– Вам должно быть уже под шестьдесят, ведь тридцать лет назад вы уже были судьей… Вам неприятно рассказывать? Что, если я попрошу?
Я пожимаю плечами. Смотрю на свои руки; теплый песок течет между пальцами.
(Операторы долго искали, куда пристроить микрофон, когда я буду в плавках. По счастью, у меня на груди очень густая, все покрывающая растительность).
– Что, если я попрошу? – повторяет Лидия решительнее.
Я рассказываю ей про то, как я мою цистерны. Она удивляется, но желает слышать другое:
– Вы не хотите рассказать мне, что случилось с той женщиной?
Я спрашиваю, кого Лидия имеет в виду.
– Я знаю больше, чем вы думаете, – говорит она загадочно. – Та женщина, которая вроде бы убила своего мужа. И которую вы приговорили к повешению… Помните?
– Конечно, – говорю я. Лидия воодушевляется; ее щеки, и без того яркие, наливаются краской под слоем загара:
– Вы в самом деле верили, что она виновна? Или просто сводили с ней счеты?
– Какие счеты? – удивляюсь я.
– Она была богата, она была аристократка, она держалась высокомерно… Вы уже тогда знали, что она невиновна? Но думали, что правда так и не вскроется?
Я молчу.
– А если бы это была я, – говорит Лидия почти шепотом, – если бы я сидела на скамье подсудимых… Вы могли бы приговорить к повешенью – меня?
Она уже не лежит на песке – она сидит, уставившись на меня, и сердце ее бьется так часто, что с груди и плоского живота срываются прилипшие песчинки. Кто-то говорил мне, что женщины любят жестоких мужчин – пока эта жестокость направлена на кого-то другого. Может быть, это правда. Я не могу считать себе экспертом в области женской психологии.
Я перегрелся на солнце – с непривычки. Лежу в прохладном номере, поглядываю в телевизор – он работает без звука. На одном канале – неслышный боевик, на другом – клип модной певички, она лежит в огромном коробе с малиной и как рыба открывает перемазанный соком рот. На третьем – животные, их я смотрю дольше всего. На четвертом – новости спорта; я успеваю увидеть изумрудную поляну, вратаря в белой майке с приставшими травинками, исходящий страстями стадион, потасовку на трибунах… Нет, не потасовку – настоящую кровавую драку…
Переключаю канал опять на животных.
Деликатно постучавшись, является доктор.
Ему под сорок, он респектабелен. У него очень мягкие, очень белые руки, он пахнет дорогим одеколоном. Он меряет мне давление и озабоченно качает головой; он предлагает сделать мне укол, от которого я сразу почувствую себя лучше.
Я соглашаюсь.
Он принимается искать лекарство в своем сундучке; сундучок тоже респектабелен, но пахнет уже не одеколоном, а дезинфекцией. В просторном нутре его полно облаток и ампул с яркими этикетками; доктор чуть отворачивается, пряча лицо. Я вижу только ухо, маленькое аккуратное ухо, сперва пунцовое, как закат, и через несколько секунд мертвенно-бледное.
Он поворачивается ко мне. В его руке готовый шприц; он улыбается. Улыбка неестественная.
Я не меняю позы. Не напрягаю ни единой мышцы.
– Вы же врач, – говорю я, глядя ему в глаза. – Вы же при исполнении. Где же профессиональная этика?
Несколько секунд он еще улыбается, потом роняет шприц на ковер и давит его каблуком.
После ухода доктора (или после его бегства, что будет правильнее, потому что он покинул меня куда быстрее, чем это принято у приличных докторов) мне становится лучше, и я принимаю предложение Лидии посидеть в ресторанчике.
Море спокойное. Небо на западе кажется медным, на востоке – ртутным. На террасе нет никого, кроме нас; Лидия сидит напротив и смотрит на меня круглыми восхищенными глазами.
Я уже говорил, что ей восемнадцать лет?
От ее взгляда – а может быть, от старого красного вина – мне делается хорошо и спокойно. Я рассказываю ей, что люблю симфоническую музыку и совершенную тишину. И что мне нравятся медные подсвечники в виде башен, и что я хотел бы собрать коллекцию старинного оружия и развесить ее на стенах моего дома. И что жизнь моя безрадостна, потому что в мире нет никого, кто не желал бы моей смерти.
