

Не знаю…

Может быть, тут, на мясоедовской картине, и нет никакой переклички с событиями на Семёновском плацу.

Наверняка нет.

И всё-таки два пророка «перекликаются», пусть и опосредованно, благодаря творческому поиску пытливого русского филолога советских лет.

Аввакумовские «ещё бóльшие» страдания и каторжный путь Достоевского были мукой за великую цель и за великую идею – за ту правду, которая выше всякой земной относительной правды и цена которой не укладывается в прокрустово ложе земных терминов, формулировок, определений.

По большому счёту на земле имеет смысл только то, что созидает человечество в единую братскую семью, где каждому отводится своя задача, цель и предназначение.

В «Дневнике писателя» имя протопопа Аввакума встречается один раз. Вот в каком контексте.

«Пушкин тоже во многом непереводим. Я думаю, если б перевесть такую вещь, как сказание протопопа Аввакума, то вышла бы тоже галиматья или, лучше сказать, ровно ничего бы не вышло. Почему это так? Ведь страшно сказать, что европейский дух, может быть, не так многоразличен и более замкнуто-своеобразен, чем наш, несмотря даже на то, что уже несомненно законченнее и отчетливее выразился, чем наш. Но если это страшно сказать, то по крайней мере нельзя не признать, с надеждой и с веселием духа, что нашего-то языка дух – бесспорно многоразличен, богат, всесторонен и всеобъемлющ, ибо в неустроенных ещё формах своих, а уже мог передать драгоценности и сокровища мысли европейской, и мы чувствуем, что переданы они точно и верно. И вот этакого “материала” мы сами лишаем своих детей, – для чего? Чтоб сделать их несчастными, бесспорно. Мы презираем этот материал, считаем грубым подкопытным языком, на котором неприлично выразить великосветское чувство или великосветскую мысль». Это глава «На каком языке говорить отцу Отечества» за июль и август 1876 года.

В словах Достоевского отзывается философская теория Гумбольдта: дух народа, творящий и созидающий, живущий в его языке, непередаваемый и теряющийся при переводе, язык как деятельность духовных сил, тождество и взаимосвязь понятий «дух народа» и «дух языка»… Недаром, отмечает писатель, «язык» и «народ» у славян – синонимы.

Все остальные упоминания об Аввакуме остались в записных книжках. В набросках за 1867–1870 годы есть запись одного сюжета под названием «Смерть поэта (идея)», упомянут «попик», твердо ратующий за православие и этим похожий на старообрядческого протопопа1. В записных тетрадях за 1872–1875 годы набросано одной строкой: «Аввакум: задача женщины не в красивом виде». То есть не в том, чтобы наряжаться и красиво выглядеть. Комментаторы полагают, что Достоевский читал послания к боярыне Морозовой, Урусовой, Марии Даниловой в «Русском архиве» за 1864 год. Любопытны мысли писателя, записанные тут же чуть выше. Они, а также строчка об Аввакуме объединены общим заголовком «Шелопуты». Это название сектантского течения, введенное в оборот полемистами официальной церкви. К старообрядчеству оно не имеет никакого отношения, но Достоевский, в духе своего времени, не особо отделяет одно от другого. «Что если он посмотрит на священника единственно как на чиновника от правительства». Дальше с абзаца: «Что, если это движение имеет именно мысль самоспасания от растления, тогда возможно, что охватит всю Россию. Шелопутинское может умереть и нейти, но другое может подобное явиться»2.

Тема русского религиозного разномыслия увязана у писателя, как несложно заметить, с будущими судьбами России.

