Лешка глядел на водные утехи Людмилы Вилорьевны зачарованно и напряженно, воровски и сладко. Он как будто сам со струями воды лился на тело обнаженной библиотекарши, скользил по ее плечам и груди, гладил живот, трогал черный хохолок внизу…
Солнце садилось. Низкими надгоризонтными лучами оно било Лешке прямиком в затылок, и тень его головы пласталась на закрашенном стекле. Людмила Вилорьевна быстро вышла из-под душа, шагнула к окну, вероятно, встала на бетонную скамью и, щелкнув шпингалетом, окно отворила. Лешка вновь обомлел: он торчит на поленнице на четвереньках, а перед ним без утайки вся нараспашку голая Людмила Вилорьевна, капли на волосах играют на солнце.
– Ворончихин! – не возмутилась, а скорее, радостно удивилась Людмила Вилорьевна. – Подсматриваешь, проказник? Я знала, что ты шалун. – Она не оскорбилась, не прикрыла рукой наготу, не стала браниться – она погрозила пальчиком и, хватив из таза пригоршнями воды, плеснула Лешке в лицо, рассмеялась.
Лешка наконец-то отпрянул, почти кубарем скатился с поленницы, увлекая за собой несколько березовых чурок.
– Вот лешачонки! Все матери скажу! – угодил Лешка сразу под ругань увалистой тетки Зины, уборщицы и посудомойки из пивной «Мутный глаз». Рядом с баней, в пристройке располагалась постирочная, летом и зимой на тележках и санках везли туда местные бабы горки белья. Тетка Зина и окажись поблизости с поклажей, застукала подглядчика. – Лазите здесь, сволочата! Пялитесь смолоду, а потом выйдет шпана!
В другой бы случай Лешка Ворончихин сразу смылся, но сегодня не стерпел, визгливым голосом выкрикнул в щекастое лицо посудомойки:
– Не на тебя глядел! На тебя б, на старую кобылу, глядеть не стал!
Тетка Зина пораженно свесила челюсть.
У Лешки только пятки мелькали.
Город Вятск именем указывал на свое береговое местоположение. Стоял на яру приземистым средоточьем жилых и казенных домов и промышленных построек. Над городом высились трубы заводов, скелетистая телебашня, уцелелые купола церквей да высокая колокольня разоренного и по-советски омузеенного мужского монастыря. Белая колоннада старого помпезного театра подчеркивала губернский статус и культурность города.
Сродница здешнего поселения – Вятка, река ширины средней, с ровными темными водами, нрава не строптивого, но с пожирательной внутренней силой; кое-где на дне, считалось, есть земные дыры, оттого на стремнине родятся водовороты, в которых топнут не только безалаберные подростки и ослаблые в подпитии мужики, но и спортсмены, неурочно переплывающие русло. Вниз от Вятска, к устью, река судоходна и щедра на промысел: лещ, сорога, щука, а в браконьерской сети и стерлядь – всегда пожалуйста.
Вода во все века манит человека поживой и отдыхом; а уж пацанам Вятка несла бесценный урок: здесь учились плавать саженками, цеплять червя на крючок, держать кормовое весло в лодке, здесь, на прибрежье, учились играть в карты, драться, следили, как старшие товарищи водят по кустам одолевать девок.
Короткое русское лето северной полосы прогревало реку поверхностно, потому купальный сезон краток. В середине августа пляжные песчаные пустоши безлюдели. Береговым развлечениям предавались теперь, как правило, пацаны и влюбленные парочки.
…Лешка мчался к берегу на всех парусах, окрыленный подсмотренной красой Людмилы Вилорьевны. Уличных дружков он нашел на бетонных плитах какой-то затеенной береговой стройки, за дощатым забором, в котором находился лаз.
Ленька Жмых и Санька Шпагат играли в «очко». Ленька – много взрослее Саньки, но проигрывал. Пашка сидел наблюдателем, он к картам азарта не испытывал, но примечал, что Санька мухлюет: на рубашках потрепанных карт знает какие-то меты.
– Ты где был? – строго спросил Пашка причалившего к плитам запыхавшегося брата.
– Шнурок порвался, – скоро соврал Лешка: тайну ослепительной наготы библиотекарши открывать не хотел.
– Ша! Сторож тащится! – предупредил Ленька Жмых.
– Может, с плит слезем? – сказал Пашка.
– Обойдется, – вызывающе сплюнул вбок Ленька Жмых, задирой глядел на сторожа.
