Читать книгу «Религиозное измерение журналистики» онлайн полностью📖 — Александра Щипкова — MyBook.

Джохар и Александр. Столкновение цивилизаций

Мне довелось служить в Туркестанском военном округе. Это было ещё при советской власти в 1978-80 годах. Начинал в Ашхабаде, в элитной сержантской школе войск химической защиты. Когда обнаружилось, что я православный, перевели в артиллерийский кадрированный полк, а оттуда – в стройбат на строительство Тюямуюнской гидроэлектростанции в пустыне Кызылкум. Самая граница Туркмении и Узбекистана. Это был экспериментальный батальон из трёх рот. В одной роте служили туркмены, в другой – грузины, в третьей – осетины. Привозной воды не хватало. Анаши было в избытке. На ночь нас запирали снаружи на замок, чтобы обкуренные казармы не перерезали друг друга. Национальные конфликты были жесточайшие. Немногочисленных русских и случайного чеченца поместили в осетинскую роту. Очевидно, в штабе округа весьма хорошо разбирались в «национальном вопросе». Я провёл здесь несколько месяцев, но и отсюда меня перевели в другую воинскую часть.

* * *

Рядовой Джохар К. сидел рядом со мной на глинистом склоне берега Амударьи и с тоской поглядывал на запад. На западе – родная Чечня. Стояла зима 1979 года. Мы оба служили в пустыне, в сутках езды от Чарджоу и в двух – от Ташкента. Но первая в моей жизни встреча с мусульманами состоялась раньше, ещё в Ашхабаде.

Открытых православных отправляли проходить срочную воинскую службу в Среднюю Азию. Вроде бы повсюду в Союзе – атеизм, а, тем не менее, негласным указом христиан погружали в среду исламской культуры. В Москве ислама практически не было. Даже Гейдар Джемаль – ныне вождь и символ – в те годы исканий и томлений порой захаживал на христианские подпольные собрания.

В Ашхабад призывников привезли в в/ч химзащиты. Здесь нас ждали стрижка, баня и ритуал смыслового преображения: вошел в баню «по гражданке» – вышел в «х/б-б/у» (форма хлопчатобумажная, бывшая в употреблении). Метанойя.

Я был молод и не понимал мистику ритуала, который требовал не мытья, а катанья. Сдуру действительно намылил голову. Тут-то, ослеплённого хозяйственным мылом, и потянули меня за цепочку креста крепкие туркменские руки.

Крестик – красивый «карловацкий», подарок духовника, привезённый в СССР кем-то неведомым вместе с красочными иконками Ксении Петербургской из «самой Америки». Цепочка паяная – пока рвали, чуть шею не пропилили. Жалкие слепые попытки отстоять последнюю связь с прошлой жизнью завершились потерей зубов и краткой нотацией: «запомни, здесь тебе не Россия».

Позже я поумнел, окреп и в путешествиях по воинским частям Туркестанского военного округа встречал межрелигиозный конфликт с открытыми глазами. А другой крестик письмом мне прислал друг. Он получил его в Богоявленском соборе на всенощной из рук Патриарха Пимена. Алюминиевый, софринский. Я его носил на шнурке от солдатского ботинка.

Армия – не тюрьма. Люфт свободы намного больше. Выбор общения – шире. С Джохаром мы дружили и, попадая вместе в наряд, много говорили о Боге. Он уважал меня за православное упрямство, бесконечные конфликты с командованием в отстаивании права носить крест и помогал прятать Евангелие, за которым охотился замкомроты по политическому воспитанию. Я уважал его за то, что он не боялся смерти. Он был единственный чеченец в батальоне. Грузины его ненавидели. Пытались убить, но в жутких драках он выживал, выходя победителем. Выживал потому, что каждый раз был готов умереть, и это превосходство над смертью заставляло бежать его противников.

Джохар был сиротой. Его воспитала бабушка, и вера была для него нормой. Естественной составляющей повседневной жизни. Порой казалось, что в вопросах веры нам не о чем спорить. Как часто бывает у молодых – поначалу находишь только общее. И приходили в восторг от совпадения религиозного опыта. До тех пор, покуда Джохар не задал мне прямой и самый важный вопрос. Он проповедовал страстно и убеждённо, пытаясь заставить меня полюбить его сокровенное. Мои «заблуждения» горячили его, раздражали.

