Читать книгу «Призрак писателя» онлайн полностью📖 — Филипа Рта — MyBook.
image
cover

Филип Рот
Призрак писателя

Посвящается Милану Кундере


Philip Roth

The Ghost Writer

Copyright © 1979, Philip Roth

All rights reserved

© В. Пророкова, перевод, 2018

© ИД “Книжники”, издание на русском языке, 2018

© А. Бондаренко, оформление, 2018

1
Маэстро

Был последний час декабрьского дня – с тех пор минуло уже двадцать с лишним лет, мне тогда было двадцать три года, я писал и публиковал свои первые рассказы и, как многие герои Bildungsroman[1], уже обдумывал собственный объемистый Bildungsroman, – когда я прибыл в укромное жилище великого человека. Сельский дом, обшитый деревом, стоял в конце грунтовой дороги, на высоте четыреста метров в Беркширских горах, однако на человеке, появившемся из кабинета, дабы меня поприветствовать, был габардиновый костюм, вязаный синий галстук был пришпилен к белой рубашке строгой серебряной булавкой, черные министерские туфли сияли так, словно он только что вышел от чистильщика, а не из алтаря высокого искусства. Прежде чем я сосредоточился настолько, чтобы заметить, как властно, диктаторски вздернут его подбородок, как царственно, притом тщательно и не без изящества он расправляет одежду, перед тем как сесть, – заметить, собственно говоря, хоть что-то кроме того, что я, при моих нисколько не литературных истоках, чудесным образом сюда до него добрался, – у меня создалось впечатление, что Э. И. Лонофф выглядит как местный школьный инспектор, а не самый своеобразный из местных писателей со времен Мелвилла и Готорна. Впрочем, наслушавшись нью-йоркских баек о нем, я должен был предполагать встречу с кем-то величественным. Когда незадолго до этого я упомянул его имя перед высоким судом, на своей первой манхэттенской вечеринке с издателями – я прибыл туда, волнуясь, как старлетка, под руку с пожилым редактором, – остроумцы в мгновение ока с ним разобрались, будто нет ничего комичнее того, что еврей его поколения, выходец из семьи иммигрантов, женился на девушке, чья семья не первый век обитала в Новой Англии, и все эти годы проживал “за городом” – то есть в гойской глуши среди птиц и деревьев, там, где Америка начиналась и давным-давно закончилась. Однако, поскольку все авторитеты, упомянутые мной на той вечеринке, казались тамошним просвещенным личностям слегка забавными, я скептически отнесся к их сатирическим описаниям знаменитого сельского затворника. По правде говоря, после того, что я увидел на этой вечеринке, я стал понимать, почему у писателя, неважно, еврейский он или нет, может возникнуть желание укрываться в горах на высоте четыреста метров, среди лишь птиц и деревьев.

Гостиная, в которую он меня провел, была аккуратной, уютной и скромной: большой круглый плетеный ковер, глубокие кресла в чехлах, потертый диван, полки с книгами, пианино, проигрыватель, дубовый письменный стол с разложенными в определенном порядке журналами. На светло-желтых стенах, снизу обитых белыми деревянными панелями, висело лишь несколько любительских акварелей со старым домом в разные времена года. На широких низких подоконниках разбросаны подушки, бесцветные хлопковые шторы строго собраны, из окон видны голые ветви огромных кленов и занесенные снегом поля. Чистота. Строгость. Простота. Уединение. Сосредоточенность, яркость, оригинальность – все это сберегалось для всепоглощающего, высокого, надмирного призвания. Я огляделся и подумал: вот так буду жить и я.

Подведя меня к паре кресел у камина, Лонофф убрал от камина экран, проверил, выдвинута ли заглушка. Деревянной спичкой он поджег поленья, видимо сложенные заранее – к нашей встрече. Затем он вернул экран точно на прежнее место – будто для него был проложен желоб. Убедившись, что поленья занялись, и довольный тем, что развел огонь, не подвергнув опасности двухсотлетний дом и его обитателей, он наконец присоединился ко мне. Он поддернул, чтобы не смять складки, сначала одну брючину, затем другую – его почти женские руки были проворны и изящны – и сел. Для столь крупного и кряжистого мужчины двигался он с легкостью.

– Как вы предпочитаете, чтобы вас называли? – спросил Эмануэль Исидор Лонофф. – Натан, Нейт, Нат? Или вам нравится что-то иное? – Друзья и знакомые, сообщил он мне, зовут его Мэнни, и мне следует называть его так же. – Так разговор пойдет живее.

