Книга или автор
4,5
2 читателя оценили
278 печ. страниц
2019 год
16+

Марк Берколайко
Баку – Воронеж: не догонишь; Молчание Сэлинджера, или Роман о влюбленных рыбках-бананках

© Марк Берколайко, 2019

© «Время», 2019

* * *

Баку – Воронеж: не догонишь. Документальная повесть

Моим бакинским друзьям, – и пребывающим со мною в этом мире: Саше, Савелию, Эльдару, Ниязи, и тем, кто уже ушел из него: Эмину Алиеву, Рауфу Сафарову, Шурику Тверецкому, Лене Прилипко


* * *

 
Не властны мы в самих себе
И, в молодые наши леты,
Даем поспешные обеты,
Смешные, может быть, всевидящей судьбе.
 
Евгений Баратынский

Стереотип воспоминаний о городе, в котором вырос, хорошо известен: родной дом – родной двор – родная улица – опять же родные детский сад, школа и институт – первая любовь – первая разлука… И все это потрескивает от чувств; потрескивает однообразно и утомительно, как кастаньеты у долго выплясывающей испанки.

Много подобного содержится в моей повести «Седер на Искровской», теперь же, отдавая воспоминаниям более скромную дань, пишу не ради них, а для того, чтобы выразить свою привязанность к той великой и уникальной общности, которую называю бакинским народом; для того, чтобы еще раз восхититься Баку, где совсем недавно провел свой семьдесят третий день рождения.

А до этого дня не видел его тридцать семь лет – такой вот мистический перевертыш чисел: 73–37!

…Проспал, потрясенный впечатлениями, шесть часов кряду. Вышел на балкон и увидел, что рассвело едва ли наполовину.

До первых поздравительных звонков и эсэмэсок было еще долго, жена крепко спала, так что я, семидесятитрехлетний «новорожденный», оказался один на один с миром, в котором царила тишина.

От бухты дул ветер, та самая благословенная моряна, которая и в самые жаркие, душные ночи дарит пару часов «провидческого» полусна. И в голове моей стало что-то такое проясняться, и я негромко, чтобы никого не будить, заговорил, обращаясь к едва видневшемуся в молочной дымке острову Нарген. Заговорил, будто бы поясняя строгому экзаменатору длинную и запутанную формулу своей жизни:

– Прости меня, Баку. Прости мои тогдашние глупость и высокомерие, из-за которых я считал тебя не устремленным в будущее, не могущим вырваться из обрекающего на архаику ярма нефтегазовой триады «добыча – транспортировка – переработка». Прости, я не понял, что это не ярмо твое, а корона, – ведь оказалось, что даже двадцать миллионов тонн недоразведанной отцом кобыстанской нефти, даже эта капля в море в сравнении с ежегодно добываемыми в России пятьюстами пятьюдесятью миллионами тонн, помогает тебе становиться еще краше, еще чувственнее, еще величественнее.

Я недооценил тебя, прости!

Воронеж

Из Баку я уехал осенью 1967 года, после окончания университета. В моем красном дипломе значилось «математик, учитель математики», но быть учителем меня не привлекало, – мечтал решать сложные и интересные задачи. Волны счастья от набитого одним пальцем на машинке «Теорема доказана» (моя! мною доказана!) уже не укачивали, – понял, что результаты, которые получил в дипломной работе, которыми гордился еще в июле, примитивны.

Однако способен ли создавать что-либо, чему можно было бы радоваться не только через два месяца, но и через два года – не знал.

И все равно мечтал, и даже определилась область математики – нелинейный функциональный анализ, – в которой тянуло работать, однако в Баку именно в этой области не было того, что называется школой.

Не той, конечно, школой, в которой геометрия зиждется на воззрениях Евклида, – нет, речь о том, не учрежденном формально, однако более чем реальном, что даже по ночам заставляет думать над услышанным на семинарах Красносельского, Крейна, Владимира Ивановича Соболева; где задачи, над которыми бьешься (а ты непрестанно над чем-нибудь бьешься) развивают классические исследования Никольского, Сергея Львовича Соболева, Канторовича, Бесова, Лизоркина… Это нечто такое, что заставляет ежемесячно перелистывать лучшие советские и зарубежные математические журналы и радоваться статьям «своих», тех, с кем, встречаясь в коридорах университета, в фойе филармонии или театра, обмениваешься приязненным: «Как дела? Все вершины покорил?» – «Пока не все. Штурмую», – а на конференциях, по ночам, на берегу Байкала или Японского моря, в номере турбазы «Березка» или гостиницы в новосибирском Академгородке – поешь Окуджаву…

В Баку такой школы не было, а в Воронеже была, и имена легендарных ее основателей: Марка Александровича Красносельского, Селима Григорьевича Крейна и Владимира Ивановича Соболева мною с глубочайшим почтением уже упомянуты. Еще назову Якова Брониславовича Рутицкого, заведующего кафедрой высшей математики ВИСИ (Воронежского инженерно-строительного института), аспирантом которого в 1968-м я стал, а до того год преподавал в пединституте Курска.

