Читать книгу «Самые голубые глаза» онлайн полностью📖 — Тони Моррисон — MyBook.
image
cover

Тони Моррисон
Самые голубые глаза

© Тогоева И., перевод на русский язык, 2020

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

Тем двоим, что дали мне жизнь, и тому единственному человеку, который сделал меня свободной


Вот их дом. Он зеленый с белым. А дверь красная. Он очень хорошенький. Вот семья, что живет в этом бело-зеленом домике. Мать, отец, Дик и Джейн. Они очень счастливы. Это Джейн. У нее красное платьице. Она хочет играть. Кто будет играть с Джейн? Это их кошка. Она мяукает. Иди сюда, поиграем. Иди, поиграй с Джейн. Но котенок играть не желает. Это мать. Она очень милая. Мама, ты поиграешь с Джейн? Мать смеется. Смейся, мама, смейся. Это отец. Он большой и сильный. Папа, ты поиграешь с Джейн? Отец улыбается. Улыбайся, папочка, улыбайся. Это их собака. Собака лает. Ты хочешь поиграть с Джейн? Видите, собака убегает. Беги, собака, беги. Смотрите, смотрите. Это идет один из друзей. Друг поиграет с Джейн. Они будут играть в хорошую игру. Играй, Джейн, играй.

Вот их дом он зеленый с белым а дверь красная он очень хорошенький вот семья что живет в этом бело-зеленом домике мать отец дик и джейн они очень счастливы это джейн у нее красное платьице она хочет играть кто будет играть с джейн это их кошка она мяукает иди сюда поиграем иди поиграй с джейн но котенок играть не желает это мать она очень милая мама ты поиграешь с джейн мать смеется смейся мама смейся это отец он большой и сильный папа ты поиграешь с джейн отец улыбается улыбайся папочка улыбайся это их собака собака лает ты хочешь поиграть с джейн видите собака убегает беги собака беги смотрите смотрите это идет один из друзей друг поиграет с джейн они будут играть в хорошую игру играй джейн играй

Вотихдомонзеленыйсбелымадверькраснаяоноченьхорошенькийвотсемьячтоживетвэтомбело-еленомдомикематьотецдикиджейнониоченьсчастливыэтоджейнунеекрасноеплатьицеонахочетигратьктобудетигратьсджейнэтоихкошкаонамяукаетидисюдапоиграемидипоиграйсджейннокотенокигратьнежелаетэтоматьонаоченьмилаямаматыпоиграешьсджейнматьсмеетсясмейсямамасмейсяэтоотецонбольшойисильныйпапатыпоиграешьсджейнотецулыбаетсяулыбайсяпапочкаулыбайсяэтоихсобакасобакалаеттыхочешьпоигратьсджейнвидитесобакаубегаетбегисобакабегисмотритесмотритеэтоидетодиниздрузейдругпоиграетсджейнонибудутигратьвхорошуюигруиграйджейниграй

Пока это так и осталось для нас тайной, но осенью 1941 года бархатцы ни у кого не цвели. Нам-то казалось, что у нас они не зацвели и даже не взошли, потому что Пикола была беременна от своего отца. Если бы мы провели самое пустяковое расследование и поменьше грустили, то поняли бы, что бархатцы не взошли не только у нас; ни в одном саду той осенью бархатцев не было. Даже в тех, что выходят к озеру. Но мы были настолько озабочены тем, чтобы Пикола благополучно родила здорового ребеночка, что ни о чем другом и думать не могли; и потом, мы были уверены в своей магии: если уж мы посадили семена и правильные слова над ними сказали, так они непременно должны были и взойти, и расцвести. И тогда все было бы хорошо. Лишь много времени спустя мы с сестрой догадались, что никаких всходов наши семена не дадут. И сразу принялись облегчать собственное чувство вины в бесконечных спорах, взаимных обвинениях и попытках выяснить, кто же все-таки виноват. Много лет я считала, что моя сестра была права и это я совершила ошибку, посеяв семена слишком глубоко. Нам обеим даже в голову не приходило, что сама земля могла отказаться родить. Мы посеяли семена на нашем собственном клочке черной земли точно так же, как посеял свои семена у себя отец Пиколы. Наша невинность и вера оказались не более плодотворны, чем его вожделение и отчаяние. Теперь ясно лишь одно: та надежда, вера, похоть, любовь и печаль ничего не дали; остались лишь Пикола да упрямо не желавшая плодоносить земля. Чолли Бридлав умер; умерла и наша невинность. Наши семена, так и не взойдя, погибли в земле; погиб и ребенок Пиколы.

