Читать книгу «Пьяные птицы, веселые волки» онлайн полностью📖 — Евгения Бабушкина — MyBook.
image

Волна третья

Кончилась очередная война – и карфагенские крепости перестроили в тюрьмы. Кончились недовольные славной победой – тюрьмы стали отелями. Потом на берег выпрыгнул катер каких-то, допустим, римлян, и всех убили, сначала на пляже, а позже и тех, на катере. После римских атак побережье опять укрепили. Двумя словами – «вы свободны» – Али превратил наш отель обратно в тюрьму. И теперь достраивал тюрьму до крепости. Весь день он гонял по отелю братьев: проверь-ка то окно, ту дверь, ту крышу. Молчаливый, как поэт, и спокойный, как прораб, и уж точно не очень похожий на террориста.

Стемнело; он позвал меня.

– Спой про войну.

– Про эту?

– Про любую.

– Откуда ты знаешь русский?

Али налил себе сам, но не выпил.

– С чего бы не знать?

– Я думал, вы арабы. Тут пустыня.

Али рассмеялся и щёлкнул пальцами. Явился брат и рассмеялся тоже, во рту сверкнула пустота и сталь.

– Если бы ему оставили язык, он рассказал бы про тихий греческий город, откуда родом.

Он щёлкнул снова.

– Иероглиф на левой руке – имя его любимой, она мертва. На отрубленной правой было имя его деревни.

Он щёлкнул в третий раз.

– А этот брат из вавилонских пригородов. Там теперь вообще ничего нет. Спой и ты про войну.

– Но я не воевал. Я даже не служил. Друг вернулся из армии с красным лицом и серыми зубами – вставили подешевле вместо выбитых.

– Конечно, воевал. Мы берём города как женщин и женщин как города. Бойня за вещи, бойня за деньги, бойня за добрые имена. И если ты уверен, что не видел войн, значит ты их просто проигрывал.

С каждой невыпитой рюмкой фальшивой текилы Али говорил всё лучше. С каждой выпитой я всё лучше его понимал. Он хлопнул в ладоши, молчаливые братья сделали шаг назад и растворились. Отовсюду подуло холодным ветром.

– Пой, – сказал Али.

И я спел. Не потому, что на подносе лежал пистолет. Просто нет ничего приятней, чем спеть на море.

Сказка про серебро

Салмо́н, человек с монетой в глазу, рассказал эту сказку Воозу, Вооз – Овиду, Овид – мне. И если что-то потерялось по пути, так потому, что люди – люди.

Жили на свете четверо. Часы у них стоили как машины, машины – как дома, дома – как дворцы, дворцы – как царства. Кто они, откуда, все забыли. Пропали, кто помнил их имена. Но было известно: Перец поднялся на овощах, Камень – на стройке, Газ – на газе, Стекло – на трёхлитровых банках, а после, конечно, тоже вложился в газ.

Шесть дней они вели дела, а на седьмой играли в карты.

– Лям, – говорил Перец.

– Два, – говорил Камень.

– Три, – говорил Газ.

– Пас, – говорил Стекло.

Мужчины сидели в мраморном зале, женщины – в жемчужном: говорили новыми губами, улыбались новыми щеками. Молчала лишь Маша, женщина Камня. Он взял её из ниоткуда, из продавщиц, за красотищу. Она, стесняясь, выпивала много коньяка, икала, падала и в пьяном сне становилась вообще идеальная.

Снаружи ждали люди Перца, люди Камня, люди Газа и человек Стекла – Салмон, который стоил многих. Салмон учился на историка, но вовремя узнал, что нож выгодней, и начал жить чужую жизнь.

– Есть, – говорил Стекло. И Салмон резал мясо.

– Спать, – говорил Стекло. И Салмон сторожил дверь.

– Трахаться, – говорил Стекло. И Салмон приводил ему женщин с ножом у горла.

Однажды Стекло проиграл Камню дом и обиделся.

– Маша, – сказал Стекло.

– Кажется, Камень её ревнует, – сказал Салмон. – Будет плохо.

– Чё? – сказал Стекло.

Кто делает деньги, тот и спрашивает. Кто разбирается в материальной культуре поздней античности, тот и отвечает. Стекло делал деньги на всём, что видел, но деньги были невидимы, а он любил потрогать. И за настоящее платил настоящим: за смерть – золотом, за мелкие увечья – бронзой и серебром – за прочие услуги. Стекло достал монету:

– Это чё?

