Каждый день в городе появлялись новые сообщения! «На Волге лёд тронулся», «На Волге ледоход», «На Волге полный ледоход».
По ночам держались холода, но в полдень земля исходила паром. По пригретым холмам брызнуло первыми подснежниками. Мутная талая вода ринулась в овражки. Разгалдевшись, как галки на закате, детвора приспособила под самодельные плотики всё, что было можно, даже сорванные с петель калитки пошли в ход, – только бы нестись вольным корабликам по весело голубеющему разливу.
В воскресенье девушки потащили Хафиза, Наиля и Галима на Волгу. Выйдя из берегов, воды властно захватывали пространство. Лишь кое-где подымались незатопленные островки с голыми кустами тальника, а в вышине кружились отощавшие грачи.
Молодые люди с непокрытыми головами стояли на высоком пригорке. Мягкий ветер шевелил пряди волос, словно пёрышком касался щёк.
Могучая, стремительная, всегда молодая наша Волга! Нескончаемо проносились, сшибались с гулким треском зелёно-голубые от солнца льдины, величиной с хороший деревенский дом.
На дальнем крутом юру, в дымке весеннего света, синел сосновый бор.
– Какой простор, как хорошо! – первым нарушил Наиль то состояние счастливого безмолвия, в котором, не стесняясь друг друга, замерли эти юноши и девушки, охваченные чувством внутренней связанности со всей молодеющей землёй.
– Так бы жизнь прожить… в неудержимом движении, смывая любые препятствия, – вырвалось у Хафиза, не отрывавшего глаз от обширного, точно море, половодья.
Галим и Мунира держались так, чтобы никто не подумал, что в эти минуты величественного ледохода они заняты друг другом. И чем усерднее старались они скрыть это не только от других, но и от самих себя, тем яснее было остальным, что Галим и Мунира тяготятся своей ссорой и что не стоит мешать им помириться.
Получилось как бы само собой, что Наиль с Хаджар и Хафиз с Лялей тихо разошлись в разные стороны.
Галим с Мунирой и не заметили, как остались вдвоём. После всех размолвок, что произошли между ними, они впервые оказались лицом к лицу. У каждого сердца своя боль. Мунира не могла забыть его оскорбительной самонадеянности, Галиму трудно было простить ей Кашифа.
Хотя чувство звало к примирению, но юношески настороженное самолюбие мешало сделать первый шаг.
Мунира, заметив на несущейся льдине прилаженное каким-то шутником огородное чучело в чёрной шляпе, невольно рассмеялась.
У Галима вдруг вспыхнули скулы.
– Это двойник того самого «салам-турхана», что с некоторого времени зачастил в ваш дом.
Улыбка мгновенно исчезла с лица Муниры.
– А ты что же, следишь за Кашифом? – спросила она.
Галим видел, как задрожали у неё уголки губ и крылья тонкого прямого носа, но он шёл напрямик:
– Нет, конечно. Просто я видел, что он опередил меня в тот вечер, когда ты попросила меня помочь по математике. Ты стояла у окна с книжкой в руках и потом пошла ему навстречу…
Огонёк недовольства в карих глазах Муниры смягчился.
– Значит, ты всё-таки приходил тогда?
И Мунира кончиками пальцев едва коснулась его руки, но Галиму мгновенно передалась искренность этого движения.
– Приходил, – сказал он, потупив глаза.
– Почему же не зашёл? А я ждала, ждала тебя.
– Так ведь к тебе Кашиф…
– А что Кашиф? Я его не звала и не сочла бы невежливым сказать, что он мешает нам работать.
В словах и в голосе Муниры прозвучала такая милая естественность, что обиды у Галима как не бывало. Легко и весело полились слова, захотелось движения, и он предложил Мунире вернуться трамваем в город, – там они покатаются на лодке по Кабану.
Трамвай мчался по пригороду Казани со смешным названием Бишбалта, что означает «пять топоров», потом по дамбе, которая соединяет слободу с городом. По обе стороны дамбы плескалась чистая волжская вода, проникшая сюда из реки Казанки.
Сойдя с трамвая, Галим и Мунира пошли вдоль Булака, широкого канала, прорытого ещё в петровские времена, и наконец добрались до берега озера Кабан, где на цепи качалась лодка. Галим засвистел. Мгновенно откуда-то – Мунире показалось, из подворотни – вынырнул мальчик с бритой головой.
– Мухтар, вынеси скоренько вёсла, – сказал ему Галим.
