Читать книгу «Проза Лидии Гинзбург» онлайн полностью📖 — Эмили Вана Баскирка — MyBook.
image

Введение

На протяжении семи десятилетий Лидия Гинзбург (1902–1990) описывала реальность повседневной жизни и исторических перемен в Советской России. В различного рода записях и повествованиях она задействовала уникальные в ее понимании возможности «промежуточных» жанров («человеческих документов», мемуарных очерков, эссе, автобиографических текстов и проч.), чтобы обогатить литературу репрезентацией новых сфер мышления и жизни. Гинзбург с беспрецедентной проницательностью и ясностью фиксировала, как ее современники формируют свои личности и автоконцепции, реагируя на опыт советской жизни. Однако в англоязычном мире Лидию Гинзбург доселе знают в основном как исследователя литературы (автора книги «О психологической прозе», в 1991 году опубликованной издательством Принстонского университета (Princeton University Press) в переводе на английский), а также как «мемуаристку», описавшую блокаду Ленинграда в годы Второй мировой войны (в 1995 году издательство «Харвилл» (Harvill Press) опубликовало под названием Blockade Diary («Блокадный дневник») ее «Записки блокадного человека»).

Гинзбург полагала, что у нее два призвания: первое – призвание ученого, а второе, еще более важное – призвание писателя. В конце 1970‐х, подводя итоги пятидесяти лет, на протяжении которых она писала в стол, Гинзбург сетовала: «Полвека (уже больше) я веду двойной разговор – о жизни и о литературе. Полвека длится двоящееся беспокойство: когда о литературе – значит, занимаюсь не главным делом; когда о жизни – занимаюсь нереализуемым»[1].

Репутация Гинзбург становилась все весомее по мере того, как широкой аудитории открывался доступ к новым граням ее литературной деятельности. Образ Гинзбург в сознании читателей кардинально менялся несколько раз, подвергаясь переосмыслению: она воспринималась то как авторитетный историк литературы, специалист по русскому романтизму, Михаилу Лермонтову и Александру Герцену; то как видный специалист по лирической поэзии, в чьих исследованиях объединены исторический, текстологический и гуманистический анализ;[2] то как автор оригинальной теории промежуточной литературы; то как проницательный создатель мемуарных очерков о виднейших русских литераторах первой половины ХХ века, в том числе о Владимире Маяковском, Николае Олейникове, Юрии Тынянове и Анне Ахматовой; то как автор поистине революционных, основанных на личном опыте философско-психологических аналитических работ о жизни в блокадном Ленинграде. Лишь недавно Гинзбург начала приобретать репутацию писательницы, создавшей новую разновидность прозы, где сплелись самоанализ, философско-исторические размышления и своеобычная социально-литературная психология. Теперь в научных работах на английском и русском языках Лидию Гинзбург начинают позиционировать по-новому – как сложную и интригующую фигуру, глазами которой можно, словно с удобного наблюдательного пункта, обозреть советскую эпоху с начала до конца.

До самого последнего времени значение Лидии Гинзбург было трудно оценить, поскольку, несмотря на все впечатляющие публикации, совокупный корпус ее текстов и его размах оставались неизвестными. Книга, которую вы держите в руках, основана на десяти годах скрупулезной работы с полным корпусом текстов Гинзбург, многие из которых, следует отметить, доступны читателю только в ее личном архиве и до сих пор не опубликованы. В результате исследований я пришла к новой интерпретации поисков Гинзбург – ее поисков иного способа письма, который соответствовал бы временам, когда ей выпало жить. В центр своего анализа я помещаю не крупные произведения (более-менее известные читателю повествования, эссе и научные монографии), а скорее те тексты (в том числе много незаконченных), которые, по-видимому, меньше всего вписываются в стандартные жанры художественной литературы и литературной критики. Полагаю, эти малоизвестные тексты повлияют на наше понимание жизни в эпоху модерна и советского опыта.