Тут и сказать-то на самом деле больше нечего – разве что «почему?». Но поскольку на этот вопрос ответить очень трудно, стоит, пожалуй, укрыться за словом «как».

Осень

Монахини проходят мимо, неслышные, как похоть, и пьяные мужчины с трезвыми глазами поют в лобби греческого отеля. Розмари Виллануччи, наша ближайшая соседка, – она живет над кафе, принадлежащем ее отцу, – сидит в «Бьюике» выпуска 1939 года и ест хлеб с маслом. Опустив окно, она высовывается и говорит нам, моей сестре Фриде и мне, что мы-то в машину сесть не можем. Мы смотрим на нее: нам тоже хочется хлеба с маслом, но еще больше нам хочется дать ей в глаз, чтобы вдребезги разнести эту наглую физиономию, на которой написана гордость собственницы, прямо-таки брызжущая из ее жующего рта. Ничего, пусть только вылезет из машины! Уж мы эту противную Розмари так поколотим, что вся ее белая кожа будет в красных отметинах, а сама она будет плакать и спрашивать, не надо ли, чтобы она сама свои штаны спустила. Мы гордо скажем «нет», хотя понятия не имеем, что должны почувствовать или сделать, если она действительно их спустит. Но, когда она у нас об этом спрашивает, мы все же понимаем: она предлагает нам нечто весьма ценное, а потому все подобные предложения гордо отвергаем.

Занятия в школе уже начались, и мы с Фридой получили новые коричневые чулки и пьем рыбий жир. Взрослые усталыми нервными голосами обсуждают дела угольной компании «Зик» и заставляют нас ходить вечером на железнодорожные пути, прихватив мешки из грубой дерюги, и собирать там мелкие куски угля. А когда мы возвращаемся домой, то, оглянувшись, видим, как в овраг, что тянется вокруг сталеплавильного завода, вываливают целые огромные вагоны огненно-красного дымящегося шлака. Сполохи неяркого тускло-оранжевого огня так и вспыхивают в небесах. Мы с Фридой тащимся позади всех и все оглядываемся на эту полосу оранжевого света, окруженную чернотой. И неизменно начинаем дрожать, когда наши босые ступни перестают чувствовать под собой гравиевую тропу и входят в заросли ледяной пожухлой травы на поле вокруг нашего дома.

Дом у нас старый, холодный, выкрашенный зеленой краской. По вечерам одну-единственную большую комнату освещает керосиновая лампа. В остальных помещениях царит тьма и шуршат тараканы и мыши. Взрослые с нами не разговаривают – они дают нам указания, которые, впрочем, никак не объясняют. Если мы споткнемся и упадем, они лишь с удивлением взглянут на нас; если кто-то из нас случайно порежется или сильно ушибется, они только спросят: «Вы что, спятили?» Когда мы простужаемся, они с негодованием качают головой, считая, что не заболеть у нас «попросту ума не хватило». Как, спрашивается, говорят они, можно что-то сделать, если вы все время валяетесь больные? Разумеется, на это мы ничего ответить не можем. Нашу болезнь лечат презрением, вонючим слабительным из александрийского листа и касторовым маслом, от которого у нас совсем тупеют мозги.

Как-то раз, на следующий день после похода за углем на железнодорожные пути, я довольно сильно закашлялась – бронхи у меня уже были напрочь забиты мокротой, – и мать, нахмурившись, велела: «О господи, полезай-ка снова в кровать! Сколько раз мне говорить, чтоб ты голову чем-нибудь покрыла? Да куда там, другой такой дуры во всем городе не сыщешь! Фрида, отыщи какую-нибудь тряпку да заткни щель в окне».