Она плачет, или мне мерещится?
Мы танцуем под саксофон, и вокруг никого нет. Только чайки, сидящие на перилах; я счастлив.
В ванной комнате ее номера – а она большая, больше моей – я вынимаю из уха наушник и снимаю с рубашки микрофон. Заворачиваю все это в полотенце и опускаю на дно бассейна.
Режиссер недоволен, зато Георг в восторге.
– Как в романе, – говорит он в двадцать шестой раз. – Она будет великолепна в ток-шоу, даю палец на отсечение.
Сценаристы робко напоминают, что сцены отказа от покушения еще не было. Я говорю, что девушка, вероятно, имеет свои взгляды на происходящее и что вряд ли ток-шоу входит в ее планы.
Георг ничего не слышит. Выходит на балкон и звонит невесте; я не слышу их разговора, только читаю по губам: «Ты была права! Ты золото! Считай, что эти деньги уже у нас в кармане!»
Я предлагаю съемочной группе оставить меня одного. Георг уходит последним; пляжная кепка с красным козырьком сидит у него на затылке, а рубаха-сеточка прилипла к мускулистой спине.
В мечтах он уже женился на любимой и живет с ней в новом доме.
Вечером, уже после заката, Лидия зовет меня покататься на водных лыжах. Без водителя и без инструктора; оказывается, она умеет водить все, даже вертолеты. Но на вертолете мы полетим с ней завтра. Так она обещает.
Инструктор просит Лидию не гонять в темноте, она смеется. Инструктор хмурится и просит включать хотя бы бортовые огни.
– Сегодня море светится, – говорит Лидия. – Мы будем купаться в звездах.
Катер несется так, что у меня ветром закладывает уши. Мы целуемся на бешеной скорости; смеркается. Когда я наконец встаю на лыжи, вокруг уже совсем почти темно.
Море в самом деле светится.
Я лечу сквозь полосы теплого и холодного воздуха, колени мои дрожат от напряжения, а из-под ног разлетаются электрические брызги. На какое-то время вовсе забываю, кто я такой и что со мной происходит; Георг, сосед, Адвокат, старушка из дома напротив, мой напарник Рут – никого из них больше нет в моей жизни, есть только ветер и маленькая дочь миллионера, которой нужен я и вовсе не нужны деньги…
Ветер доносит до меня шум мотора и смех Лидии. В какой-то момент мне кажется, что я в цистерне, что я слышу шорох жидкости, вырывающейся из красного шланга; этот звук отрезвляет меня. Катер мотается туда-сюда, и я выписываю «змейку» на своих не вполне покорных лыжах; когда катер резко берет влево – я вижу сноп голубых искр под винтом и фосфоресцирующую дорожку, вдруг повернувшую почти на девяносто градусов – интуиция велит мне выпустить фал.
Катер уносится дальше. Веревка волочится за ним, как поводок за сбежавшей собакой. Лыжи отскакивают и всплывают подошвами вверх; я плыву, под моими руками вспыхивают искры. Справа и сзади поблескивает ночными огнями бухта, и над водой стелются охвостья музыки, слишком громкой, той, что я не люблю.
Впереди – метрах в тридцати – негромкий шум прибоя. Искрящиеся волны охватывают темноту – будто солнечная корона вокруг черного, в затмении, диска. Я слышу, как неподалеку разворачивается катер, вижу, как зажигается прожектор, и как белый палец его тычет в небольшую скалу, выступающую из моря метра на два. И как прямо у подножия этой скалы плавают, покачиваясь на волнах, мои лыжи.
Мне не нужно ничего разыгрывать. Я не прячусь в тени скалы, не жду, пока охотница приблизится к месту аварии с топором и полиэтиленовым пакетом. Я просто машу рукой; к чести Лидии, она не бросает меня в море, а, поколебавшись, поднимает вместе с лыжами на борт.
Георг огорчен, но не деморализован. Напротив – он зол:
– Что ей нужно? Чего ей нужно от жизни, господин Судья? Зачем ей деньги?
– Это не просто деньги, – говорю я. – Это ее независимость. Ей хотелось бы спродюсировать фильм – но не просто фильм, а самый дорогой в истории. И сыграть в нем главную роль.