Гинзбург достигла совершеннолетия вскоре после двух революций 1917 года и оказалась едва ли не самой талантливой среди учеников русских формалистов. Хотя она всю жизнь занималась исследованиями литературы, самые глубокие труды, представляющие собой ее вклад в науку, стали доступны широкому читателю лишь в 1970‐е годы. Ее книги «О психологической прозе» (первое издание – 1971) и «О литературном герое» (1979) помогают нам глубже понять, как автоконцепции перемещаются из литературы в жизнь и из жизни в литературу, как в литературных персонажах отражаются меняющиеся представления о человеческой личности. Гинзбург демонстрирует, как эстетические построения промежуточной литературы становятся связующим звеном между построениями, характерными для повседневной жизни, и романными построениями, тем самым способствуя эволюции литературы и самопознанию человека.

Экспериментировать с промежуточной литературой Гинзбург начала в 1925 году, занося в записные книжки остроты, исторические анекдоты, афоризмы, а также размышления о людях из ее окружения – ученых, принадлежавших к школе формалистов, писателях и простых людях. Ее проект эволюционировал в течение семи десятилетий советской истории, в ходе которых она писала эссе и очерки в стол (почти на всем протяжении жизни, кроме нескольких последних лет, публикация этих текстов при всем желании автора была невозможна и в основном даже невообразима), критически анализируя в них жизнь русской интеллигенции – социального слоя, ценности которого, на взгляд Гинзбург, подвергались нескончаемым атакам. Гинзбург прожила достаточно долгую жизнь, чтобы извлечь пользу из смягчения цензуры в эру гласности, и ошеломляла российских читателей все более пространными изданиями своих нетривиальных историй, остроумных исторических анекдотов и вдумчивых размышлений, в которых сочетались различные промежуточные жанры, то есть формы мемуарно-документальной и художественной прозы. Литературовед Сергей Козлов вспоминает, что в 1980‐е годы чувствовал, как и многие его современники, что «Гинзбург дарила нам язык и концептуальный аппарат для понимания самих себя и окружающих». Один читатель из круга знакомых Козлова говорил о Лидии Гинзбург: «Она мне объясняла меня самого»[3].

Почему же даже на излете советского периода Гинзбург столь успешно «объясняла» интеллигенции «ее саму»? Десятки лет в своих жанровых экспериментах она преследовала две все более дерзкие цели: 1) создать новую концепцию человека, которая соответствовала бы катастрофическому ХХ веку; 2) прийти к новой литературной форме взамен психологического романа, который, по мнению Гинзбург, к тому времени устарел. Обе задачи она решала индуктивным методом, наполняя записные книжки и эссе, бросавшие вызов жанровым канонам, скрупулезными самонаблюдениями и беспощадным анализом характеров и поведения современников. Она могла объяснить интеллигенцию самой интеллигенции, поскольку выдвинула убедительные доводы о связях личности с историей и нашла форму выражения, позволявшую раскрыть эти связи; такой формой оказался не роман, не какая-либо из больших литературных форм, а фрагментарное повествование промежуточного жанра, лавирующее между историей и художественной литературой.

В годы Второй мировой войны Гинзбург сетовала, что литература по большей части впала в состояние недоразвитости и скучных повторов. Она поставила литературе диагноз, рассудив, что корень проблемы в неспособности открыть «новую принципиальную концепцию человека»[4]. Гинзбург нашла связь между двумя взаимосвязанными кризисами, охватившими ее эпоху, – кризисом ценностей и кризисом литературы; оба порождались отсутствием новой концепции человека, которая могла бы выразить моральную неопределенность в новых исторических обстоятельствах, а также фрагментацией и социальной обусловленностью, затруднявшими формирование идентичности у человека эпохи модерна. Войны и революции, писала Гинзбург, безвозвратно низвергли индивидуалистическую идеологию XIX века, подорвав веру в безусловную ценность уникального человека – веру, которая, в свою очередь, зиждилась прежде всего на вере в существование предопределенных Богом абсолютов. Эти события растоптали и мечту о том, что общество изменится к лучшему: с одного взгляда на сталинскую Россию и нацистскую Германию можно было осознать неискоренимость социального зла. Начиная с 1930‐х годов и в послевоенные десятилетия Гинзбург (в своих текстах, в то время не предназначавшихся для печати) призывала современников прекратить литературные диспуты, которые сводились к оплакиванию утраченной самоценной души, и вместо этого задуматься, «как бы выжить и как бы прожить, не потеряв образа человеческого»[5]. Ее опасения находят параллели в опасениях европейских интеллектуалов (например, Жана-Поля Сартра), которые тоже обсуждали, как должно измениться искусство в ответ на тотальную катастрофу человечества в годы Второй мировой войны.