Старый сутулый человек в сером ватнике и темной кепке, с котомкой на плече, сторожем не являлся: стройка покуда безохранная, многотонные плиты и вырытый котлован не скрадут. Старик в сером, видать, шел со станции да заплутал, не ведал еще, что к Вятке примкнули стройобъект.
– Эй, орёлики! – выкрикнул старик, приманивая пацанов рукой.
– Чё хотел? – грубо, с вызовом ответил Ленька Жмых.
Старик, на чьем лице морщины лежали доброжелательным узором, вмиг преобразился, темные складки легли звериной спесью, нос заострился, тонкие синие губы выгнулись, обнажив оскал.
– Чё хотел? – взвыл старик. – Ты чего, щегол прыщавый, понтовать вздумал? Поди-ка сюда! – Да и сам направился к Леньке с видом разбойника.
Пацаны скоренько поспрыгивали с бетонных плит. Ленька сунул руку в карман, где финка.
– Сопли утри с подбородка! – приказал старик.
Ленька провел рукавом по лицу, взглянул на рукав – соплей не видать. Старик обрадованно скривился:
– То-то же, фраерок! Кому мозги парить хочешь?
Старик явно выходил из блатного, уважаемого мира. Ленька Жмых закусил удила, подотступил.
– Скажи-ка мне, дурилка, как на улицу Мопры выйти? Понарыли тут канав, дятлы деревянные! Огорожа кругом…
Ленька указал рукой на дыру в заборе.
– Дом Ворончихиных который? Знаешь?
– Мы Ворончихины! – выступил на вопрос старика Пашка, потянул за руку Лешку.
Старик поперву нахмурился, потом снял кепку, улыбнулся:
– Никак Валины сыны?
Пашка с Лешкой переглянулись.
– Ну да.
– Тогда здорово, внуки! – хрипло рассмеялся старик. – Дед я ваш, Валин батька, Семен Кузьмич. – Он по-мужски протянул руку сперва Пашке как старшему, после поманил к себе Лешку.
Пашке новый родственник не приглянулся: низенький горбун, руки крючьями, ладони шершавые, глаза острые, как у бандита, на щеках седая щетина. Старик неудовольствие Пашки сразу распознал:
– Как звать-то?.. Да ты не дичись. Я добрый.
Зато Лешку дедушка подкупил веселыми замашками, бесстрашием по отношению к Леньке Жмыху и теплой, сухой ладонью, в которой утонула Лешкина ладошка при рукопожатии.
– Глазенки-то светлые, как у матери, – сказал старик Лешке и полез в свою котомку. Он вытащил оттуда кулек из синеватой оберточной бумаги: – Карамельки вам, посластитесь… А ты, фраерок, – он обратился к Леньке Жмыху, – не понтуй. И ножом не балуй. Не спеши, нахлебаешься еще баланды на зоне.
Старик ловко просочился в указанную дыру в заборе и скрылся.
– Откуда он у вас такой? – спросил Ленька Жмых.
– Из тюрьмы, – недовольно ответил Пашка.
– Может, и не из тюрьмы! – защитил деда Лешка. – Он давно из тюрьмы выйти должен…
– В мешке у него, кажись, – сказал Санька Шпагат, – золотой портсигар лежал…
Пацаны снова забрались на плиты, начали резаться попарно «в дурака», хотя в колоде не хватало валета и семерки. Во время игры выуживали из синенького кулька грязноватыми руками кремовые, обсыпные сладкой пудрой карамельки.
– А что, Сима, любите, небось, целоваться? Губки-то у вас как вишенки. Так и просятся на поцелуй, елочки пушистые, – сыпал комплименты Череп.
Серафима млела и стыдилась, на скользкие вопросы о поклонниках – отшучивалась, пыталась разговор вывести из глубины амурных намеков на отмель, где все прозрачно и пристойно. Череп же гнул свою линию настырно:
– Любовь, Сима, это костер. Чем больше туда кидаешь поленьев и палок, тем ярче он пышет. Не так ли? – Череп норовил обнять ее за талию.
Идя по родной улице, Серафима не позволила взять себя даже за руку, но когда ступили на петляющую средь кустов, уклонистую тропинку к берегу Вятки, разрешила. Теперь Череп горячо тискал руку Серафимы и даже поцеловал пальчики.
