Читать книгу «Сказ о жарком лете в городе Мороче, и чем всё кончилось» онлайн полностью📖 — Марии Дубровиной — MyBook.
image
cover

В самом географическом центре города, который приходился на перекресток улицы Чапаева и бульвара Князя Трубецкого, стоял киоск. На его мизерной площади противоестественно сосредотачивались все товары первой необходимости рядового морочанского потребителя, они же в недавнем прошлом несбыточные желания сознательного советского гражданина: шоколадки и батончики, сигареты и поштучно, презервативы и бананы, кока-кола и жевательные резинки, хлеб и кремовые рулеты, кофе и чай, китайские макароны и пластиковые стаканчики, газовые баллончики и газированная вода, орешки и зажигалки, соки и семечки, креветки и кальмары, мятные конфеты и шпроты, и пиво в неограниченном ассортименте.

Фёфёдыч, морочанский гений и философ с репутацией незатейливого сумасшедшего, традиционно начинал свой утренний обход богатых бутылками мест именно с центрального киоска. Среди местных нищих за ним негласно было признано эксклюзивное право на промысел в центре города. Этой чести он был удостоен не в силу возраста и не из-за уважения к его военному прошлому, а по блату. Дело в том, что Фёфёдыч (так звали его сограждане и он сам, запредельно сократив паспортное Фёдор Фёдорович) был связан дружеско-стукаческими узами со своим бывшим одноклассником, начальником милиции Георгием Ивановичем Сидоренко. Их утренние обходы часто пересекались именно на самом центральном перекрестке. Иногда, как сегодня, Сидоренко приносил ему вчерашнюю газету и остатки Надиной стряпни.

– Что, начальник, пришел подкупать? Думаешь, я тебе за твои вшивые газеты всю сермяжную правду на блюдечке?!

– Да кому нужны твои пьяные сплетни? На вот, Надя тебе пирог с рисом передает.

– Пирог она мне передает, а что самой трудно дойти, совсем уже нос задрала? Финфекции какой боится, что-ли, санитарка?

– Некогда ей, благодарный ты наш.

– Да, скоро и ты ходить перестанешь, знаю я вас, ментов.

– Ты что, на пенсию меня провожаешь?

– Нет, не люблю я провожать, а также сеять и сажать.

– Ну, пошел на стихи давить, ладно, пойду я, у меня горячая страда начинается.

– Идите, батюшка, идите, преступной чащи не щадите!

Сидоренко беспомощно махнул рукой и зашагал в сторону милиции.

Фёфёдыч мечтательно подсчитал собранные во время разговора бутылки, добрался до ближайшей скамейки и достал из кармана Надин пирог. Тщательно обнюхав его, начал недоверчиво жевать. Вспомнились времена, когда он, будучи молодым и пьющим, работал на комбинате, носил глаженые рубашки и пироги пекла ему жена Настя. На работе он не переутомлялся, по дороге домой заруливал в парк, где играл пару партий в домино под аккомпанемент нескольких кружек пива, затем шел домой ужинать, а после ужина занимался любовным ремонтом с мотоциклом. Настя его работала в детском саду воспитательницей, в свободное от работы время воспитывала дочку Свету, содержала дом и курировала маленький приусадебный огородик.

В перестроечный же период перестроилась и жизнь Фёфёдыча. Света уехала замуж за воронежского грузина, и навещала Морочу раз в год. Настя скоропостижно, непонятно от чего, хрясть и нету. Остался мужик один, без работы, потому как  сократили, и ко всему прочему из-за недостатка средств пришлось стать временно непьющим.

С горя начал он копать огород, чего при жизни Насти делать ему не случалось. Когда перекапывал его в четвертый раз, нашел клад. Только в кладе, вместо денег, было дореволюционное, 1837 года, издание Фукидида «О Пелопонесской Войне». Мало кому из морочанцев было известно, что именно чтение этой книжицы явилось причиной его помешательства. Смерть жены, отъезд дочери и лишение работы – факторы, безусловно весомые, лишь подготовили почву для окончательного удара судьбы по голове.

Непротивопоставимая сила присосала Фёфёдыча к Фукидиду, но скромный ум его не смог выдержать напряжения создаваемого древнегреческими образами в политически дестабилизированном воображении. Скромный ум его начал давать сбои.

Года два он маразмировал преимущественно в одиночку: резал дочкины учебники и клеил из них стенгазеты, воровал у соседей стиранное бельё и ночью ходил топить его в пруд, оборачивал себя в замасленную простынь и обращался к портрету утраченной жены, читал стихийно по памяти отрывки из Фукидида:

– «Мы хотим вместе с тем показать вам, что не смотря на все пустые возгласы против нашей республики, она достойна приобретенных ею выгод, и уважения, которыми пользуется.»