И вот оттуда-то, выхлопотав три свободных дня, направился в Воронеж – знакомиться.

Железная дорога от Курска до Воронежа однопутная и одолевалась поездом «Киев – Воронеж» за восемь часов. На перрон курского вокзала из купейного вагона вышло человек двадцать с чемоданами и сумками, а вошел в него, с неплотно набитым портфелем, только я. Из этого следовало, что можно будет завалиться на верхнюю полку любого свободного купе и заняться тем, чем стоит заниматься в медленном поезде: изредка любоваться пейзажами, совсем изредка пить чай, а в остальное время спать. Но пассажир предполагает, а проводник располагает, – и уверенной в своем праве располагать воронежанкой (или воронежкой?) я был определен «на постой» к молодой женщине с дочкой лет восьми-девяти. Женщина, по моему разумению, должна была бы запротестовать, но нет, смолчала, и даже, как мне показалось, заинтересованно смолчала. Каюсь, отнес это на счет бросившегося ей в глаза моего обаяния, однако вскоре стало ясно, что с интуицией завзятой болтушки она разглядела во мне нечто большее, нежели зачатки мужской привлекательности, – а именно, готовность слушать.

Инна! Не знаю, живы ли вы – как-то так случилось, что за пятьдесят лет ни разу вас не увидел, хотя Воронеж маленький, в общем-то, город…

Инна! Откуда вы так хорошо были осведомлены о секретных КБХА и ОКБ моторостроения? о полусекретном механическом заводе? о таинственном и постоянно расширяющемся комплексе «почтовых ящиков» микроэлектроники на левом берегу? Называли фамилии Колесникова[1] и Толстых[2], предрекая этим людям большое будущее; рассказывали о трагической гибели Косберга[3], упоминая при этом о Конопатове…[4] Откуда вы все это знали?!

Инна! Я понимаю, в России все тайна и ничто не секрет, но как вы не боялись выкладывать столько «не общедоступного» мне, совершенно незнакомому человеку? За восемь часов пути вы дважды насильно меня накормили, задали шесть вопросов: кто такой? зачем еду в Воронеж? как три года буду жить вдали от семьи? знаю ли Юлия Гусмана? Муслима Магомаева? Полада Бюль-Бюль-оглы? Без особого интереса выслушали ответные десять фраз, а все остальное время говорили, говорили, говорили…

Потом, уже выходя из купе, наказали очень серенькому мужу и его еще более серенькому водителю нести чемоданы предельно аккуратно, поскольку в них много стекла, взяли за руку молчавшую (!) всю дорогу дочь и ушли, бросив мне «до свидания», равнодушное, как поклон уставшей примы едва заполненному залу.

И исчезли из моей жизни навсегда, сыграв в ней фантастически значимую роль!

Ибо, глядя вам вслед, я твердо решил не возвращаться в Баку после аспирантуры! Решил, что если даже вознамерятся вытолкать взашей, то растопырюсь, упрусь, но сумею угнездиться в Воронеже, в этом негромком городе с неведомым мне прошлым, великим настоящим и, несомненно, грандиозным будущим.

А друзья, еще когда заканчивал университет, узнав о моих планах учиться в аспирантуре в Воронеже, спрашивали: «Ладно, то, что уезжаешь, еще понять можно – ради математики. Но почему не в Москву, не в Ленинград, не в Новосибирск, в конце концов? Почему по принципу: “Баку – Воронеж: не догонишь!”?» И получалось, что убегаю из родного города в какое-то неприметное место, где обречен быть таким же неприметным. Это как-то царапало, не скрою… Может, поэтому в первых двух моих романах действие происходит во вроде бы вымышленном Недогонеже.

Но как после рассказов Инны было не принять решение остаться в Воронеже навсегда?! – ведь кроме замечательных математиков он вместил в себя самолето-, ракето- и двигателестроение, предприятия радиоэлектронной промышленности и микроэлектроники, производство синтетического каучука, шин, тяжелых прессов и экскаваторов. И из этого манящего изобилия науки и индустрии – обратно в мой славный Баку, в котором жилось так ласково, но в котором, кроме нефтедобычи и нефтепереработки, кроме лишенного ауры дальних плаваний Каспийского пароходства и нескольких небольших заводов, не было, казалось мне, ничего сравнимого с воронежским великолепием?! Ах, Инна, вы подвели меня к двери в манящую инаковость – и я принялся в нее биться, радуясь приоткрыванию еще на сантиметр, еще на чуть-чуть… и бьюсь до сих пор, уже твердо зная, что никакой инаковости за нею нет.