Такого элегантного, чистюлистого кавалера у нее никогда не было, все попадалась какая-то шантрапа. Она мимолетно вспомнила своего первого мужчину: пройдоха и поганец! – проводник с железной дороги, прикинувшийся холостяком, который поклялся жениться, если она ему «уступит…»; он даже показал ей паспорт с чистой страницей «семейное положение», эта страница больше всего и повлияла на Серафиму. Паспорт оказался липовым, а проводник негодяем-женатиком, к тому же и нечистоплотным… Ах, нет, лучше не вспоминать! Николай совсем другой человек, брюки наглаженные, штиблеты сияют, тельняшка новенькая, на шее на золотистой нитке висит, спрятавшись под тельняшкой, какой-то амулет, – спросить бы, да вроде неудобно, вдруг крестик… значит, верующий… Это еще и лучше. А почему кличку ему придумали Череп? Не по фамилии, фамилия-то у него по отцу – Смолянинов? Череп, наверное, оттого, что умен, ездил много, повидал всего… Тут Серафима заблуждалась. Еще в юности, в речном ремесленном училище, Николай Смолянинов, преданный водным стихиям, сделал на груди наколку – пиратский череп и кости. Враз и наклеилась ему кличка, от которой не отпихаешься.
Мысли Серафимы, подстегнутые внезапным свиданием и калиновой настойкой, порхали с темы на тему, словно береговые ласточки, которые шмыгали у гнезд в суглинистом крутояре. Николай в ресторан ходит музыку слушать… и сам играет не на гармошке, а на гитаре, интеллигентный… сколь по заграницам езживал… про веснушки забавно рассказал, неужель француженки такие дурные, что рябины разводят?
Они вышли к Вятке.
Смеркалось. Низкое солнце расплывчато-красно мутилось средь облачной хмари над горизонтом. Береговые заросли не пропускали косых красных отсветов, и река, затененная, затихлая к вечеру в безветрии, казалась стоячей, без течения, и очень глубокой, затаившей в толще чью-то судьбу. Серафима, тысячи раз видавшая родную Вятку, поглядывала сейчас на нее с настороженностью. Река будто не знакома, как судьба не изведана, молчит о чем-то главном.
– Аромат от вас, Сима, свежий. – Череп даже носом потянул, прислоняясь к Серафиме, мягко лапая ее и обнюхивая ее волосы, ее висок, ее ухо, где мочку метила скромная сережка с бирюзой.
– Что это у тебя? – сбивая Черепа с ласки, спросила Серафима, указав на золотистый гасничек на шее.
– Это, Сима, талисман из Гонконга. – Череп, не мешкая, снял с шеи золотистую веревочку, на которой висел перламутровый ноготок. – Морская ракушка. Удачу несет. Позвольте я вам его подарю.
– Да ты что? – разволновалась Серафима, уже не первый раз по-простецки обращаясь к Черепу на «ты». – Дорогой, поди, из Гонконга-то?
– Для вас, Симочка, ничего не жаль. – Он наклонился к ней, обнял, прошептал с жаром: – Надеюсь на отплату. Поцелуй с вас, Симочка. Поцелуй, елочки пушистые!
Серафима оглянулась кругом, уцепила взглядом человека с котомкой, идущего по береговой тропе.
– Люди кругом ходят.
– Какие люди? Этот старый пень и на людя не похож, – усмехнулся Череп, покосившись на старика с котомкой. Старик, в свою очередь, бросил беглый взгляд на Черепа, вроде как ухмыльнулся, не сбавляя хода.
– Поцелуй, Симочка. Не отвертитесь!
Серафима потрогала пальцами диковинную ракушку, столь проворно очутившуюся у нее на шее, повернула лицо к Черепу, подняла подбородок, глаза зажмурила. Череп сграбастал ее в охапку, жадно обхватил губами неумелые в целованье Серафимины губы, одарил щедрым, взасос поцелуищем, до помутнения мозгов. Серафима и рыпнуться в его объятиях не могла. После поцелуя глаза открыла не сразу, пролепетала:
– Светло еще, Коля. Не сейчас, не здесь.
– От чужих глаз укрыться есть где. У меня тут апартамент приготовлен, – возразил Череп и потянул ее за руку за собой, потянул с неумолимой сладострастной силой в какое-то загадочное, только ему ведомое место со странным названием «апартамент». Серафима – будто овечка на поводу, смиренно доверившаяся хозяину.
Череп подныривал под кусты орешника, Серафима – за ним, Череп раздвигал ветки ракит, и Серафима, жмурясь, локтем отпихивала упругие прутья, Череп боком перелазил через поваленную березу, Серафима, придерживая подол выходного платья, тоже высоко заносила ногу, чтоб одолеть препятствие. А уж откуда среди кустов, недалеко от забора из горбыля, взялся зеленый, вполне сносный диван, – вовсе казалось чудом.