– Серебряная гемидрахма диадоха Лисимаха.

– А это чё?

– С аверса – бык, с реверса – горгонейон.

– Чё?

– Лик Медузы. Вот как Плутарх объясняет его смысл…

– Маша.

Салмон нашёл Машу в особом салоне для самых богатых женщин: одна рабыня обкусывала ей ногти на ногах, другая на руках, а сама Маша была с утра пьяная.

– Милая Маша, чувства Стекла чисты, мысли остры, желания прозрачны: он хочет вас. И ждёт у себя немедленно. Этот скромный букет – от него.

– Пошёл он! – сказала Маша. – Мне с Камнем ок.

Салмон вернулся.

– Маша, – сказал Стекло.

И достал золотую монету.

Перед рассветом, когда самый сон, Салмон пришёл в дом Камня и встретил человека Камня.

– Извините, – сказал Салмон и всадил ему нож в шею.

Он извинился ещё трижды, и в четвёртый раз – перед Камнем лично. Маша этого всего не видела, она запила коньяком таблетки и лежала поперёк постели. Салмон взял её на руки – такая тонкая – такая – взял на руки, отвёз к Стеклу, тот разбудил её ударом кулака и сделал что хотел. Стекло считал, что крики – несерьёзно и что ей на самом деле нравится.

Салмон не знал, куда её везти обратно, и просто высадил на самой красивой набережной, и она пошла куда-то, тоже самая красивая, хоть и в синяках немного.

За карточным столом остались трое, им стало скучно, сложно и обидно, и однажды к Салмону пришёл какой-то новенький, с маленьким пистолетом.

– Нехорошо, дорогой. Надо платить, дорогой. Фалес говорил, что всё вода, но он был неправ, дорогой. Всё – расплата.

– Я вижу, ты приличный человек, давай решим как равные.

– Мы, дорогой, не равны, дорогой, у меня по архаике красный диплом, начал бы диссер, если бы не вся эта скотобойня. А ты, дорогой, недоучка, с четвёртого курса выперли.

– Ты сам недоучка! Сколько было Лакедемонидов?

– Восемь, и Тиндарей – дважды. А Атталидов?

– Пять.

– Шесть.

И выстрелил Салмону в глаз.

Салмон рассказал эту сказку Воозу, Вооз – Овиду, Овид – мне. А я повидал и царей, и зверей, и наполовину еврей, и знаю, что пуля не пробивает голову, а застревает в ней и можно выжить. Можно.

Салмон очнулся, перед ним сидел Стекло.

– Дзынь! – сказал Стекло.

И всё пропало. Салмон очнулся снова.

– Гада того я сам кокнул. А тебе вставим новый глаз.

Но Салмон не захотел нового. Когда он вышел из больницы, в глазу у него было два с половиной грамма античного серебра – быком внутрь, Медузой – наружу.

Пока он спал, настала слишком ранняя зима, и серебро в глазу совсем заледенело. Салмон коснулся монеты и засмеялся: это же что-то особенное – трогать распахнутый глаз.

Он засмеялся одним глазом, заплакал вторым, пошёл к Стеклу и попросил свободы.

Он продал половину скопленных монет, не поднимая глаз, купил квартиру в новостройке и пошёл охранять библиотеку – брали с неоконченным высшим.

Сидел у книг, надвинув капюшон пониже: кто в наше время смотрит в глаза, мало ли что там увидишь.

Газ, Перец и Стекло довольно быстро перебили друг друга, их царства поделили скучные люди без особенных дыр в душе. Салмон ходил с работы, на работу и думал: хорошо бы дописать диплом.

Однажды Салмон встретил Машу. Она была уже не такая красивая, потому что в ней побывал Стекло и ещё стало меньше маникюра и больше коньяка, паршивого. Она вернулась в магазин, работала в ночь и не узнала Салмона, потому что он был из сна про чужую жизнь, а она теперь жила своей, настоящей, единственной, то есть может, конечно, и нет, но некоторые вещи проще забыть намертво.

– Воды, – сказал Салмон. И Маша продала ему воды.

– Спасибо, – сказал Салмон. И впервые за долгие месяцы поднял глаза.

– Едрить! – сказала Маша. – Извините. Какая монетка. Вам там не больно?

– Нет, – сказал Салмон. – Мне хорошо. Можете потрогать.

– Страшная. Смешная.

– Это горгонейон. Он нарочно такой, чтобы зло окаменело от удивления и миновало человека. Так, во всяком случае, полагает Плутарх.