Мальчик исчез. Не прошло и минуты, как он появился с двумя самодельными вёслами на плечах.
– Смотри греби осторожно, я сегодня что-то боюсь воды, – сказала Мунира.
Галим обнадёживающе улыбнулся.
Мухтар оттолкнул лодку от берега. Галим сильными взмахами погнал её на середину озера, полного в эту пору вешней воды из Казанки и Булака.
Мунира не бралась за руль. Она опустила руку за борт, полощась пальцами в воде, как это любят делать дети. Огромное озеро меняло на глазах свою окраску – убывали голубовато-розовые тона заката, на них плотно ложился холодный графит, а другая половина Кабана уже отливала тусклым свинцом.
Подгоняемые весенним ветром, неторопливо плыли облака.
Галим повернул лодку, и перед Мунирой раскинулась верхняя часть Казани. Она как бы состояла из двух ярусов. Первый ярус начинался от самого берега озера, а второй – за улицами Свердлова и Баумана и поднимался по склону всё выше и выше. Новый, ещё в лесах, финансово-экономический институт на горном выступе как будто висел над городом. Левее виднелись окна верхних этажей университета, в двери которого когда-то юным студентом входил великий Ленин. Ещё левее, над крышами многочисленных домов, высились древние башни Кремля.
С детства знакомый пейзаж родного города! Но в этот тихий и прозрачный весенний вечер Казань была похожа на далёкий южный город, мирно покоящийся у синего моря.
– Я заметила, что, когда живёшь в городе изо дня в день, – негромко заговорила Мунира, – перестаёшь замечать его красоту. Мне иногда кажется, что красивые города где-то далеко, на солнечном юге, там, где я не бывала. Неужели, Галим, со стороны можно сильнее почувствовать красоту Казани?
– Я этого не думаю. Мне кажется… воспринять красоту… – Галим на секунду запнулся, – словом, дело не в том, откуда смотреть, а в том, чтобы у человека была любовь к красоте.
– Да, да, говоря философски, – слегка передразнила его лекторский тон Мунира и неудержимо рассмеялась.
– Напрасно ты иронизируешь… – начал было он.
– Ну не сердись…
– Больше не спорю, не спорю, Мунира.
У Ботанического сада лодка поплыла под узкими устоями моста.
– Как бы не перевернуться, – опасливо посмотрела на быстрину Мунира.
А Галим будто нарочно всё сильнее налегал на вёсла. Но и это не дало исхода бурлящей в нём радости. Тогда он запел, подражая модному тенору:
Я тонула в быстрой речке —
Руку протянул дружок…
Ты живёшь в моём сердечке,
Точно в цветнике цветок…
Возвращались уже в темноте. Откуда-то с берега доносились звуки гармоники. На Кабане мерцала лунная дорожка, Галим держал по ней лодку.
Мунира любила первые июньские дни. Выедешь за город – от утренней и до вечерней зари всё поёт и ликует. Во ржи судачат перепела, где-то застенчиво щебечут воробьи. Вдоль Казанки луга пестреют душистыми фиалками, одуванчиками в пуху, болотными травами. Пчёлы одна перед другой торопятся собрать мёд с цветов. Уже показались в берёзовой роще белоснежные цветы земляники. Заливаются, свищут, щёлкают соловьи. Из Ботанического сада доносится отрывистое кукованье, сердито скрипят коростели в болотах Адмиралтейской слободы.
Но в этом году Мунира и не заметила начала июня. С утра – школа. После уроков, не задерживаясь, она спешила домой, убирала квартиру, готовила обед и снова садилась за книги. Предстояла серьёзная проверка знаний за всю десятилетку.
И только поздно вечером, когда мать возвращалась из райкома, они за чашкой чая делились своими новостями, которых у Суфии-ханум было, конечно, гораздо больше, чем у дочери.
«Позавидуешь, сколько людей знает и видит мама. Наверное, самая трудная и вместе с тем самая увлекательная наука в мире – это наука о людях. В каждом человеке есть что-то неповторимое, особое, только ему присущее. Хорошо бы быть партийным работником», – думала Мунира, жадно расспрашивая Суфию-ханум.
Недавно в газете она читала об отце Галима, сменном мастере Рахиме-абзы Урманове.
– Не пойму, мама: что же он сделал такого замечательного?
– Видишь, партия всегда помогает людям, которые смотрят вперёд и болеют за общее дело. Я была в цехе Рахима-абзы; у него чистота и порядок – душа радуется. Этот старый мастер не побоялся даже испортить отношения с начальством и первым поднял на заводе вопрос о том, что мастера надо освободить от беготни по любому поводу. Каков мастер, таков и цех, говорят рабочие.