Фрида старательно затыкает оконную щель, а я снова тащусь к кровати, исполненная чувства вины и жалости к себе. В постель я ложусь, почти не раздеваясь, и металлические застежки на резинках для чулок больно врезаются мне в ноги, но снять чулки я не решаюсь – без них лежать слишком холодно; я и так с трудом ухитряюсь согреть себе крохотное местечко в форме собственного тела. А потом я даже шевельнуться боюсь, ибо уже в паре сантиметров от границ нагретого места начинается зона холода. Никто со мной не разговаривает, не спрашивает, как я себя чувствую. Но где-то через час или два мать все же подходит ко мне и своими большими грубыми руками начинает с силой растирать мне грудь жгучей мазью «Викс». Я прямо-таки застываю от боли. Мать щедро зачерпывает мазь двумя пальцами и трет, трет мои несчастные ребра, пока я чуть ли сознание не теряю. И в тот самый момент, когда мне кажется, что я не выдержу и сорвусь в крик, мать подцепляет пальцем еще немного мази, сует мне в рот и требует, чтобы эту порцию я проглотила. Затем шею и грудь мне туго обматывают нагретой фланелью. Наваливают на меня несколько тяжелых одеял и велят потеть, что я немедленно и делаю.

А чуть позже меня выворачивает наизнанку, и мать недовольно ворчит: «Что ж ты прямо на простыни-то блюешь? У тебя что, совсем мозгов не осталось? Не могла голову с кровати свесить? Глянь, что натворила? Думаешь, мне делать больше нечего, кроме как твою блевотину отстирывать?»

Лужица рвоты сползает с подушки на серо-зеленую, с оранжевыми крапинками, простыню. Она переливается медленно, как недоваренное яйцо, которое упорно не желает расползаться и пытается сохранить свою форму. Во всяком случае, эта масса явно не стремится быть поскорее убранной. Странно, думаю я, как это блевотине удается выглядеть одновременно и такой аккуратной, и такой противной?

А мать нудным голосом все продолжает разговаривать, но не со мной, а с блевотиной, и почему-то называет ее моим именем: Клодия. Она тщательно вытирает мерзкую лужу и кладет на мокрое место, оказавшееся довольно-таки обширным, сухое колючее полотенце. Я снова ложусь. Тряпки уже снова вывалились из трещины в оконной раме, из окна дует, в комнате ужасно холодно. Но я не осмеливаюсь ни снова позвать мать, ни встать сама, покинув нагретое местечко. Материн гнев унижает меня; у меня даже щеки горят от ее слов, и я плачу, не понимая, что сердится мать не на меня, а на мою болезнь. Но мне кажется, что она презирает меня за слабость, за то, что я позволила болезни в меня пробраться. Ничего, вскоре я болеть перестану; попросту откажусь это делать! А пока что я плачу от собственного бессилия, хоть и знаю, что так сопли потекут еще сильнее, но остановиться все равно не могу.

Входит моя сестра. Глаза ее полны сострадания. Она поет: «Когда лиловым полумраком уснувший сад окутан и кто-то вспоминает обо мне в тиши…» Я задремываю, и мне снятся стены сада, сливы и этот «кто-то».

Но действительно ли все было именно так? Неужели и впрямь так болезненно, как мне помнится? Да нет, боль была несильной. Точнее, то была продуктивная и плодоносная боль. Густая и темная, как сироп «Алага», эта любовь-боль просачивалась в окно с потрескавшейся рамой. И я отчетливо чувствовала ее запах и вкус – она была сладка, но чуть отдавала плесенью и имела привкус зимней травы, повсюду прораставшей в цокольном этаже нашего дома. Она прилипала – как и мой язык – к оконному стеклу, поросшему инеем. Она грела мне грудь вместе с мазью «Викс», – а если я во сне ухитрялась размотать фланель, то силуэт этой любви очерчивали отчетливые острые прикосновения холодного воздуха к моему горлу.

И если среди ночи мой кашель становился сухим и особенно мучительным, эта любовь, мягко ступая, входила в комнату, и ее руки заново закрепляли фланель у меня на груди, поправляли одеяло и мимолетно касались моего горячего лба. Так что, думая об осени, я всегда представляю себе эти руки – руки той, которая не хотела, чтобы я умерла.

И мистер Генри появился тоже осенью. Наш жилец. Наш жилец.

Эти два слова воздушными шариками слетали с наших губ и парили над головой – безмолвные, отдельные и приятно-загадочные. Непринужденно обсуждая с приятельницами его прибытие, мать выглядела на редкость довольной.

– Вы ж его знаете, – говорила она. – Генри Вашингтон. Он еще с мисс Делией Джонс жил, там, на Тринадцатой улице. Но теперь-то она совсем ку-ку, куда ей за жильцом ухаживать. Вот он и стал себе другое место подыскивать.

– Ну да, ну да, – поддакивали ее подружки, не скрывая своего любопытства.