– Чё-то вы больно умный.

– Это просто моя монетка на счастье. Кстати, у меня дома много таких.

– Чё-то вы больно шустрый.

Салмон опустил глаза.

– Что вы делаете сегодня вечером?

– Ночь уже. Кончится – спать. А завтра в день работаю.

– Так я приду завтра.

– Так приходи.

И Маша стремительно улыбнулась, и Салмон подумал, что зуб можно и вставить, и даже серебряный, хотя, наверно, лучше без затей, достаточно и одного урода в семье.

Салмон рассказал эту сказку Воозу, Вооз – Овиду, Овид – мне. Но не до конца. Я не знаю, что там было завтра. Но предпочитаю думать, что они жили долго и счастливо, познавая друг друга так и сяк, и однажды, вдруг от всего очнувшись, она присмотрелась к мужчине рядом… Нет, так не будем, не будем так. Жили долго и счастливо, пока тонули города, горели народы, восходили и рушились царства, пропадали названия с карт и сами карты, жили, жили, пока текст не впитал их до последней буквы.

Красные белые

Наши с Татой прадеды зарезали друг друга за холмом, за холмом, где кончается земля.

Татиного прадеда, наверно, закопали целиком, а моего не целиком, а кое-как.

Её был за белых, мой за красных, патроны кончились, ну вот и всё, примерно так, нож в ухо.

Воевали годы, без новостей, дул этот топтаный ветер, шёл этот топтаный дождь, и приносили мёртвых иногда.

Тем летом у белых не ели мёртвых: поспели ягоды. А у нас голодали, и прадеда – в суп. Пришёл комиссар, надавал подзатыльников:

– Картошку – пополам. Или будет вариться вечность.

Это дед мой видел сам. Видел, как варили похоронник. Я и сам его умею, с курицей, конечно. В хороший похоронник добавляют бузины. Хороший похоронник варят с песней про победу. Про нашу, конечно.

Наутро прадедов проводили. Когда в поединке нет победителей, мы миримся на день и хороним рядом.

Дед тогда впервые видел белых. Убив красного, белый вышивает листик на мундире. Генерал их был как роща. Убив белого, красный вышивает звёздочку. Комиссар наш был как небо.

На могиле прадеда поставили рожок: чтоб ветер дул. На могиле его врага бросили барабан: чтоб дождь бил.

Мы с Татой так и встретились, на соседних могилах. Я к своему пришёл, она к своему, послушать музыку. Но барабан истлел, рожок украли: цветмет же.

Стояли незнакомые. Не знаю, как она, а я всё думал, зачем воевали. Дед говорил так: белые были, чтоб было как было. Красные были, чтоб было как не было. Я за красных, конечно.

Звать её, сказала, Татой, как пулю из пулемёта. «Тата, нет ли выпить?» – спросил я, а Тата спросила, что бы я хотел на своей могиле.

– Пусть посадят рябину и положат камень. А на камне высекут «эти ягоды можно рвать».

– Рябину? Горькая.

– Облепиху.

– Колючая.

– Кизил.

– Капризный.

– Вишню.

– Черешню.

– Вишню.

– Иргу.

– Я люблю вишню.

– Но ты будешь мёртв. Извини, конечно.

Вот раньше была работа: выковыривать мох из букв, драть лишайник с крестов, стричь кусты на холмиках. Теперь всё заросло совсем. Кладбища становятся лесами, если их не подкармливать.

– Вот война и кончилась.

Или что-то вроде этого кто-то из нас сказал.

Дед мой жив и всё знает, но ничего не видит: белые сожгли его глаза.

Показал ему Тату, ноздри у него вздулись и остались так. Тата почуяла и вздрогнула.

– Нет, – сказал дед, – женщин мы не убиваем. Или некому будет смеяться на наших похоронах. Дай сюда лицо. Никогда не трогал белой.

Наши с Татой правнуки тоже друг друга зарежут. Это правильно. Войну так просто не того. Не кончить.

Но вот что я сделаю прямо сейчас: брошу печатать, возьму её за руку, пойдём сквозь лес, без ножа, как нормальные, ну вот и всё, примерно так, никому не предки, не потомки, никакого ветра и дождя, ничего такого, и будто вовсе всё иначе, чем было и не было.

И, кстати, всё-таки рябину.