Никто так люто и нежно не целовал Серафиму, никто так азартно и умело не обнимал ее. Она даже заветные женские слова «я сама» не успела произнести, как Череп сам все сделал, с ласковой настойчивостью, зная все тонкости женского тела и женского белья. А дальше он подломил Серафиму с опытностью и крепкой хваткой, но без насилия, обжег шепотом из горячих губ:
– Игреневая ты моя, елочки пушистые.
Амулетик впечатался в грудь Серафимы, безбольно, дорогой дареный амулетик, знак взрывной любви.
– Коля, Коля, – шептала она своему избраннику, теряя рассудок.
Так обольщенная рябая Серафима Рогова, продавщица из пивной «Мутный глаз», под стоны пружин и под присмотром четырех пар мальчишеских зенок отдавалась морскому волку Николаю Смолянинову.
Пружинный диван в зеленой обивке притащили сюда старший из братьев Жмыхов – Витька со своим корефаном Славкой Попом (Поповым). Чтобы отдыхать «на природе». Череп про зеленую плацкарту узнал от Леньки Жмыха, который постоянно стрелял у него закурить. Ленька рассказал ему про удобства мягкого «клёвого» дивана и тихость расположения. Про щели в заборе предусмотрительно умолчал. Пару дней назад Череп затащил на диван беловолосую грудастую девицу, вился возле нее и так и этак, жал, лез целоваться, но дальше обжиманцев дело не выгорело. Сегодня – картина вышла другой.
– Она как неживая. Голову с дивана свесила, – шепнул с удивлением Лешка, во все глаза глядя в хитрую щель.
– Она, кажись, ревет, – прошептал, приглядевшись острее, Санька Шпагат.
– Забалдела, вишь, – лыбился Ленька Жмых. – Тихо вы! Чё базарите! – И для всех показал кулак.
Пашка глядел стыдливо, урывочно. Он раньше всех отлепился от забора, потянул за собой брата, прошептал:
– Хватит. Не надо больше. Домой пойдем.
Лешке хотелось доглядеть всё, дослушать до конечного скрипа. Но сейчас он подчинился совести брата. Дома тоже событие – дедушка объявился.
Братья Ворончихины сызмалу знали: дед Филипп (отцов отец) у них герой. Он сложил голову на войне; почему-то даже казалось, что он погиб в штыковом рукопашном бою с фашистами. Про деда Семена братья слышали из разговоров отца-матери всего несколько фраз, среди которых два слова, сказанные утишенным тоном, «враг народа», настораживали пуще всего. Как это «враг народа»? Неужели он настоящий враг? И целого русского народа, что ли?
Пашка и Лешка еще в коридоре услыхали гомон в доме, глухие туки с выкриками. Быстро миновав проходную кухоньку, вынырнули из-за печи, увидали деда.
Семен Кузьмич на четвереньках – посередь горницы, на самотканом полосатом половике, весел-веселёшенек и пьян. Горбатый, с широким синим ртом, с плешиной на макушке, с длинными руками и короткими ногами, старый и немного обезьянистый, он ловко делал по полу череду кульбитов. Он подтягивал к животу ноги, становился на корточки, группировался, подгибал голову и делал резвый кувырок вперед. Когда расправлял шею, радостно выкрикивал:
– Валя-а! Я приехал! – Потом делал еще кувырок. И снова ликование – теперь в сторону хозяина: – Вася-а! Я приехал!
Половик кончался, Семен Кузьмич переползал на исходную, и опять – колесом.
Василий Филиппович, держа на коленях гармонь, наблюдал действо благодушно, откликался на возгласы тестя:
– С приездом, папаша!
Валентина Семеновна, сгорбившись, подперев руками подбородок, сидела каменно на диване, глядела на отца пусто, о чем-то думала невеселом, словно ждала-ждала праздника, а он вот наступил, да пошел пьяным кувырком.
Пашка и Лешка, подивясь натренированности деда, молчком подсели к столу, где стояли, помимо бутылок вина и водки и тарелок со снедью, пара темных бутылок ситро и ваза с пышными белоснежными зефиринами.
– Дави на кнопари, Вася-а! – выкрикнул Семен Кузьмич. – Гулять так гулять!