– Это она сама вам сказала?
Я пожимаю плечами:
– За столько лет я привык угадывать несказанное… Хотите совет, Георг? Вы, как букмекер, напрасно принимаете ставку на благополучие испытуемого. Денег не бывает слишком много. Пусть ваши сценаристы попробуют поставить на что-нибудь другое…
– На что? – недоуменно спрашивает мой молодой работодатель.
Мы прибываем в маленькую горную деревушку. Гостиницы здесь нет; съемочная группа становится лагерем на лугу за околицей – три палатки и трейлер. Меня поселяют в доме священника; в моем распоряжении крохотная мансарда и окошко, под которым вечно топчутся голуби.
Согласно легенде, я путешествую и отдыхаю. Мне предлагают проводников на выбор; я выбираю Луи, добродушного веснушчатого парня двух метров ростом. В первый же вечер развлекает меня тем, что поднимает на плечи подростков-жеребят – по двое.
Разговаривать с Луи – одно удовольствие. Любую мысль, пришедшую ему в голову, он тут же произносит вслух. Разумеется, он прекрасно знает, кто я, и много раз повторяет, что в его селе не то что убийства – мелкой кражи никогда не случалось.
– Можно мешок золотых забыть на дороге, – говорит Луи, размахивая соломенной шляпой перед моим лицом. – И ни один не пропадет, хоть через месяц сочтите. Люди у нас не то что в городе – у нас люди че-естные! Друг друга с младенчества знают, у кого красть, у соседа красть?! И в родстве многие… У брата своего красть, я вас спрашиваю? Нас отец драл, бывало, за то что яблоко с чужой яблони без спросу поднимешь… А вы говорите!
Я ничего не говорю. Я молчу и улыбаюсь; Луи ведет меня показывать горы – пока что издали.
Выходим за поселок. Под ногами трава выжжена, справа и слева в небе парят белые, будто акварельные вершины. Чуть дальше свешивается между двумя темными скалами светлый язык ледника. Где-то рядом поет цикада.
– Погоди, – говорю я Луи. – Давай помолчим.
И сажусь на траву.
Неподалеку в расщелине шумит вода. Покачиваются желтые стебли. Цвет неба непередаваем. Я ложусь и закидываю руки за голову; надо мной черным росчерком парит стервятник.
Я забываю о Лидии. По крайней мере, на час.
Луи учит меня пользоваться горным снаряжением.
Георг в наушнике высокопарно рассуждает о патриархальной крестьянской нравственности. Я догадываюсь, что утром он говорил по телефону с невестой, она вселила в него веру в победу и научила новым словам.
Я расспрашиваю Луи о его семье; у него пятеро братьев и две сестры. Сестер пора выдавать замуж. Отец уже справлялся в соседнем поселке. Младшему брату восемь. Он ходит в школу, но учиться не хочет; Луи смешно изображает, как его младший брат уговаривает отца отдать его в пастухи.
Потом Луи замолкает, некоторое время собирается с решимостью и наконец просит меня показать что-нибудь такое. Я не сразу понимаю, что он имеет в виду, тогда он поясняет.
Я предлагаю ему прыгнуть мне на спину.
Он прыгает; я уклоняюсь, он валится на кучу соломы. Долго сидит, выпучив глаза, потрясенно спрашивает, как это.
Я показываю ему фокус с камушком. Он в восторге; я показываю ему фокус с прутиком. Он куплен, он мой до скончания веков.
Просит научить чему-нибудь. Я соглашаюсь (объясни я ему, что эта моя особенность передается не от учителя к ученику, а только по наследству вместе с определенным набором генов, он не поверил бы и решил, что я хочу от него отделаться). Целый час мы проводим, упражняясь; у парня неплохая реакция. Наконец, умаявшись, он валится на солому; я присаживаюсь рядом.
Пахнет свежо и пряно. Травы, сено, чуть-чуть навоз; за оградой ходят на длинных привязях разномастные козы.
– Можно спросить? – шепчет Луи, и глаза его заранее напуганы.
– Конечно, – приглашаю я.
Он раскрывает рот и закрывает его беззвучно, как рыба. Наконец решается:
– А вы знали, что тот парень невиновен?
– Какой парень? – спрашиваю я.