Стараясь осознать русский путь и русское предназначение, обойти стороной старообрядческую историю – историю церкви, оставшейся верной дониконовским чинам и последованиям, той идее, которую всегда выражает обряд, эта видимая «одежда догмы», – нельзя и невозможно. Это, например, почувствовал далёкий от религиозности, по крайней мере внешней, Ярослав Смеляков – человек совсем другой эпохи. У него «русская суть языка», подобно мозаике, сложена из многочисленных «цветных стеклышек», и каждое само по себе самоценно: убери – общая картина рассыплется, цельный образ исчезнет, смысл исказится. В стихотворении «Русский язык» своё место занимает и песня – колыбельная, кабацкая, трудовая, и литературная классика, и «перемолотые» заимствования, и «костры староверов».

Как без них?

Поэта не подвело умение схватить весь образ и всю суть в их целостности.

 
У бедной твоей колыбели,
ещё еле слышно сперва,
рязанские женщины пели,
роняя, как жемчуг, слова.
 
 
Под лампой кабацкой неяркой
на стол деревянный поник
у полной нетронутой чарки,
как раненый сокол, ямщик.
 
 
Ты шёл на разбитых копытах,
в кострах староверов горел,
стирался в бадьях и корытах,
сверчком на печи свиристел.
 
 
Вы, прадеды наши, в неволе,
мукою запудривши лик,
на мельнице русской смололи
заезжий татарский язык.
 
 
Вы взяли немецкого малость,
хотя бы и больше могли,
чтоб им не одним доставалась
учёная важность земли.
 

Достоевский пишет об Аввакуме и «подкопытном», то есть сыром и живом, языке, который имеет полное право быть в литературе. Если дети его не знают, то они обделены, лишены богатого «материала», особенно значимого наследства. И Смеляков упоминает: «Ты шёл на разбитых копытах», а в следующей строке говорит о «кострах староверов».

Это так совпало?

Возможно. Других совпадений и параллелей по ключевым словам с «Дневником писателя» почти нет. Не упоминаются у Достоевского рязанские женщины, колыбель, кабак, ямщик с чаркой, Кольцов и Курбский, татарский и немецкий языки… Но говорится о том, что не надо бояться языка простонародья, что со школы нужно «заучивать наизусть памятники нашего слова, с наших древних времён – из летописей, из былин и даже из церковнославянского языка, – и именно наизусть, невзирая даже на ретроградство заучивания наизусть». Язык «надо непременно ещё с детства перенимать… от русских нянек, по примеру Арины Родионовны». Только потом переходить к иностранному. А оттуда уже «мы невидимо возьмём тогда несколько чуждых нашему языку форм и согласим их, тоже невидимо и невольно, с формами нашей мысли – и тем расширим её». «Существует один знаменательный факт, – продолжает Достоевский, – мы, на нашем ещё не устроенном и молодом языке, можем передавать глубочайшие формы духа и мысли европейских языков: европейские поэты и мыслители все переводимы и передаваемы по-русски, а иные переведены уже в совершенстве». А вот перевести Гоголя, Пушкина, Аввакума с русского на иностранный едва ли возможно без потерь именно того духовного пласта, стоящего за словом. И далее следует та цитата, с которой я и начал говорить об этой статье из «Дневника писателя», о переводе именно Аввакума, о всеобъемлющем духе языка, который считается «подкопытным»…

У Достоевского и Смелякова – одна идея о языке, его живом духе и характере, народных истоках, о его восприимчивости к иноземным заимствованиям и способности верно и точно передать чужую мысль, о необходимости именно с детства, с колыбели, впитать и осознать ту живую суть, что стоит за словесной формой, «телом» мысли, её «оболочкой», как выразился писатель. Она изложена разными средствами. Поэт, и это естественно, упоминает о недавней войне. Я не дерзну заявить с уверенностью, что «Русский язык» навеян именно «Дневником писателя» и конкретной его статьёй. В 1958 году Ярослав Смеляков «с тайной жаждой новых строк» приехал по писательской командировке в Сибирь. По дощатым ещё тротуарам старой части города Братска он вышел к башне старого острога, где был когда-то заточён протопоп Аввакум.

 
В её узилище студёном,
двуперстно осеняя лоб,
ещё тогда, во время оно,
молился ссыльный протопоп.
 