И это правильно. Мастер следит за дисциплиной, за техническим процессом… Понимаешь?
А Муниру интересовало уже другое:
– Мама, а как те заводские мечтатели, которые хотят изобрести самоходный комбайн?
– А, – отозвалась Суфия-ханум, – Николай Егоров и Ильяс Акбулатов? Настойчивые ребята, работают и, я думаю, добьются успеха.
– Знаешь, мама, Николай – старший брат Нади Егоровой из двадцать второй школы.
– Тоже мечтательница? – улыбаясь одними губами, спросила Суфия-ханум.
– Наверно, раз она больше других дружит с Лялей Халидовой. Она собирается поступить в институт физической культуры, – сказала Мунира.
В субботу Суфия-ханум совершенно неожиданно пришла домой гораздо раньше обычного. Обнимая дочь, она возбуждённо воскликнула:
– Мунира моя, какая радость! Звонил папа…
– Папа? Откуда?
– Из Москвы. В восемь вечера будет здесь. Надо приготовиться к встрече и успеть на аэродром.
– Папа уже летит на самолёте! – не верила своим ушам Мунира. – Какое счастье!
Суфия-ханум быстро переоделась, накинула белый передник. Мунира, собрав в охапку книги и бросив их в угол дивана, засуетилась.
– Мама, поставь, пожалуйста, утюг, я сама буду гладить папину пижаму.
– А чем же мы его угостим? – забеспокоилась Суфия-ханум. – Он ведь любит горячие перемячи[12] с катыком.
– А у нас нет катыка…
На лице Муниры было столько огорчения, что Суфия-ханум не могла удержать радостного смеха.
– Я купила целую банку.
– Какая ты у меня догадливая! Дай я тебя поцелую.
В половине восьмого за ними пришла райкомовская машина, и они помчались на аэродром.
В просторном зале ожидания было несколько человек. За стеклянной перегородкой сидел дежурный.
– Скажите, пожалуйста, самолёт не опаздывает? – спросила Мунира.
– Самолёт не казанский трамвай, он не может опоздать, – сказал дежурный с простодушной усмешкой.
До прибытия самолёта оставалось несколько минут. Суфия-ханум и Мунира вышли на площадку. Долгий июньский день ещё не кончился. Дул свежий ветерок, пахло бензином и полынью.
Наконец показался самолёт. Сделав круг над аэродромом, он пошёл на посадку. Суфия-ханум и Мунира не отрывали от него глаз.
Из кабины вышла какая-то женщина, за ней мужчина в штатском и только третьим – Ильдарский. Высокая, статная фигура в военной форме, открытое обветренное лицо, смелый взгляд и широкий с вмятинкой подбородок были так близки, так дороги Суфии-ханум, что она тут же забыла всю горечь долгой разлуки.
– Мансур… – прошептала она ему одному слышным голосом, – милый, как мы тебя ждали!
Дорогой, в машине, все трое говорили разом, и больше всех, конечно, Мунира.
– Постой, Мунира, – улыбнулась Суфия-ханум, – не выкладывай папе все свои новости сразу. Пусть и для дома что-нибудь останется.
Мансур Хакимович не сводил счастливых глаз с дочери. За те два года, что он не видел её, Мунира изменилась неузнаваемо. Перед ним вставало далёкое прошлое: восемнадцатилетняя порывистая Суфия и он сам в годы кипучей молодости…
– Пусть говорит, Суфия, пусть.
Улыбаясь и любовно посматривая на жену, он гладил руку дочери.
Когда через полчаса Мансур Хакимович появился на пороге кухни в тёмно-синей пижаме, Мунира чуть не уронила вилку, которой доставала из кипящего на сковородке масла перемячи. Перед ней уже стоял не тот чуточку суровый и официальный с виду подполковник, которого они встретили на аэродроме, а её очень домашний, очень родной папа.
– Что, иль отца не узнала, Мунира?
– Если бы ты знал, папочка, как тебя сразу изменила эта пижама… – ласкалась девушка к отцу. И вдруг спохватилась: – Ой, мои перемячи, наверно, подгорели!..
Чай пили долго. Отец с удовольствием ел свои любимые пироги, обмакивая их в катык, похваливая дочь. Суфия-ханум радовалась, что наконец-то в сборе их маленькая дружная семья.
Ильдарский встал, распахнул окна, выходившие на озеро.
– Помнишь, Мунира, строки Тукая?