Он слегка отодвигается:
– Тот, что вы его приговорили «к стенке». За то что он зарубил топором своего хозяина-мясника. А это был вовсе не он. Это была жена мясника, с которой тот по-скотски обходился…
Я молчу.
– Наверное, вы не знали, – говорит Луи жалобно. – Наверное, это была просто судебная ошибка…
– Да, – говорю я после длинной паузы. – Это была судебная ошибка.
Мы ползаем по ближним к деревне скалам, у меня ободраны колени и локти, но в целом это занятие мне нравится. Георг торопит события: его ждет невеста, ему надоело жить в трейлере, ему хочется ток-шоу в прайм-тайм.
– Луи, ты знаешь, что такое прайм-тайм?
– Нет. А что?
Сценаристы в раздумье: с одной стороны, восхождение должно быть опасным и зрелищным. С другой, отходить далеко от базы нам с Луи нельзя: горы фонят, заслоняют сигнал, качественных съемок (или вообще хоть каких-нибудь) не получится.
Наконец, выбирают гору подходящую во всех отношениях. Георг требует, чтобы мы с Луи шли на восхождение прямо-таки завтра. Луи колеблется – уровень моей подготовки все еще вызывает у него сомнения; впрочем, он верит в себя как в инструктора, ему хочется поскорее произвести на меня впечатление, и в конце концов он соглашается.
Накануне вечером я завожу с ним очень важный для меня разговор.
– Луи, – говорю я, – ты знаешь, какая награда обещана за мою голову в полиэтиленовом пакете?
Он несмело улыбается. Называет сумму.
– Хорошо, – говорю я. – А как ты думаешь, что можно купить на эти деньги?
– Дом, – отвечает он, не моргнув глазом.
Я перевожу дыхание. Собственно, на этом можно заканчивать; если завтра Луи подтвердит слова Георга насчет патриархальной нравственности – наградой ему будет попадание «в телевизор». А я буду знать, что ради спасения моей жизни парень отказался от дома, который ему, как старшему сыну в большой семье, ого-го как нужен…
– Господин Судья, – раздраженно бормочет Георг в наушнике. – Ну зачем это было нужно? Зачем?
Я знаю, зачем. Если Луи окажется тем, кого Георг ищет – я хочу быть уверенным, что причиной его поступка не было недомыслие.
– Не дом, – отвечаю я, опустив веки. – Целую страну можно купить. Этих денег хватит, чтобы вся твоя семья жила в столице, в небоскребе, и раскатывала на длинных серебристых машинах – каждый на своей. А сестер твоих можно было бы выдать замуж за королевичей или кинозвезд. А братья могли бы выучиться на юристов, или на пилотов, или на генералов – кому как нравится… Ты все еще не хочешь меня убить?
Он молчит.
Георг в наушнике ругается словами, которых я прежде не слышал от него.
План прост: взобраться по склону категории «эр», то есть средней степени сложности. Я иду впереди. Луи за мной. Я слышу его дыхание. Мы связаны одной веревкой.
На голом склоне, среди острых камней и горячей земли, колышется по ветру обожженная солнцем метелочка травы. Над ней вьется блеклая бабочка.
Я ощущаю себя муравьем, карабкающимся вверх; белые вершины вокруг парят, не касаясь собственных подошв. Полуденный воздух дрожит. Я тщательно закрепляю страховку.
Пот заливает глаза; на середине склона я впервые думаю, а не стар ли я для подобных упражнений. И почему мне не сидится дома. Я мог бы отправиться к пруду, и там, на влажной траве, есть пирожки с яблоками, принесенные в корзинке. А крошки бросать лебедям.
Георг в наушнике бормочет что-то ободряющее. Мы с Луи устраиваемся передохнуть на узком «козырьке», где места хватает только на то, чтобы сидеть бок о бок спиной к скале; мы зрители в колоссальном зале. Белые купола, и глубокое небо, и облака, кое-где зацепившиеся за горные зубцы, и зеленая долина внизу, и белые ленточки водопадов, и желтые ленточки дорог – я сижу, хватая воздух ртом, и Георг в наушнике вопит от восторга, потому что камера, закрепленная на моей каске, позволяет все это видеть и ему тоже.