Легко получил место в гостинице «Воронеж», – она располагалась тогда в здании с часами на площади Ленина, – просто подошел к стойке регистрации, сказал: «У меня забронировано», – и подал паспорт с вложенной в него двадцатипятирублевкой. Метод этот, усвоенный из рассказов бакинцев о поездках в Москву, оказался действенным, однако хватило бы и десятки, поскольку я оказался пятым в номере с двумя армянами, одним дагестанцем и снабженцем из Житомира, и все они, люди опытные, просветили меня, что двадцать пять – это поощрение разврата. Просвещали и во время вечернего застолья, в котором я поучаствовал бутылкой азербайджанского коньяка, долго-долго хранимой мною в Курске, а опустошенной в первые же часы пребывания в Воронеже. Так же дружно были распиты старка и водка «Московская» – взносы остальных участников. Полтора литра на четверых крепких мужиков и тогдашнего меня, – худого математика мужеска пола, – явный недобор относительно нормативов тех времен (пол-литра на брата), однако и это количество алкоголя обеспечило честной компании непоказное воцарение дружбы народов. Не ленинской, которая, если верить пропаганде, крепнет исключительно в труде и борьбе, а пышно расцветающей тогда, когда есть что выпить и чем закусить; когда не над чем трудиться, а бороться с американским империализмом, сионистской военщиной и китайским ревизионизмом невозможно хотя бы по причине их полного отсутствия и рядом, и в непосредственной близости[5].

Правда, снабженец, щирый украинец, успел уведомить, что после войны в Житомире опять развелось много евреев, на что дагестанец возразил: «Среди евреев тоже много хороших людей есть!» – и тема была исчерпана.

Правда, армяне успели заявить, что азербайджанский коньяк – это армянский, завозимый в Азербайджан бочками и разливаемый там в бутылки: «Только этикетки, и то плохо, азербайджанцы делают!» И в том поклялись мамами – однако тут уже я не выдержал и заспорил. Пояснил (моя мать, в отличие от их матерей, работала экономистом в «Азсовхозтресте», которому подчинялась вся тогдашняя винодельческая промышленность Азербайджана), что виноградники и предприятия, обеспечивающие эриваньский и одесский заводы Шустовых коньячным спиртом, находились и находятся именно в моей родной республике; что рецептуры азербайджанского, дагестанского и грузинского коньяков были в тридцатые годы разработаны, а не куплены у французов, – в отличие от тех, что задолго до революции были приобретены у них для производства армянского. «Так что Черчилль любил, по сути дела, не армянский коньяк, а французский, приготовленный из азербайджанского виноматериала!» – хотелось мне добавить, но удержался. И правильно сделал, упоминание о Черчилле было бы уже чрезмерным – и без этого прозвучавшая в русском Воронеже фамилия замечательных русских промышленников произвела сильное впечатление. В номере повеяло присутствием «старшего брата», и вопросы межнациональных отношений более не поднимались.

Воцарилось единодушие, особенно полное в том впечатлении, какое на моих сотрапезников произвел Воронеж: «Большой город – говорят, в войну весь был разрушен… Пьяных немного – не то что в Рязани, Ярославле, Новгороде… Люди бедно живут, но не злые, только хмурые какие-то, – а девушки красивые…» Так что наутро, отправившись от площади Ленина пешком по улице Кирова, а потом 20-летия Октября, до Строительного института, «строяка», я внимательно разглядывал дома и оценивал встречных.

Улицы были явно не окраинные, однако даже многоэтажные дома на них рождали ощущение беспросветной чеховской скуки. Их даже нельзя было назвать разностильными, – скорее, одинаково лишенными каких бы то ни было признаков стиля, словно бы за процессом проектирования надзирал кто-то, бубнивший угрожающе: «Вы у меня навсегда забудете, что архитектура – это застывшая музыка!» И вот, все волшебное многообразие мелодий и ритмов свелось к барабанной дроби, и дома выстроены так, чтобы с первого дня выглядеть именно выстроенными, а не возведенными.

Не по-январски слякотно и серо было в тот мой первый день в Воронеже. Да, это штамп – утверждать, будто при знакомстве с городом сияние солнца или нахмуренность неба определяют последующую жизнь в нем, однако уверенность в том, что осяду в Воронеже надолго, ужилась во мне в то утро с другой уверенностью: радости в этом бытовании будет немного.

«Для веселия планета наша мало оборудована…» – писал Маяковский, которого тогда очень любил. «Для веселия планета наша мало оборудована…» – повторял мысленно, входя в «строяк», где мне была назначена встреча с научным руководителем. И понимал, повторяя, что всегда буду воспринимать Воронеж оборудованным для веселья не более, нежели вся остальная планета.

Установите
приложение, чтобы
продолжить читать
эту книгу
254 000 книг 
и 49 000 аудиокниг