Стержневая часть моей книги – исследование разработанной Гинзбург концепции человека после кризиса индивидуализма, концепции «постиндивидуалистического человека» (или self, постиндивидуалистического «я»), как я это называю. Если выразиться словами Гинзбург, это «сознание», которое «при всей субъективности ‹…› не смеет уже удивляться собственной конечности»[6]. Английское слово self не имеет эквивалента в русском языке (правда, в русском есть возвратная частица «себя», близкая к слову self во многих языках, и в этом смысле используется слово «я», в кавычках). Исследователь жанра автобиографии Пол Джон Икин определяет the self как «всеобъемлющий термин, обозначающий совокупность нашего субъективного опыта», а специалист по интеллектуальной истории Джеральд Сигал – как «особенное существо, которое представляет собой каждый человек»[7]. Я имею в виду эти значения self, связанные с субъективностью, опытом и личными особенностями, но опираюсь и на основополагающее исследование Чарльза Тейлора «Истоки „Я“», где он утверждает: «…когда мы говорим о людях как о selves, то имеем в виду, что люди – существа достаточно глубокие и сложноустроенные, чтобы обладать некой идентичностью… (или пытаться ее обрести)»[8]. В обеих концепциях человека – и у Гинзбург, и у Тейлора – главная роль принадлежит этике и повествованию, но Гинзбург сильнее, чем Тейлор, сомневается в существовании стабильной, перманентной идентичности человека, а также делает особый упор на социальном аспекте (на том, что мы могли бы назвать «личностью» или сравнить с «социальным „Я“» из теорий Уильяма Джеймса)[9].

Один из центральных элементов теории Гинзбург о человеке и структуре личности – мысль, что мы стараемся осознавать свои переживания как ценность, между тем как наше понимание ценностей берет начало в процессах социализации и интериоризации в нашей социальной среде. Душевная жизнь человека ХХ века состоит из изолированных моментов, которые быстро изглаживаются из памяти и не могут сформировать какую-либо «длящуюся связь взаимопроникающих элементов»[10]. Эту отчужденность от абсолютных ценностей не следует путать со своенравной свободой, которая ассоциируется с героями Достоевского. Основные действующие лица, появляющиеся в документальной прозе Гинзбург, схожи с вымышленными героями Кафки и Хемингуэя, у них нет лишнего времени на идеи, которые потрясут мир (идеи типа «все позволено»), поскольку эти герои обречены существовать в «давящем мире объективного ужаса жизни» (из эссе 1958 года, опубликованного в конце 80‐х)[11]. Как лаконично формулирует Гинзбург в поздней научной работе «О литературном герое» (1979), современный герой не предопределяется идеями – он «управляем механизмом социализации, интериоризации, ожиданий, запретов, ценностей своей среды, своей „референтной группы“»[12].

Следуя долгой философской традиции, соединившей этику, личность и повествование, Гинзбург делает центральной темой своих текстов этический потенциал постиндивидуалистического человека. Гинзбург, атеистка, подбирает, чтобы найти им повторное применение, элементы гуманистической традиции XIX века и контрабандой протаскивает их в средоточие века ХХ-го. Она «сбрасывает со своего парохода» объемные миры, замысловатые сюжетные структуры и изображение внутренней жизни индивидуализированных литературных героев. Отказ от всех этих элементов отличает Гинзбург от ее современника Василия Гроссмана, который писал традиционные «толстовские» романы о войне и сталинском терроре, применяя в общем и целом приемы психологической прозы. В определенных аспектах Гинзбург ближе к поразительному летописцу ГУЛага Варламу Шаламову, который уверял, что читатели, прошедшие через революции, войны и концлагеря, не нуждаются в романах. В своей документальной прозе Шаламов отвергал «литературщину», сводя к минимуму описания внешности и предыстории персонажей или вообще обходясь без таких описаний[13]. Гинзбург тоже показывает читателю только конкретные, сиюминутные переживания своих фрагментарных героев, но, в отличие от Шаламова, заменяет приемы художественной литературы анализом[14].