Мы сидели на берегу Амударьи и глядели в глубокий котлован. Там копошились «химики» и солдаты. Они строили Тюямуюнскую ГЭС.

Как не предать «правило веры» и не порвать ткань человеческих отношений, уже связавшую двоих? И сегодня я не могу этого понять. Здесь, именно здесь и находится первопричина того, что называют «религиозным конфликтом». Душевная связь и связь в Боге – далеко не одно и то же. Я не стал лгать Джохару. Встали. Он подошел вплотную. Пуговица к пуговице. Звёздочка к звёздочке. Душевное рвалось. Мы слышали треск этой невидимой ткани. Его глаза были полны. Они были полны непонимания.

До самого моего назначения в Ташкент, на новое место службы, мы ни разу не посмотрели друг другу в глаза и не обмолвились ни словом. Накануне отправки он не зашёл и в каптёрку на отвальную. Я забросил на сиденье вещмешок с сухпайком на двое суток. Ветер перемешивал кызылкумский песок с сухим снегом, обмётывая как веником плац. Начищенным сапогом я постукивал по заднему скату, затягивая погрузку. Мне хотелось видеть его. Заметил вдруг, что он стоит на крыльце казармы, безвольно опустив руки от одиночества. В одной белой нижней рубахе поверх зелёных галифе. Чуть заметным движением мы кивнули друг другу сквозь окна уазика, который разделял нас. Я уехал. Увозя Евангелие, которое помогал мне прятать Джохар.

Москва
Октябрь, 2012 год

Мой август 1991 года

Любые воспоминания, даже о грустных событиях, вызывают приятное чувство ностальгии. Прошлое обычно теплее настоящего. Однако воспоминания о путче 1991 года мне неприятны и вызывают странное чувство – смесь эйфории с обманом. Обычно я отказывался комментировать те события. Тут согласился. Этот текст был напечатан на сайте православного журнала «Нескучный сад». Я наскоро надиктовал его по телефону.

* * *

В 1991 году я жил в Ленинграде, но как раз накануне путча, 18 августа, приехал в Москву и в итоге все три дня, с 19‑го по 21‑е, провёл у Белого дома. А приехал я получить гонорар в «Независимой газете» и, главное, на съезд Российского христианско-демократического движения (РХДД), которое возглавлял Виктор Аксючиц.

В ту пору я собирал материал для своей будущей кандидатской диссертации о русской христианской демократии. Тот съезд – отдельная тема. Проходил он в Белом доме, в нём участвовало около восьмисот человек, было много ярких выступлений. В частности, выступал Борис Немцов – молодой, кучерявый, в то время «православный патриот» и член РХДД (думаю, мало кому известен этот эпизод из его биографии). Правозащитник Валерий Борщёв и священник Глеб Якунин в своих выступлениях заявили о выходе из РХДД, так как они были против готовящегося подписания Союзного договора, а Аксючиц и большинство членов РХДД – за. Тогда этот договор обсуждался больше, чем любая другая тема.

Съезд проходил в Белом доме, заседание затянулось до позднего вечера. Часов около десяти я подошел с диктофоном к отцу Глебу Якунину, которого знал с начала семидесятых, и спросил, будет ли подписан договор. «Всё может перемениться, сейчас сюда приедет Борис Николаевич Ельцин, мы пойдём к нему, что-то должно измениться», – нервно ответил Якунин (он тогда входил в так называемый «ближний круг» Ельцина). Возможно, что-то он знал уже тогда. Кассета с этими его словами хранилась у меня в архиве, и в 2001 году, к 10‑летию августовских событий, я прокрутил её в прямом эфире «Радио России», где тогда работал. Слова, сказанные Глебом накануне путча, прозвучали на всю страну. Прокомментировал я их не слишком жёстко, но недоумение выразил. За этот эфир начальство мне тогда чуть голову не оторвало. Но вернёмся в август 1991 года.

Действительно, вскоре приехал Ельцин, и Глеб с другими приближёнными пошли к нему, а я уехал ночевать к друзьям-журналистам на окраину Москвы. Проснулся очень рано от крика «Горбачёва убили!». Первая мысль, которая пришла в голову мне, грешному, была: «Эх, опять назад в кочегарку!». Не хотелось. Было около шести утра. Позвонил домой Якунину, спросил, что происходит. «Бросай всё и езжай в Белый дом. Я бегу туда», – ответил он.