Благодарный судьбе за находку, Фёфёдыч посчитал должным отплатить ей той же монетой и вместо найденного клада закопал в огороде три новых. Порознь были спрятаны три ценных для потомков свидетельств о его эпохе: фотографии с фронта в одном месте, «Мастер и Маргарита», не читанную им, в другом, кассеты с песнями Высоцкого в авторском исполнении в третьем. Когда узнал, что вместо кассет, музыку начали записывать на серебряных маленьких пластинках, прикопал к кассетам тексты песен переписанные от руки. Фотографии он посчитал важными, потому как ему очень хотелось бы посмотреть на снимок древних греков, сражающихся друг с другом на морях, и он искренне сокрушался, что в те далекие времена люди предпочитали тратить время на войны, а не на такие полезные изобретения, как фотосъёмка. Своим первым кладом Фёфёдыч компенсировал историческую несправедливость. Роман Булгакова он выбрал как дань памяти своей жене, которая очень его полюбила. Прочитав подпольно распечатанный экземпляр за сутки в погребе в те времена, когда книга была запрещённой, она так и не испытала при жизни удовольствия от обладания этой книгой. Высоцкого же он любил до слез, и не мог не посвятить ему достойного захоронения.

Под конец второго года созрел Фёфёдыч для публичного бесчинства. Ночное сожжение памятника Ленину на центральной площади, которая раньше именовалась Площадь Революции, а теперь стала Соборной, в ночь на Ивана Купала, должно было помочь стране преодолеть трудный период. Страна была в беде, и Фёфёдыч не мог смотреть на развал, сложа руки. Необходимо было действовать оперативно, решительно, сильно, а главное, разить зло в корень. Оккультно-народное средство казалось ему самым подходящим. Очищающий огонь в праздничный день должен был уничтожить главного виновника всех экономических бедствий России-матушки, Морочи-славного-города и Фёфёдыча-удальца-красного-молодца. Он обстоятельно расспросил у бабок-соседок о значении и праздновании Ивана Купало. Обычаи предписывали прыжки через костёр для ускоренного замужества, плетение венков из душистых трав для красоты, добротное запирание коней, чтобы ведьмы не ускакали на них на Лысую гору, и, в особо сложных случаях, ради исполнения желания на утро надобно перелазать двенадцать огородов. Фёфёдыч решил, чтоб наверняка уж возымело действие его сожжение, прибегнуть ко всем вспомогательным ритуалам. Венки плести он не умел, поэтому охапку душистой крапивы обмотал заржавелой проволокой. После ужина запер в сарае-птичнике единственного выжившего гуся: не конь, конечно, но пойди, их ведьм разбери, могут все равно позариться. Ровно в полночь он скинул с себя одежды кроме трусов, носков и кед, оббежал три раза вокруг трех кладов, взял бутыли с зажигательной смесью, парочку старых стенгазет, венок и, преодолевая страх и гоня мысли о неминуемой, пошел на подвиг.

Пробравшись к заветному месту, пришлось надолго залечь в ёлках, так как на площади появлялись то загулявшиеся парочки, то пьяные подростки. Когда же, наконец, жизнь стихла, Фёфёдыч, дрожа от холода, налепил крапиву на лысеющую голову, вылез из укрытия, оперативно обложил пьедестал бумагой, художественно облил памятник керосином и быстро, как мог, поджег. Не жажда расправы подгоняла его, а элементарная необходимость согреться. Благо пламя сразу взялось, огонь заплясал и долгожданный радостный азарт побежал по венам старика, заставляя его приседать, бегать, припевать. Непредсказуемо проснулся в нем языческий инстинкт. Подобрав в угаре одну из пустых бутылок и какую-то палочку, он начал бить последней по первой, воображая у себя в руках барабан.

– А ну, Ильич, расскажи-расскажи! А ну, Ильич, покажи-покажи!

Чего он хотел от памятника, вслух произнести ему так и не удалось. От одной лишь мысли его начинал давить смех – Фёфёдыч не сдавался, смех просился – Фёфёдыч не позволял, смех щекотал – Фёфёдыч трясся, смех рвался – Фёфёдыч бросался на колени и выл:

– Ильич, ласточка, выкрути лампочку…

За сим его и застали милиция и пожарные. После тушения пламени обнаружилось, что Ленин покрылся копотью, лишь на лысине осталось большое светлое пятно. Отмывать не стали. Копченая версия Ильича стала новой достопримечательностью Морочи. Казалось, что во время пожара Ленин был в кепке, которая и защитила его лысину от копоти. А теперь он кепку снял и сокрушенно мял её в руке, наклонясь всем телом вперёд и грозно крича вдогонку своему поджигателю неприличные слова.