– Я все думала, сколько он еще у нее-то протянет, – заметила одна. – Говорят, она совсем умом тронулась. Уж и его зачастую не узнавала, да и многих других тоже.

– Это верно. Тот старый грязный негр, с которым она тогда сошлась, ее бедной головушке уж точно не помог.

– А слыхали, что он людям-то рассказывал, когда ее бросил?

– Угу. Что?

– Так ведь сбежал-то он с той никудышной Пегги из Илирии. Ну да вы ее знаете.

– Неужто с одной из девчонок Старой Грязнули Бесси?

– Вот именно! В общем, кто-то у него спросил, с чего это он решил бросить такую хорошую женщину и добрую христианку, как Делия, ради этой телки. Всем ведь известно, что у Делии в доме всегда полный порядок был. А он и говорит; мол, Богом клянусь, но причина только в том, что ему больше не под силу выносить запах фиалковой воды, которой Делия вечно поливается. И прибавил: уж больно она, Делия Джонс, для меня чистая.

– Кобелина старый! Вот ведь гнусность какая!

– И не говори. Ишь, еще и причину выдумал!

– Да никакая это не причина. Кобель он – вот и все. Много их таких.

– Так с ней поэтому удар-то случился?

– Наверняка. Хотя у них в семье, как известно, ни одна из дочерей с юности крепким умом не отличалась.

– Ага, возьмите хоть Хэтти. Ну ту, что вечно улыбалась, помните? Уж она-то точно была с приветом. А их тетушка Джулия и до сих пор по Шестнадцатой улице туда-сюда бродит и сама с собой разговаривает.

– А разве ж ее не забрали?

– Не-а. Округ о ней заботиться не желает. Так и заявили: от нее, мол, никакого вреда нет.

– А по мне так есть! Коли захочешь до смерти перепугаться, чтоб из тебя разом все дерьмо вместе с мозгами выскочило, так встань утречком пораньше, в половине шестого, как я встаю, да посмотри, как эта старая карга мимо твоих окон в своем дурацком чепце проплывает. Господи, помилуй!

Женщины засмеялись.

Мы с Фридой были заняты мытьем банок, и слова женщин были нам почти не слышны, но к разговорам взрослых мы всегда старались прислушиваться и особенно следили за интонациями.

– Надеюсь, мне никто не позволит по улицам слоняться, как она, если я из ума выживу. Это ж позор какой!

– А с Делией-то как поступить собираются? Неужто у нее и родни никакой нет?

– Да вроде бы есть сестра, она из Северной Каролины приехать собирается, чтобы за Делией присматривать. Только, по-моему, она просто ее дом захапать хочет.

– Ох, да ладно тебе! Что это у тебя мысли все какие-то злые? Уж такие злые, прям на редкость.

– А давай поспорим? На что хочешь. Генри Вашингтон говорил, сестра эта к Делии уж лет пятнадцать и носа не казала.

– Я-то, честно сказать, думала, что Генри сам возьмет да и женится на ней.

– На этой старухе?

– Так ведь и Генри, небось, не цыпленочек.

– Не цыпленочек, да только и не канюк.

– А он вообще – был женат? Хоть на ком-нибудь?

– Нет.

– Как же это? Или ему кто дорогу перебежал?

– Просто чересчур разборчивый, видно.

– Да никакой он не разборчивый! Ты сама-то вокруг погляди – видишь хоть одну, на которой жениться можно?

– Пожалуй, что и нет.

– Вот именно. Просто он человек разумный. Спокойный. Работает себе. Да и вообще тихо себя ведет. Надеюсь, у тебя с ним все хорошо получится.

– И я так думаю. А ты сколько с него брать-то будешь?

– По пять долларов за две недели.

– Это тебе большая подмога выйдет.

– Там посмотрим.

Их разговор был похож на осторожный, но шаловливый танец: звуки как бы встречались друг с другом, приседали, колебались и снова отступали. Затем в круг входил еще один звук, но следующий, четвертый, его опережал, и эти двое тоже начинали кружить друг вокруг друга, а потом останавливались.