Эта встреча с прошлым снова навела поэта на раздумья о языке как выражении человеческого и национального духа. «Русский язык» был начат в 1945-м, завершён окончательно тоже в 1966-м, как и только что процитированное стихотворение «Один день». Оно состоит из нескольких частей, вторая целиком посвящена Аввакуму. Поэт словно бы ощутил себя его современником.

 
Мятежный пастырь, книжник дикий,
он не умел послушным быть,
и не могли его владыки
ни обломать, ни улестить.
 
 
В своей истории подробной
другой какой-нибудь народ
полупохожих и подобных
средь прародителей найдёт.
 
 
Но этот – крест на грязной шее,
в обносках мерзостно худых —
мне и дороже и страшнее
иноязычных, не своих.
 
 
Ведь он оставил русской речи
и прямоту и срамоту,
язык мятежного предтечи,
светившийся, как угль во рту.
 

Удивительно близки сами мысли разных произведений – статьи Фёдора Достоевского и стихотворений Ярослава Смелякова.

*

Рассказ Юрия Нагибина «Огненный протопоп» завершается эпизодом казни Аввакума и авторским обобщением: «С этого пустозерского пламени возжегся костёр великой русской прозы».

Это красивая метафора, которая выражает огромное значение аввакумовского «Жития…» для отечественной литературы и культуры.

Литературоведы втискивают это произведение в свои хронологические рамки, и, отталкиваясь от времени создания, кто-то относит его к русскому барокко (что бы сказал сам Аввакум, услышав такое слово?), к ранней автобиографической прозе… На деле «Житие…» стоит вне времени и тем более вне литературных канонов. «Костёр великой русской прозы» загорелся без него – иными неисповедимыми путями. Аввакумовского жизнеописания не знали и не читали ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Гоголь. Как литературный памятник, как памятник человеческого духа, а в этом редком сочетании и заключается его огромная сила, – оно без малого на два столетия выпало из русского самосознания, из отечественной словесности, пропало, исчезло. Точно так же исчезло до времени и «Слово о полку Игореве» подобно затерянному в плодородной земле зерну, чтобы потом, по Далю, «прозябнуть» – ожить, приняться, «пустить корешок и стебелёк».

«Житие…», как и целый ряд других старообрядческих и дораскольных памятников (например, постановления «Стоглавого собора»), издал только в 1861 году археограф и филолог Николай Саввич Тихонравов при поддержке книготорговца Дмитрия Кожанчикова. Отсветы «староверских костров» стали беспристрастно изучаться лишь со второй половины XIX столетия. Русское общество наконец «доросло» до понимания, что старая рукопись – имеющий полное право на жизнь литературный пласт, национальное богатство.

Уже написаны «Капитанская дочка», «Пиковая дама», «Герой нашего времени», «Мёртвые души», уже опубликовано «Дворянское гнездо» Тургенева и «Записки охотника»…

Я не мистик, но не кажется ли странным и вам, что рядом с двумя шедеврами средневековой классики, ранним и поздним, без которых отныне немыслимо русское национальное ядро – история, задающая «идею народа», и литература, задающая типы человека, его ценностей, индивидуального поведения и переживаний в разных жизненных ситуациях, – возникает стихия огня. Рукопись «Слова о полку…» безвозвратно погибла в московском пожаре 1812 года. Что касается «Жития…», на костре был казнён автор.

Что такое старообрядчество и как нам его изучать?

Старообрядческая история должна переживаться как неотъемлемая часть единой национальной русской истории, а не что-то постороннее и второстепенное, навсегда оторванное от общей судьбы России. Иначе не понять, во что Аввакум со своими соузниками верил, что исповедовал и за что великое для него умирал. Поэтому нам надо хоть коротко ответить на вопрос, вынесенный в этот подзаголовок.

Старообрядческий епископ Арсений (Швецов) дал в 1885 году собственное определение интеллигенции.