Самоотстраненный, проводимый извне анализ – ключевой метод для подхода Гинзбург к постиндивидуалистическому человеку, отражающий ощущение, что в ее эпоху «конфликт литературного персонажа стал опять внешним конфликтом, как во времена допсихологические» (еще одна цитата из эссе 1958 года, созвучная ее научному труду «О литературном герое»)[15]. Самоотстранение роднит эстетику Гинзбург с ее же этикой: анализ извне помогает создать некое «построение личности», с которым можно, пытаясь сохранить «образ человеческий», связать поступки, никак не связанные между собой. Самоотстранение помогает объяснить и тот факт, что Гинзбург дистанцируется от традиционной автобиографии. Как утверждал Роберт Фолкенфлик, «представление о себе как о Другом – одно из условий автобиографического повествования»[16]. Но Гинзбург поднимает это «одруговление» на новый уровень, рассматривая «я» как произвольно выбранный образец для анализа – не как автономное существо, а как неотъемлемый элемент общественного строя. «Я», выступающее в роли стороннего наблюдателя, – некая анализирующая события отвлеченная фигура, половая принадлежность которой не указана, фигура, которая обычно ведет рассказ в третьем лице. Центральный персонаж – альтер эго Гинзбург – тоже говорит о себе в третьем лице и подвергается легкой фикционализации, чтобы сделать его более репрезентативным в историческом отношении.

Творческие работы Гинзбург лучше всего могут быть поняты в контексте двух кризисов – кризиса индивидуализма и кризиса романа, – которые в первые десятилетия ХХ века имели резонанс во всей Европе. Согласно знаменитой фразе Осипа Мандельштама в статье «Конец романа» (1922), в ХХ веке индивиду недостает сил и даже чувства времени, без которых нельзя сохранить полномасштабную биографию, образующую композиционный «позвоночник» романа[17]. Советские прозаики, пытаясь изобразить новую реальность, должны были сопротивляться наследию реалистического романа ХIX века, а также усилиям формалистов по демифологизации литературных приемов и тому воздействию, которое оказывала на культуру большевистская революция. Некоторые литературные течения сочли, что литература может обновиться, обратившись к факту и документу (к тому, что более радикальные идеологи из «Левого фронта искусств» – ЛЕФа – называли «литературой факта»).

Я принимаю во внимание весь корпус текстов Гинзбург, но сосредотачиваюсь в основном на 1930‐х и 1940‐х годах, когда она активно экспериментировала во множестве направлений сразу. Одно время она, под влиянием нараставшего в СССР 1930‐х годов интереса к роману, считала авторов записных книжек «литературными импотентами», которым не хватает «положительных идей». И все же открытое отвращение, которое она питала к фикциональности романа, побудило Гинзбург предпочесть незавершенность текстов и записей в записных книжках. Ее мечта (в 1930‐е годы облеченная в слова) состояла в том, чтобы создать жанр, которому невозможно подобрать название, максимально близкий к «дневнику по типу романа», жанр, в рамках которого она могла бы, «не выдумывая и не вспоминая», «фиксировать протекание жизни»[18]. Я детально, со ссылками на черновики из архива Гинзбург, рассматриваю повествования, которые, возможно, стали частью этого романизированного дневника:[19] «Возвращение домой» (1929–1936), «Заблуждение воли» (ок. 1934), «Мысль, описавшая круг» (ок. 1934 – 1936 либо 1939), «Рассказ о жалости и о жестокости» (ок. 1942 – 1944), «День Оттера» (ок. 1943 – 1945) и «Записки блокадного человека» (авторская дата – «1942–1962–1983»). В этих произведениях чувствуется стремление Гинзбург навести мосты между романом и историей самой себя (и своей среды). Она полагала:

Сейчас работа историка и работа «романиста» (условное название для человека известным способом концепирующего действительность) до некоторого предела должна быть однородна. И то и другое – понимание жизни; то-есть [sic! – Э. Б.] описание фактов и объяснение связей между ними[20].

...
7