Иногда слова женщин словно завивались ввысь по спирали, а иногда двигались как бы резкими прыжками, и все их разговоры, точно знаками препинания, были разграничены теплым пульсирующим смехом, похожим на биение сердца и дрожащим, как желе. Острые края, резкие повороты, где и осуществлялся основной выброс их эмоций, мы с Фридой всегда сразу замечали, хоть и не понимали, да и не могли понять смысл всех сказанных ими слов, ведь одной из нас тогда было всего девять, а второй десять лет. Так что мы следили за их лицами, руками и даже за их ногами, стараясь уловить самое главное благодаря интонациям и самому тембру их голосов.

Так что, когда мистер Генри действительно появился у нас в субботу вечером, мы первым делом к нему принюхались. Надо сказать, пахло от него замечательно. Слегка лимонным кремом для бритья и маслом для волос «Ню Нил», и эти запахи смешивались с пряным ароматом «Сен-Сен»[1].

Он много улыбался, показывая мелкие ровные зубы с дружелюбной, как привет из детства, щелочкой посредине. Нас с Фридой ему не представили – на нас просто указали. Примерно так: здесь у нас ванная, а это шкаф для одежды, а это мои дети, Фрида и Клодия; осторожней с этим окном – оно полностью не открывается.

Мы украдкой поглядывали на мистера Генри, но и сами помалкивали, и от него никаких слов не ждали. Мы думали, он просто кивнет, как когда ему показывали, в каком шкафу можно хранить одежду, в знак того, что признает наше существование, но, к нашему удивлению он вдруг с нами заговорил.

– Привет, привет! Ты, должно быть, Грета Гарбо, а ты Джинджер Роджерс[2]. – Мы захихикали. Даже наш отец был настолько удивлен, что невольно улыбнулся. – Хотите пенни?

Он протянул нам блестящую монетку. Фрида смущенно потупилась; она была слишком довольна, чтобы с легкостью ответить. А я протянула руку и хотела взять пенни, но мистер Генри щелкнул большим и указательным пальцем, и пенни исчез. Этот фокус буквально потряс нас обеих и одновременно привел в восторг. Забыв об осторожности, мы принялись обыскивать мистера Генри; даже в носки ему пальцы совали и ощупывали подкладку его пальто. И если счастье – это предвкушение, смешанное с уверенностью, то мы были абсолютно счастливы. И пока мы обыскивали нашего гостя, ожидая, что монетка все-таки появится снова, мы чувствовали, что невольно развлекаем и своих родителей. Папа вовсю улыбался, да и у мамы взгляд помягчел, когда она смотрела, как наши ручонки шныряют по всему телу мистера Генри.

Мы в него сразу влюбились. И даже после того, что случилось позже, наши воспоминания о нем не были окрашены горечью.

* * *

Она спала с нами в одной постели. Фрида с краю, потому что она храбрая – ей никогда и в голову не приходило, что если во сне ее рука свесится с кровати, то в темноте может выползти «нечто» и откусить ей пальцы. Я у стенки, потому что мне подобные жуткие мысли часто в голову приходили. Ну и Пиколе, естественно, приходилось спать посередке.

За два дня до этого мама сказала нам, что есть, мол, некие «обстоятельства» – одной девочке жить негде, вот окружной суд и решил на несколько дней поселить ее у нас, а уж потом они решат, что с ней делать дальше, а может, тем временем и семья ее воссоединится. Нам велели обращаться с этой девочкой хорошо и ни в коем случае с ней не драться. Мама сказала, что просто не представляет себе, «что это с людьми происходит», ведь «этот старый кобель Бридлав» сжег собственный дом, чуть не укокошил жену, и в результате вся семья оказалась на улице.

Мы прекрасно знали, что оказаться на улице – это самое ужасное, хуже просто и быть не может. Кстати, угроза оказаться на улице в те времена возникала частенько. Ею сопровождалось любое, даже самое минимальное нарушение правил. Если кто-то слишком много ел, он вполне мог закончить свои дни под забором. На улице мог оказаться и тот, кто расходовал слишком много угля. К тому же могли привести и азартные игры или пьянство. А иной раз матери сами выставляли своих сыновей на улицу, и если такое случалось, то – вне зависимости от совершенного тем или иным сыном проступка – всеобщее сочувствие всегда было на его стороне. Он оказался на улице

 







...
5

На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Самые голубые глаза», автора Тони Моррисон. Данная книга имеет возрастное ограничение 18+, относится к жанру «Литература 20 века». Произведение затрагивает такие темы, как «проза жизни», «расизм». Книга «Самые голубые глаза» была написана в 1970 и издана в 2020 году. Приятного чтения!