И он на память прочёл известные строки поэта:
Говорю среди татар: молодёжь, настал твой час!
Ты – наука, ты – прогресс, ты – насилья смелый враг,
Признак ясного ума – жаркий блеск пытливых глаз!
Я приветствую друзей и предсказываю так:
Будет не один из вас в море жизни водолаз.
Тучи тёмные уйдут, хлынет благотворный дождь,
Землю оживит добро, в юном сердце зародясь,
И шумящая вода горы освежит не раз.
Гром свободы прогремит, потрясая мир, для вас.
И святой кинжал борьбы засверкает, как алмаз!
– Ты не только Тукая, и Такташа когда-то хорошо знал, – говорит Суфия-ханум, став рядом с мужем у окна. – Помню, как ты декламировал его «Мукамая».
– Да, было дело… Признаться, стал забывать. Пожалуйста, достань мне, Суфия, сборник Тукая и Такташа. А сейчас сыграй-ка, дочка, «Кара урман».
Мунира охотно исполнила любимую песню отца. Облокотясь на рояль, задумчиво слушал он старинный напев «Дремучего леса». Перед ним оживала его юность… Простой деревенский парень, с неразлучной тальянкой, он распевал этот «Дремучий лес» на сонных улицах захолустной татарской деревни, будоража чуткий сон девушек. Далеко позади осталась пора, когда даже случайная встреча молодого человека с девушкой считалась позором и нередко кончалась трагедией для обоих.
Играя, Мунира то и дело посматривала на отца. А он ничего не замечал, уйдя в свои мысли.
– Папа, о чём ты задумался? – не выдержала она и, быстро перебирая пальцами, перешла на весёлый мотив другой любимой песни отца – о девушке, которая потеряла свои золотые башмачки.
Вдруг Мансур Хакимович, сделав неловкое движение, тихонько охнул.
– Что, больно? – тревожно обратились к нему в один голос жена и дочь. – Давайте лучше посидим.
Они втроём устроились на диване, Мунира – между отцом и матерью.
– Ну, как с твоими планами на будущее, Мунира? – спросил Ильдарский.
– Я уже, папа, писала тебе.
– Ты спрашивала, как я смотрю на медицину. Что же, не могу не уважать эту науку. Врачи не раз выручали меня. Так уж и быть, признаюсь тебе, что не так давно один военный хирург мастерски удалил из твоего отца около двух дюжин осколков…
Мунира представила себе уже немолодого хирурга в накрахмаленной белой шапочке. Конечно, спокойствие его было чисто внешнее, когда он вступил в единоборство со смертельной опасностью, угрожавшей её отцу…
– Я был бы только рад, если бы и моя дочь спасала жизнь людей, – сказал Ильдарский и, взглянув на сосредоточенную Муниру, понял, что его слова пришлись дочери по душе.
– Значит, и ты, папа, за медицину? – Мунира радовалась, что нашла поддержку у отца в этом давно мучившем её вопросе.
И она разоткровенничалась с отцом. Ещё совсем девочкой она задумывалась над тем, почему человек так обидно мало живёт. Всякие там слоны, щуки, попугаи вдвое, втрое долговечнее людей, гениальных существ, научившихся пересоздавать саму природу. Она всегда верила, что наука обязательно найдёт пути продления человеческой жизни никак не меньше чем до ста лет.
– И при коммунизме этого добьются! – взволнованно закончила Мунира.
Отец и мать обменялись взглядами, которые без слов говорили, как они гордятся своей дочерью.
– Ну, Суфия, теперь нам жить и жить.
– Уж конечно, Мунира нам первым продлит жизнь, – сказала Суфия-ханум, любуясь зардевшейся Мунирой.
На другой день, когда Мунира вернулась из школы, отец предложил ей навестить вместе с ним старых друзей – Владимировых.
На улице Парижской коммуны Мансур Хакимович остановился. Это была бывшая Сенная, знаменитый «Печан базары», самое страшное место старой Казани. Здесь торговали сеном, мебелью, кожей, обувью, мылом. Правоверные казанские торгаши, ожиревшие от безделья, с утра до вечера злословили и издевались над прохожими, устраивали облавы на крыс, гонялись за бешеными собаками. В своё время тут не только женщине с открытым лицом – даже мужчине, одетому не по шариату, было небезопасно пройти; их обливали грязью, срывали головные уборы и даже угрожали смертью за вероотступничество. Это был тёмный мир прожжённых татарских националистов и турецких шпионов.
О проекте
О подписке