Гармонные меха не заставили долго ждать, выдохнули зачин топотухи. Старик пустился в пляс. Пьяный, разудалой, плясал он дико и вдохновенно, раскорякой шел вприсядку, самоупоенно частил каблуками сапог, сжав кулаки, будто хотел выбить из пола искры, разводил руки вширь и вертелся вкруг своей оси. Наконец выдал частушку. Василий Филиппович подпустил наигрыш. Старик запел хриповато и громко:
Вот несут из мавзолею
Гроб усатого злодею…
Межквартирные стенки в бараке тонки – все слыхать. В ближних, граничных соседях у Ворончихиных жительствовал с семьей Панкрат Востриков, по прозвищу Большевик. Прозвище заслуженное, ибо на всю улицу Мопра он единственный коммунист, причем из работяг, токарь железнодорожного депо. Панкрат попал на фронт в сорок пятом, под конец войны. Но успел отличиться в бою под Кенигсбергом, заслужил орден. С орденом по наущению батальонного замполита он вошел в ряды ленинцев. Партбилет Панкрат нес с достоинством: исправно платил членские взносы, на партсобраниях входил в счетную комиссию, не пропускал дежурства в народной дружине. Во всем Панкрат любил беспыльный порядок, такой же, как на рабочем месте: токарный станок, на котором он обтачивал черные болванки в блестящие валы, в цеху образцово краснел флажком передовика.
После частушки, в которой посмертно репрессировали самого Сталина, в худенькую барачную стену затарабанили разгневанные токарские кулаки.
– Что за дятлы деревянные гулянку портят? – взвился Семен Кузьмич; криво оскалил зубы, глаза гневно вспыхнули, нос заострил в сторону соседской стены.
– Это Панкрат Большевик, – усмехнулся Василий Филиппович, игру прекратил.
– Вострикова Ивана сын, – прибавила Валентина Семеновна. И пожалела.
– Вострикова сынок? – аж вскочил на цыпочки Семен Кузьмич. – Знать, такая же вошь поганая, как Ванька!
Оскорбления вылетели с еще большей громкостью, чем припевка.
Вскоре – топот каблуков в коридоре. В горницу ворвался Панкрат. Светлые волосы – в растрёп, глаза бегают ошалело, кулаки стиснуты, а речь плоха, из кривых ярых губ несвязно рвутся:
– Хулиганы! Уголовники! Навыпускали вас… Людям покою нету.
Семен Кузьмич, хоть и мелок по сравнению с гостем, отчаянно храбро подскочил к нему, полез на рожон:
– Ты что же, гнида красная, незваным в дом прешься?
Панкрат яростно заревел:
– Обзываться? Не дам! Статья есть! Опять посажу! За хулиганство упрячу!
– Вот выкусите, дятлы деревянные! – Сразу пара кукишей оказалась под самым носом Панкрата.
Панкрат замахнулся на старика, а Семен Кузьмич резко отпрыгнул и, глянув на стол, не найдя поблизости подходящего оружия, хвать вилку:
– Кровью умоешься, сука продажная!
Панкрат в ответ схватился за табуретку, но поднять, замахнуться не успел – тут запищала брошенная гармонь, Василий Филиппович кинулся вразрез склоке, отделил враждующие стороны. Валентина Семеновна уцепилась за панкратову табуретку.
– Хватит вам! – с обидой воскликнул Василий Филиппович. – Что же вы, мужики? Сколь можно? Русский на русского? Разве не наубивались? На войне немец бил, а здесь свой своего?
– Охлынь, Панкрат. Обида в отце сыграла… Посиди-ка десяток годов не за што не про што, – урезонивала Валентина Семеновна. – Но нечего прошлое ворошить. Лучше б смирились.
– Выпейте по чарке, мужики. Остыньте, – призвал хозяин.
Панкрат более не петушился, но сразу ушел, порывисто и непримиримо, бурчал себе в коридоре: «Сталина бы на них поднять! Совсем развинтились…»; застольничать с обидчиком и поднимать заздравную чарку, разумеется, отказался.
Семена Кузьмича, в свою очередь, корила дочь:
– Ты что ж, отец, неужель до поножовщины опустился?
– Дятлам деревянным глотку перегрызу! – взъедался непокорный Семен Кузьмич.
Пашка и Лешка, побледнелые, остро пережившие бузу, когда от стола пришлось отпрянуть в угол, перешептывались:
– Надо было бутылку в него кинуть, – говорил Лешка, сверкая глазами.
– В кого? – чуть подрагивали Пашкины губы.
– В Панкрата Большевика!
– Дед сам виноват, – судил Пашка. – Вон как обзывается. Любому станет обидно.
– Все равно… Дедка-то наш.
– Наш не наш. Надо по-честному всё, – твердил старший.
Когда вернулся со свидания Череп, горячечный от раздора воздух в доме уже поостыл, страсти улеглись. Увидав за столом Семена Кузьмича, он выбросил вперед указательный палец:
– Папа?
– Ну! – отозвался Семен Кузьмич.
– Папа! Хрен тебе в лапу! – радостно завопил Череп. – Да я же тебя на берегу видел. Идет какой-то старый хмырь с мешком…
О проекте
О подписке