Автора ремейка отправили на принудительное лечение в областную психушку, а так как денег ни на лекарства, ни на питание в больнице не было, то через неделю его, похудевшего, выписали. Сидоренко пригрозил ему тюрьмой в следующий раз. Пришлось остепениться.

Остепенившись, Фёфёдыч выкопал фронтовые фотографии и закопал на их место номер «Морочанских Известий» с репортажем о происшествии. Заголовок гласил: «Неизвестный вандал устроил ритуальное сожжение памятника Ленину», фотограф запечатлел момент взятия Фёфёдыча спецназовцами на фоне пламенеющего отца революции. Оголенный торс и пораненное ржавой проволокой лицо подталкивали на образные ассоциации с царем иудейским, но остервенелый взгляд и кеды без шнурков буднично пресекали религиозные фантазии.

Спустя месяц в стране случился дефолт. Гуся пришлось зарезать. Виноваты были ведьмы, жаждавшие птичьей крови, и милиция, которая, арестовав Фёфёдыча, помешала ему довести дело до ума.

– Вот, не дали человеку оббежать огородов двенадцать штук, а теперь – девольте! Жалко было на часик отпустить, я ж говорил, добра не будет!

С мистикой и магией после этого эпизода пришлось Фёфёдычу покончить. В условиях постоянного вмешательства государства в частную деятельность отдельно взятого мессии невозможно было усовершенствовать никакое предприятие по спасению человечества.

Фёфёдыч дожевал пирог, запил его теплыми остатками пива из одной из найденных бутылок. Можно считать – пообедал.

– С утра, де-факто, жизнь удалась. Не грех при таком раскладе дел и продолжить сбор стеклотары.

Несостоявшийся мессия подобрал свои пакеты и побрел в сторону рынка. Повернув на проспект Независимости, он в последний момент с ловкостью избежал лобового столкновения с Леной, молодой учительницей, как обычно бегом опаздывающей на работу.

– Извините, я спешу, – попыталась оправдаться она.

– А мне что с того, что ты спешишь? Я, вот, никуда не спешу, – говорил сам себе Фёфёдыч, Лена даже не оглянулась.

Урок начался десять минут назад, а ей еще бежать полквартала. Эти бесконечно повторяющиеся опоздания доставляли ей массу мелких унижений: шаловливые смешки учеников, рентгеновские взгляды завуча из-за полуоткрытой двери её кабинета, мешающая степенно начать урок одышка, но самой ненавистной в её опозданиях была их систематичность, против которой она чувствовала себя бессильной. Мать, отчаявшись, настояла и сводила её к бабке, надеясь снятием порчи избавить дочь от синдрома хронической непунктуальности. Бабка произвела добросовестный вычет, но, к сожалению, и он не помог.

– Здравствуйте, дети, – выжала Лена из себя, открывая на последнем вздохе дверь. Еще несколько шагов и она, наконец, упала на стул. Пока восстанавливался степенный ритм дыхания, она достала из сумки тетради с проверенной домашней работой и жестом пригласила сидящую за первой партой Маринину раздать их. Тем временем она высморкала вечно простуженный нос и протёрла очки.

Ученики любили Елену Ивановну, а она любила их. Ещё неокончательно высохнувшая краска на многочисленных невеселых зарисовках из её детства предостерегала девушку от тех коварных приемов, которыми многие старшие портили жизнь малышне.

То, что детям, никогда не бывавшим в шкуре взрослых, бывает трудно их понять, может не нравиться взрослым, но Лена не могла не согласиться, что определенная житейская логика в этой тенденции была. То же, что взрослые напрочь забывают свою детскую жизнь с её тесными правилами, навязанными несправедливостями, неприемлемыми лишениями живительных игр, прогулок, развлечений во имя нудной учебы или же ненавистной работы по дому, забывают и перестают понимать детей… О, может кто-то и сочтёт это натуральным, но определенная доля ленивой людской пошлости в этой закономерности была Лене очевидна.