В этом я сомневался, но улыбнулся, давая понять, что, хоть от этого мне точно будет не по себе, я его послушаюсь. Тогда мастер стал расспрашивать меня дальше, сказав, что хочет услышать от меня что-нибудь о моей жизни. Само собой, мне в 1956 году о своей жизни было почти нечего рассказать – тем более тому, кого я считал столь знающим и глубоким человеком. Я вырос у любящих родителей, в не то чтобы бедном, но и не богатом районе Ньюарка; у меня был младший брат, который, по общему мнению, меня обожал; в хорошей местной школе и в прекрасном университете я показал те результаты, каких и ожидали от меня поколения предков; затем я служил в армии, на базе в часе езды от дома, – писал пресс-релизы для одного майора в Форт-Диксе, в то время как в Корее шла кровавая бойня, для которой, собственно, и было приуготовано мое тело. Демобилизовавшись, я жил и писал неподалеку от нижней части Бродвея, в квартире на пятом этаже без лифта, которую моя девушка, когда переехала ко мне и пыталась немного ее облагородить, называла жилищем грешного монаха.

Чтобы зарабатывать на жизнь, я три раза в неделю ездил за реку, в Нью-Джерси, занимался тем же, чем и в лето после первого курса, когда я откликнулся на объявление, обещавшее настырным продавцам высокие комиссионные. В восемь утра нашу команду вывозили в один из фабричных городков Нью-Джерси, и мы ходили по домам, продавали подписку на журналы, а в шесть вечера нас забирал у заранее оговоренного бара и вез назад наш начальник, Макэлрой, в центр Ньюарка. Этот щеголеватый, с усиками в ниточку, пьянчуга вечно твердил нам – двум возвышенным юношам, откладывавшим деньги на обучение, и трем вялым старожилам, бледным одутловатым мужикам, на которых валились все возможные несчастья: не заводите шашни с домохозяйками в бигудях, что торчат дома одни, – или муж в ярости переломает вам ребра, или вас подставят и будут шантажировать как насильников, или вы подхватите любую из пятидесяти грязных зараз, но главное – часов в сутках не так уж и много. “Либо с бабами забавляйтесь, – невозмутимо советовал он нам, – либо ‘Серебряный экран’ продавайте. Вам решать”. Мы, два студента университета, прозвали его “Моисеем от Мамоны”. Поскольку ни одна домохозяйка ни разу не выказала желания пригласить меня в дом – пусть просто передохнуть, – а я бдительно следил, не блеснет ли огонек похоти во взгляде женщины любого возраста, которая соглашалась хотя бы выслушать меня из-за сетчатой двери, я вынужден был совершенствоваться в работе, а не в радостях жизни и под конец долгого дня уговоров и агитации имел от десяти до двадцати долларов комиссионных на своем счете и незапятнанное будущее впереди. Прошло всего несколько недель, как я бросил эту безгрешную жизнь, равно как и девушку в квартире на пятом этаже без лифта, которую я больше не любил, и с помощью влиятельного нью-йоркского редактора получил на зимние месяцы приглашение пожить в колонии Квосей, где в сельском уединении работали деятели искусства, а находилась она в соседнем штате, за горой Лоноффа.

Из Квосея я послал Лоноффу ежеквартальные литературные журналы, где публиковались мои рассказы – пока что всего четыре, – и письмо, в нем я расписывал, как много он для меня значил, когда “несколько лет назад”, учась в университете, я познакомился с его произведениями. Следом я упомянул, как стал читать его “сородичей” Чехова и Гоголя, а далее недвусмысленно демонстрировал, насколько я серьезный писатель, показывая одновременно, как я молод. Впрочем, ничто из написанного мной прежде не потребовало таких трудов, как это письмо. Все в нем было правдой, но – стоило мне об этом написать – оборачивалось неприкрытой фальшью, и чем искреннее я старался быть, тем фальшивее у меня получалось. В конце концов я послал десятый вариант, а затем пытался засунуть руку в почтовый ящик, чтобы выудить оттуда свое письмо.