Волна четвёртая

Шла война, но пока никого не убили, шла чума, но в отеле никто не чихнул. Мы толпились в магазине сувениров и вместо окон пялились в магнитики. Деньги больше некуда было тратить, и один и тот же верблюд из фальшивой бронзы переходил из рук в руки, дешевея и дорожая произвольно.

Я шатался, заглядывая мужчинам в кошельки и женщинам в чашечки купальников. Всюду распускалась жизнь.

– Я завидую вам, – сказал Али. – Я завидую сам себе. Это страшное время, хорошее время. Можно купить раба и пиццу на дом. Взять грузовик героина и личного врача на сдачу. Подгузники онлайн новорождённым и умирающим. Я завидую, но грущу: всё стало рынком, а рынков больше нет. У них, у настоящих, у последних, не бывает сайтов и приложений. Там даже вывесок не нужно. Вместо вывесок там птицы. Я видел битву соловьёв на карфагенских площадях. У лавки халатов золотая клетка. У лавки кувшинов серебряная. Чей соловей споёт красивей, у того и купят весь товар. Ни халаты, ни кувшины людям не нужны, у них нормальные штаны и пароварка. Это не ради покупок, а ради песен.

Я уже знал, что закончит он чем-то вроде «спой и ты», и напал первым.

– Я устал тебя развлекать, Али. Ты пришёл непонятно откуда, идёшь непонятно куда, ты готовишь отель к непонятно какой осаде, и мне непонятно, заряжен ли твой пистолет. А ещё та ленивая болезненная брюнетка дважды облизнула губы, глядя на меня, и текила кажется бесконечной, и мне на всё плевать. Раз мы на рынке, давай торговаться. У меня куча неспетых песен. У тебя полно заложников. Поменяемся?

Али молчал. Плохой торговец кричит, хороший ворчит, а лучший сбивает цену молча.

– Отпусти хотя бы детей.

– Разве музыкантам платят сразу золотом? Разве им не положены медяки?

– Что это значит?

– Что дети – товар товаров. На беременную тройней девочку-подростка можно выменять роту бойцов. Я придержу детей, они мой золотой запас. Но я отдам тебе пригоршню бедных, бесплодных, бездетных, неумных и одиноких мужчин. Спой про них, и я их выпущу.

Песня про раскладушку

В июне снова пошёл снег. Надо было валить.

Жена дала сумку хлеба в дорогу, Марат сел в поезд, положил под голову батон и забыл её лицо. Ехал ночь, и ночь, и ночь, из полярного дня в обычный, и не спал ни минуты: шумело. Позади ничего, ни работы, ничего, а в Москве земляк держал обувной, обещал устроить-роить-роить.

– Москва, – сказал Марат.

– Гыр-гыр-гыр, – сказала Москва, – хыр-хыр-хыр.

Работа была – раздавать бумажки. Новые сапоги, скидки на сапоги. Новые сапоги, скидки.

Вечерами, обалдев от бесконечности, Марат катался по кольцевой. «Курская» – двери закрываются – «Курская» – двери закрываются – чудо.

– Шын-шын-шын, – пела ночь, – фын-фын-фын.

Марату было ничего, тепло. С первых денег взял жёлтые шорты, футболку, сигареты подороже. Новые сапоги, скидки на сапоги. Новые сапоги, скидки.

Спать он так и не научился снова. Соседи мучили Марата. Один храпел, другой пердел, третий плакал: в горах, под самым солнышком, умерла его мать, он плакал и слал деньги теперь уже в никуда, по привычке.

– Э! – сказал Марат однажды ночью.

– Чего?

– Не чегокай.

На излёте лета в общагу привели негра. Сунул руку, сказал:

– Тарам.

И – раскладушку в проход.

Тоже устроился раздавать. Подпрыгивал и пел:

 
сезонны
сезонны
сезонны воу-зонны
покупай!
(ага)
покупай!
(ага!)
сезонны
сезонны
сезонны-воу-зонны
ликвидат
ликвидат
Ликви-дидли-дидли-дат
 

Осень прошла как осень. Первому снегу Марат усмехнулся как родному, а Тарам замерзал и пел всё громче:

 
расса
пара-дири-дари
дажа
распродажа
рассы-пара-дажа
сапо
тапо
сапотапоги
воу-сапотапо
ги
 

Ночи были всё знакомей, ледяней, но Марат не спал. Один храпел, другой пердел, третий больше не плакал, но принялся, сука, шуршать. И Тарам поддакивал:

 






 








 




...
5