Однако я его не послушал и поехал не в Белый дом, а на Манежную площадь, которая тогда была ещё площадью, а не магазином. Там увидел, как примерно 10–15 человек останавливают троллейбусы, обрывают «рога» и стараются сгруппировать эти троллейбусы на Манежной. Потом появляется ещё 5–6 человек, все вместе строят цепочку, перегораживая дорогу транспорту. Какие-то парни в штатском пытались порвать цепочку, ударяя их по рукам, это не удалось, цепочка какое-то время простояла, люди ходили, смотрели. Это было не восстание, это был символ восстания.

Пробило восемь утра. Я немножко пофотографировал и отправился пешком к Белому дому, где провёл три дня и две ночи почти без сна. Отходил только фотоплёнку купить – снимал я там очень много. С удостоверением маленькой ленинградской газетки, в которой я тогда работал, я мог пройти куда угодно – в то время любая журналистская корочка производила магическое действие. Точно могу сказать, что баррикады, о которых всегда говорят, вспоминая те дни, – почти миф. Это были не баррикады, а образы баррикад. Приносили люди всякую мелочь (кастрюльку, кирпичик, палочку), выкладывали в один ряд или просто чертили условную линию – вот и вся баррикада. Символическая!

Несколько раз я заходил в Белый дом, видел там будущих известных журналистов, потом возвращался на «баррикады». Меня никто не останавливал. Через какое-то время двери Белого дома закрыли и перестали пускать вовнутрь. Все три дня я много общался с людьми, в том числе солдатами (когда приехали танки), днём также фотографировал.

Женщины приносили еду. Мужчины ели с усталым видом солдат бородинского поля. Им хотелось сражений. С одной стороны, я ощущал, что в стране происходят какие-то тектонические сдвиги, и в то же время казалось, что всё это – и путч, и противостояние ему – как бы понарошку, картинно. Внутренне я не был ни на той, ни на другой стороне, скорее, ощущал себя наблюдателем. Даже не журналистом, поскольку никогда ничего о тех событиях так и не написал (и тогда не собирался писать), а просто фиксировал происходящее для самого себя.

Конечно, совсем равнодушным там оставаться не мог никто: всё время большое скопление народу, много молодёжи, много пьяных, потом гибель этих несчастных мальчишек. Когда я попал на место гибели первого, его уже увезли в морг, но кровь на асфальте оставалась. Я хорошо помню первые трупы Афганистана в декабре 1979‑го. Кровь либо парализует волю, либо очень возбуждает. Здесь, в августе 91‑го, кровь возбуждала толпу. Это всеобщее возбуждение захватывало, кружило голову и мутило, но мне не хотелось принимать участия в том, что происходило.

Потом ещё целый год я находился в состоянии оцепенения и пристального наблюдения: ходил в Петербурге на все митинги, фотографировал, ночами проявлял плёнки, печатал снимки, рассматривал лица на них в свете красного фонаря и пытался понять, что происходит с ними и со мной. Но участвовать в добивании поверженного гиганта не хотелось. Охотничий азарт вызывал чувство брезгливости. До сих пор с содроганием и омерзением вспоминаю надпись на одном из домов на Садовом кольце – «забил я туго тушку Пуго».

Я не любил советскую власть, многие мои близкие пострадали от неё. Мама в тюрьме отсидела, меня и жену из института выгнали, и я до перестройки даже не надеялся, что когда-то смогу легально заняться интересным интеллектуальным делом (казалось, что власть эта на века). Но 21 августа 1991 года я не испытывал ни эйфории от победы, ни чувства мести, ни желания «брать власть». Чувствовал только невероятную внутреннюю усталость.

Я не был аполитичен и даже ходил на выборы, но ту политическую жизнь делали чужие мне люди. Из моего круга в депутаты тогда пошли единицы. Я всегда разделял понятия «режим» и «Родина». Чувство освобождения появилось у меня раньше, году в 1988‑м, после 1000‑летия Крещения Руси. А после августа 1991 было ощущение, что терзают мою Родину. По ней – больной, обворованной, опозоренной – ходил многоголовый Ардальон Передонов. И сейчас, спустя двадцать лет, я чувствую, что живу в эпоху передоновых, в эпоху антигероев.