В простой и уютной гостиной с автобиографией у меня получалось ничуть не лучше. Поскольку, сидя у старинного камина Лоноффа, я не мог выдавить из себя ни малейшей непристойности, моим попыткам изобразить мистера Макэлроя – друзья обожали эти мои представления – не хватало блеска. Не получалось у меня и с легкостью описать все то, насчет чего Макэлрой нас предостерегал, не осмеливался я и упомянуть, с какой охотой я бы поддался на соблазны, представься мне такая возможность. Можно было подумать, слушая выхолощенную историю моей и без того небогатой событиями куцей жизни, что приехал я не потому, что получил от знаменитого писателя теплое и благосклонное письмо с приглашением провести приятный вечер у него в доме, а чтобы защитить дело, чрезвычайно для меня важное, перед строжайшим из инквизиторов, и сделай я хоть один неверный шаг, я навеки лишусь чего-то неизмеримо ценного. Так по сути и было, хотя я пока что не понимал, как остро нуждаюсь в его одобрении и почему. Невзирая на свой застенчивый сбивчивый рассказ – кстати, в те годы юношеской самоуверенности обычно такого за мной не водилось, – я нисколько не тушевался, и мне самому бы удивиться, почему я не распластался на плетеном ковре у его ног. Поскольку, видите ли, приехал я для того, чтобы предложить свою кандидатуру в качестве ни больше ни меньше как духовного сына Э. И. Лоноффа, нижайше просить его быть моим нравственным наставником и получить, если удастся, магическую защиту в виде его заступничества и любви. Разумеется, у меня имелся свой собственный любящий отец, у которого я в любое время дня и ночи мог просить что угодно, но мой отец был врачом по стопам, а не писателем, и недавно у нас в семье случились серьезные неурядицы из-за моего нового рассказа. Он был так им обескуражен, что кинулся к своему нравственному наставнику, некоему судье Леопольду Ваптеру, чтобы судья заставил его сына узреть свет истины. В результате после двух десятилетий более или менее непрерывного дружеского общения мы к тому времени уже пять недель не разговаривали, и я отправился искать отеческого одобрения в другом месте.

Причем не просто у отца, который был творцом, а не мозольным оператором, но у самого знаменитого литературного отшельника Америки, гиганта терпения, стойкости и самоотверженности, который за двадцать пять лет между своей первой книгой и шестой (за которую ему присудили Национальную книжную премию, а он преспокойно отказался ее принять) фактически не имел ни читателей, ни признания и неминуемо был бы сброшен со счетов – если бы и хоть когда-либо о нем упомянули – как курьезный реликт из гетто Старого Света, выпавший из времени собиратель фольклора, прискорбно не замечающий современных тенденций в литературе и обществе. Никто толком не знал, кто он и где живет, и почти четверть века никому до этого и дела не было. Даже среди его читателей имелись те, кто считал, что фантазии Э. И. Лоноффа по поводу американцев были написаны на идише где-то в царской России, после чего он предположительно там и умер (как на самом деле едва не погиб его отец) от увечий, полученных во время погрома. Меня восхищало в нем многое – не только стойкость, с которой он все это время продолжал писать рассказы в своей манере, но и то, что, когда его открыли и стали раскручивать, он отказался от всех наград и званий, равно как от членства во всяких почетных организациях, не давал интервью и предпочитал не фотографироваться, считая, что ассоциировать его лицо с его сочинениями глупо и неуместно.

Единственным фото, которое видел кто-либо из читающей публики, был размытый портрет в сепии, опубликованный в 1927 году на внутренней стороне суперобложки сборника “Это ваши похороны”: красивый молодой писатель с лирическими миндалевидными глазами, высоким завлекательным коком темных волос и манящей к поцелуям выразительной нижней губой. Теперь он был совершенно иным – не только из-за обвисших щек, животика и лысого черепа с седой опушкой, у него был образ совершенно другого толка, и я подумал (как только ко мне вернулась способность думать), что причина метаморфозы наверняка куда безжалостней, чем время: дело было в самом Лоноффе. Разве что густые лоснящиеся брови и чуть задранный к небесам упрямый подбородок роднили его, в пятьдесят шесть, с фотографией страстного, одинокого, застенчивого Валентино[2], который в десятилетие, когда царили Хемингуэй и Фицджеральд, написал сборник рассказов о евреях-скитальцах, не похожий ни на что написанное прежде евреями, доскитавшимися до Америки.