Есть в русских провинциях девушки на выданье, о которых мечтает каждая столичная мама. Они всегда адекватно одеты и причесаны, и их речь блещет остротами и шутками. Они могут прекрасно и небрежно сыграть на пианино “Не уходи, побудь со мною”, связать на Новый Год папе тёплый шарф, сплясать цыганочку на свадьбе у подруги, предотвратить потоп закручиванием нужной гайки аварийно текущего крана. Они вкусно готовят и незаметно убирают. Они чувствуют себя в своей тарелке как в опере, так и на дискотеке. Они с равной непосредственностью заговаривают с бабушкой соседкой и со случайно встреченной в гардеробе ресторана заезжей звездой. Они заразительно смеются, они очаровательно улыбаются, они симпатично сердятся, они обворожительно молчат. Лена не была одной из этих девушек.

Она выросла без отца, в маленькой квартирке с мамой Натальей Фёдоровной и бабушкой Оксаной Викторовной. С детства она отличалась повышенной мечтательностью, которую мама и бабушка, почему-то решившие, что их внучка-дочка должна быть неким фейерверком смеха, радости и заразительного энтузиазма, принимали за заторможенность, граничащую с задержкой психомоторного развития. Женщины, несмотря на несопоставимые взгляды на многие вещи, чудесным образом договаривались о приоритетах в воспитании девочки. Наталья Фёдоровна, предпочитавшая брюки, свитера и высокие прически, и Оксана Викторовна, одевавшаяся в элегантные платья, которые совмещала с короткой стрижкой, определили подходящим для Лены пионерско-стандартный стиль. Мама обожала “Абба” и “Битлз”, бабушка не признавала музыку вообще и слушала радио “Маяк”, но Лену они записали в музыкальную школу на флейту. Бабушка терпеть не могла беспорядка и чувствовала себя уютно только в стерильности первого часа после уборки, по истечении которого начинала жаловаться на пыль, кухонные подтёки, крошки, разбросанную обувь и нарушенную симметрию ковровых дорожек; мама терпеть не могла уборки, рассеивала по квартире шпильки, книги, помады, колготки и тапочки; Лена должна была отвечать за порядок в своем книжно-одежном шкафу и чистоту на письменном столе. Оксана Витальевна вздыхала по высоким блондинам с голубыми глазами, Наталья сходила с ума по жгучим брюнетам всех кавказских национальностей, Лене же они просто не разрешали вести никакую социальную жизнь, выходящую за пределы двух школ, общеобразовательной и музыкальной, поэтому вопрос о мальчиках не возник ни в школьные годы, ни в эпоху посещения училища. И только в последний год, её родительницы очнулись в страхе, что девица перезревает, перешли от спячки к срачке, наперебой организовывали ей подставные случайные встречи и заманчивые знакомства.

Груз нереализованных желаний и многочисленных разочарований её родительниц поступательно давил на хилые плечи Лены, но она упорно старалась быть их гордостью и светом в окне. В результате замысловатой борьбы между её склонностью к самосозерцанию и попытками мамы и бабушки сделать из неё то, чем самим стать не удалось, у Лены развилась предрасположенность к диссоциации идентичности в легкой форме. В своих автобусных сеансах авторского самопсихоанализа, проводимых по дороге на работу или с работы, она делила своё существование на “жизнь” и “выживание”. Всё, что требовали от нее мама и бабушка, относилось к категории выживания. Все то, чего они от нее не требовали, относилось к настоящей жизни, которая рано или поздно должна была наступить. А пока настоящая жизнь не началась, она в свободное от выживания время предавалась мечтаниям о ней.

Прекрасный и понимающий, заботливый, но не ревнивый, образованный, с чувством юмора, любящий и любимый принц обязательно должен был рано или поздно появиться в её жизни, высвободить её из материнско-бабушкиных оков, увезти в просторный и уютный особняк. Там бы она по утрам занималась медитацией, до обеда писала бы революционный научный труд о гноссеологической роли подчинённого предложения в творчестве автора и судьбе героя, а ближе к вечеру готовила бы изысканно-питательные блюда для ужина на двоих. Она так преданно верила в свою мечту, что не испытывала раздражения от непроизошедшего ещё исполнения оной, и на детях ей отыгрываться было не за что.

Во время перемены Елена Ивановна сверяла в учительской расписание уроков на следующую неделю. Вошла её главная попечительница Кристина Вячеславовна – тощая биологичка с хновой химией на голове, она же подруга мамы, она же жена охранника Ёсича.

– Здравствуй, Леночка, ой ты знаешь, новость-то какая свершилась, приехал-таки! Мне Ёсич уже доложил. Леночка, не медля ни минуты, надо за это дело браться! Его сейчас женят тут за полчаса, и веком не моргнешь! Ну, что ты кривишься?! Я Ёсичу поручила доклад держать о его перемещениях, мы с тобой в этом деле привилегированные: у нас штатный, так сказать, советник.

– Кристина Вячеславовна, я в эти игры больше не играю…