Такое – или похожее – впечатление на меня производила раньше только музыка. Я мысленно лечу; я думаю о смысле жизни. Мне хочется бросить затею, в которую я уже втравил патриархально-порядочного юношу, попросить извинения у Георга и вернуться домой. В конце концов, жить мне осталось немного, и следует подумать о том, чтобы провести остаток жизни максимально спокойным и свободным образом…
Луи командует подъем. Поднимаясь, я оступаюсь и скатываюсь с «козырька»; в наушнике на много голосов вопят режиссеры, сценаристы и Георг.
Теперь я болтаюсь надо всем этим великолепием, метрах в пяти под «козырьком», на страховочном тросе. Ремни впиваются в живот и в грудь. Я не вижу ничего, кроме неба, нескольких травинок и лица Луи, склонившегося надо мной с «козырька».
В первые секунды это совершенно нормальное лицо молодого инструктора, обеспокоенного судьбой товарища. Руки Луи сами собой производят все необходимые манипуляции; сейчас он будет меня поднимать.
– Укрупнение! Камера, наезд! – вопит в наушнике азартный Георг.
Я теряю Луи из виду. Пробую изменить положение, найти опору для ног; пока не удается. Луи снова склоняется надо мной; он бледен, несмотря на жару.
Я потихоньку подтягиваюсь на руках. Жду; Луи ничего не предпринимает. На лбу у него блестит новый обильный пот.
– Помоги мне, – прошу я. Не столько для Луи, сколько для микрофона.
Лицо Луи искажается, как от боли.
– Крупно! – кричит Георг.
Луи поднимает руку, и я вижу, что в руке у него топор.
– Стой! – ору я.
Он замахивается и рубит мою веревку, рубит, рубит…
– Это на вашей совести, Судья, – говорит Георг. Всего за несколько часов он осунулся и похудел.
Я пожимаю плечами. Моя совесть – прямо тяжеловоз какой-то, чего только на ней не лежит.
– Зачем вы наговорили ему про машины, небоскребы, королевичей? Он просто сошел с ума… Он, невинный чистый парень, рехнулся…
– Мы ведь пытаемся играть честно, – мягко напоминаю я. – И, если вы вспомните тот наш разговор – тот самый, после которого я согласился на ваше предложение…
Георг в раздражении машет рукой.
Режиссеры в унынии. Сценаристы в растерянности – кроме того единственного, который с самого начала не хотел ехать в предгорья. Георг звонит невесте и долго слушает ее голос в трубке, не говоря ни слова. Наверное, они и в самом деле любят друг друга, думаю я.
О самом Луи никто не вспоминает. Я не видел его с того самого момента, когда специальная спасательная бригада сняла нас обоих со скалы – меня с того крохотного живучего кустика, за который мне удалось уцепиться в падении, а Луи – с «козырька», где он рыдал и рвал на себе волосы. Я говорю Георгу, что Луи надо сказать правду, чтобы он меньше мучился. Георг смотрит на меня, как на идиота.
Лагерь за околицей споро сворачивается – дольше оставаться здесь нет смысла. Прошла уже половина отпущенного на проект срока, и всем понемногу становится ясно, что шансы на успех вовсе не были так велики.
Я иду разыскивать Луи, но нахожу только его младшего брата. Тот соглашается передать Луи записку; я пишу, что не в обиде на своего инструктора и что, мол, я сам во всем виноват. Думаю, это хоть немного его утешит.
День шестнадцатый. Мы покидаем предгорья.
Деревянная церковь пуста.
У входа я снимаю с лацкана микрофон и прячу его в карман. Совершенно не хочется превращать свою исповедь в шоу.
Внутри прохладно и сумрачно, как и должно быть. Горят свечи. Я слышу, как мои шаги отдаются под сводами.
Как и должно быть.
Договариваюсь насчет исповеди.
Вхожу в исповедальню. Опускаюсь на скамейку, склоняюсь к решетчатому окошку. Мои глаза, быстро привыкшие к темноте, видят, пожалуй, больше, нежели глаза обыкновенного прихожанина. Во всяком случае, даже сквозь окошко я хорошо различаю исповедника – он уже очень немолод, грузен, в руках у него чистый носовой платок.
Он приглашает меня к исповеди.
О проекте
О подписке
Другие проекты