Собственно говоря, когда я – убежденный студент-атеист, будущий представитель интеллектуальной элиты – впервые читал сочинения Лоноффа, они лучше помогли мне понять, что я все еще отпрыск своей еврейской семьи, чем всё, что я донес до Чикагского университета с детских занятий ивритом, или с маминой кухни, или с бесед родителей с нашими родственниками об опасности межнациональных браков, проблеме Санта-Клауса и несправедливости квот на медицинских факультетах (из-за этих квот, понял я еще в детстве, мой отец стал подиатром и всю жизнь рьяно поддерживал Антидиффамационную лигу Бней-Брит[3]). В начальной школе я уже мог обсуждать эти темы с кем угодно (что и делал, когда приходилось); впрочем, когда я уехал в Чикаго, моя страсть уже улеглась и я с юношеским пылом уже был готов ратовать за гуманитарный факультет Роберта Хатчинса[4]. Но примерно в то же время я, как и десятки тысяч других читателей, открыл для себя Э. И. Лоноффа, чьи книги казались мне ответом на груз исключений и ограничений, все еще давивший на тех, кто меня растил, и из-за которого все наши родственники были буквально помешаны на положении евреев. Гордость, какую испытали мои родители, когда в 1948 году в Палестине была объявлена новая родина, где могли собраться все европейские евреи, кого не успели убить, по сути была схожа с той, что испытал я, когда впервые столкнулся с покореженными, скрытными, плененными душами в книгах Лоноффа и понял: из того унижения, от которого так стремился избавить нас мой собственный отец, труженик и смутьян, может беззастенчиво вырасти такая суровая и пронзительная литература. Мне казалось, будто галлюцинации Гоголя были пропущены через участливый скептицизм Чехова, благодаря чему в нашей стране и вырос первый “русский” писатель. Во всяком случае, такие аргументы я приводил в университетских эссе, где “анализировал” стиль Лоноффа, но ни с кем не делился пробужденным им во мне ощущением родства с нашим уже существенно американизированным кланом, начало которому положили нищие иммигранты-лавочники, жившие местечковой жизнью в десяти минутах ходьбы от центра Ньюарка, с его зданиями банков в колоннадах и страховыми компаниями в соборах с горгульями; более того, ощущением родства с нашими благочестивыми неведомыми предками, чьи мытарства в Галиции были мне, безбедно выросшему в Нью-Джерси, почти так же чужды, как странствия Авраама в земле Ханаанской. С его водевильной тягой к легендам и пейзажам (на последнем курсе в эссе о Лоноффе я назвал его Чаплином, который нашел подходящий реквизит, чтобы показать все общество и его мировоззрение); с его “переведенным” английским, придававшим слегка ироничный оттенок даже самым расхожим выражениям; с его загадочным, приглушенным, мечтательным звучанием, из-за которого такие маленькие рассказы говорили так много, – и кто же, вопрошал я, в американской литературе может с ним сравниться?

Типичный герой рассказа Лоноффа – герой, значивший очень много для начитанных американцев середины пятидесятых, герой, лет через десять после Гитлера сумевший сказать что-то новое и душераздирающее гоям о евреях и евреям о них самих, а читателям и писателям того восстановительного десятилетия в целом о двойственности благоразумия и о тревогах беспорядка, о жажде жизни, сделках с жизнью и ужасах жизни в их самых примитивных проявлениях, – герой Лоноффа чаще всего – никто, взявшийся ниоткуда, заброшенный далеко от дома, где по нему не скучают, но куда он должен незамедлительно вернуться. Его знаменитая смесь сострадания и безжалостности (увековеченная в “Тайм” как лоноффианская – после того, как Лоноффа не один десяток лет игнорировали) более всего потрясает в рассказах, где погруженный в свои мысли отшельник заставляет себя включиться в жизнь, но лишь обнаруживает, что, тщательно все обдумывая, он упустил время сделать кому-нибудь что-то хорошее, а действуя с несвойственной ему порывистостью, совершенно неверно оценивал, что же вытаскивало его из посильного существования, и в результате только все испортил.

Самые мрачные, смешные и тревожные рассказы, где, как мне казалось, безжалостный автор вот-вот сам себя угробит, были написаны в короткий период его литературной славы (он умер в 1961 году от воспаления костного мозга, а когда Освальд застрелил Кеннеди и на смену оплоту добропорядочности пришла исполинская банановая республика, его сочинения и полномочия, отданные им всему запретному в жизни, быстро потеряли “актуальность” для нового поколения читателей). Известность не взбодрила Лоноффа, наоборот, словно усугубила его самые трагичные фантазии, подтвердив его ви́дение неминуемых ограничений, которые могли бы показаться недостаточно подкрепленными личным опытом, если бы мир так до самого конца и не вознаградил его. Лишь когда немного вожделенного изобилия стало ему доступно – только попроси, лишь когда стало совершенно ясно, насколько не приуготован он иметь что-то или владеть чем-то, кроме своего творчества, он вдохновился написать блистательный цикл юмористических притч (рассказы “Месть”, “Вши”, “Индиана”, “Эппес Эссен”[5]

На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Призрак писателя», автора Филипа Рта. Данная книга имеет возрастное ограничение 16+, относится к жанрам: «Современная зарубежная литература», «Литература 20 века». Произведение затрагивает такие темы, как «проза жизни», «философская проза». Книга «Призрак писателя» была написана в 1979 и издана в 2022 году. Приятного чтения!