Предваряя его, он пишет: «Мы готовы исповедовать и со дерзновением исповедаем, что сущный смысл старообрядства содержится в народной борьбе, но собственно не против никоновских обрядовых нововведений, а против начал папизма, открыто поставленных Никоном в отечественной Церкви на место начал чистого восточного православия»3.

Старообрядческая борьба была прежде всего борьбой за православную историю, формировавшую веками тип поведения русского человека, за русское понимание Церкви, когда народ в ней имеет полное право, в своих канонических рамках, участвовать в её делах, когда он творец и труженик на церковной ниве, отвечающий за плод своих усилий, а не «гость» (определение В.В. Розанова). Это страшное слово! «У гостя и психология гостя: взял шляпу и вышел» (вон из храма). Интеллигенция изменила народу в этой его борьбе. Интеллигенция, по общему определению старообрядческого архиерея, «народное водительство». Государственная власть – её вершина.

Эта борьба за русское церковное начало, продолжает епископ Арсений, характерна тем, что «народное водительство или, как говорится, интеллигенция, во главе которых всегда стоит правительство, отделились от народа, оставив его самому себе (курсив мой. – В.Б.). А в подобных случаях народ предаётся вождению своих, каждому народу прирожденно свойственных инстинктов, то есть не сознательно, а инстинктивно, попросту сказать, безрассудительно, сам себе не давая отчета, идёт по пути, Провидением указанному для каждого народа, и идёт верно, безошибочно, что и случилось с нами, русским народом, во времена Алексия и Никона»4.

Труд епископа Арсения, откуда заимствовано несколько строк, издан был за пределами России. Он называется знаменательно: «Истинность старообрядствующей иерархии противу возводимых на неё обвинений».

Кто пытался исследовать его, этот путь? Изучить этот народ, который пошёл им «верно» и «безошибочно», обретая особый опыт противления злу ненасилием? Старообрядческая тема осталась совершенно в стороне от славянофильских исканий. Алексей Хомяков посвятил старообрядческому вопросу лишь пару коротких статей. Иван Аксаков так и не осилил «Поморских ответов» и подарил рукописную книгу, попавшую ему в руки, Алексею Степановичу, который тоже не прочёл её толком. Со второй половины XIX века особый взгляд на события церковной трагедии предложила народническая историческая школа (можно вспомнить Афанасия Щапова и ряд других имён).

– Всякий народ до тех только пор и народ, – спорит в «Бесах» со Ставрогиным Шатов, – пока имеет своего Бога особого, а всех остальных на свете богов исключает безо всякого примирения; пока верует в то, что своим Богом победит и изгонит из мира всех остальных богов. Так веровали все с начала веков, все великие народы по крайней мере, все сколько-нибудь отмеченные, все стоявшие во главе человечества. Против факта идти нельзя. Евреи жили лишь для того, чтобы дождаться Бога истинного, и оставили миру Бога истинного. Греки боготворили природу и завещали миру свою религию, то есть философию и искусство. Рим обоготворил народ в государстве и завещал народам государство. Франция в продолжение всей своей длинной истории была одним лишь воплощением и развитием идеи римского бога, и если сбросила наконец в бездну своего римского бога и ударилась в атеизм, который называется у них покамест социализмом, то единственно потому лишь, что атеизм всё-таки здоровее римского католичества. Если великий народ не верует, что в нём одном истина (именно в одном и именно исключительно), если не верует, что он один способен и призван всех воскресить и спасти своею истиной, то он тотчас же перестаёт быть великим народом и тотчас же обращается в этнографический материал, а не в великий народ. Истинный великий народ никогда не может примириться со второстепенною ролью в человечестве или даже с первостепенною, а непременно и исключительно с первою. Кто теряет эту веру, тот уже не народ!

 





























 











 











 





 





 







Установите
приложение, чтобы
продолжить читать
эту книгу
255 000 книг 
и 49 000 аудиокниг
5